logo
Буланенко
Разбираемся в кино вместе
logo
Буланенко  Разбираемся в кино вместе
Публикации Уровни подписки Контакты О проекте Фильтры Обновления проекта Контакты Поделиться Метки
О проекте
Разборы фильмов и анализ творчества кинематографистов. Сейчас идёт марафон по творчеству Данелии.
Публикации, доступные бесплатно
Уровни подписки
Единоразовый платёж

Безвозмездное пожертвование без возможности возврата. Этот взнос не предоставляет доступ к закрытому контенту.

Все собранные средства пойдут на съемки короткометражного художественного фильма о 10-м чемпионе мира по шахматам Борисе Спасском.

Помочь проекту
Кинозал 500 ₽ месяц

Регулярные эксклюзивные разборы фильмов, которых не будет в публичном доступе, и киностримы.

Оформить подписку
Мастерская 2 000 ₽ месяц
Доступны сообщения

Дополнительно к «кинозалу» эксклюзивный доступ к черновикам текущего проекта или эксклюзивному эссе (в текстовом или видеоформате) на культурологическую или историческую тематику.

Оформить подписку
Киноателье 20 000 ₽ месяц
Доступны сообщения

«Мастерская» с возможностью заказа одного фильма в месяц для разбора (в меню нет ужастиков, эротики, трэша и абсурдистских комедий, также, если фильм уже разбирался, имеет смысл выбрать другой).

Обращаться в личном сообщении или комментариях (доступны на этом уровне).

Оформить подписку
Большое киноателье 100 000 ₽ месяц
Доступны сообщения

«Киноателье» с возможностью выбрать раз в месяц для разбора творчество режиссёра на примере 5 лучших работ (с теми же ограничениями, что и в ателье).

Обращаться в личном сообщении или комментариях (доступны на этом уровне).

Оформить подписку
Фильтры
Обновления проекта
Читать: 12+ мин
logo Буланенко

Анализируя Стэнли: Юнгианство как ключ к творчеству Кубрика

Кино ‎—‏ ‎самый ‎действенный ‎способ ‎распространения ‎мировоззрения.‏ ‎Творец-кинематографист ‎создаёт‏ ‎мысленный‏ ‎эксперимент, ‎задаёт ‎для‏ ‎него ‎правила‏ ‎и ‎добавляет ‎нужные ‎элементы,‏ ‎чтобы‏ ‎при ‎смешении‏ ‎они ‎дали‏ ‎эффектную ‎химическую ‎реакцию. ‎Вы ‎можете‏ ‎иметь‏ ‎собственную ‎позицию‏ ‎и ‎не‏ ‎соглашаться ‎с ‎аргументацией ‎автора, ‎но‏ ‎на‏ ‎какое-то‏ ‎время ‎всё‏ ‎равно ‎будете‏ ‎вынуждены ‎смотреть‏ ‎на‏ ‎проблему ‎его‏ ‎глазами. ‎Если ‎пойти ‎дальше, ‎то‏ ‎можно ‎включить‏ ‎в‏ ‎эксперимент ‎зрителя, ‎и,‏ ‎при ‎условии,‏ ‎что ‎фильм ‎достаточно ‎хорош,‏ ‎зрителю‏ ‎будет ‎сложно‏ ‎выйти ‎из‏ ‎процесса, ‎а ‎значит, ‎и ‎вырваться‏ ‎из‏ ‎тех ‎рамок,‏ ‎через ‎которые‏ ‎предлагается ‎смотреть ‎на ‎проблему.

И ‎Стэнли‏ ‎Кубрик‏ ‎сквозь‏ ‎всё ‎своё‏ ‎творчество ‎будто‏ ‎проводит ‎один‏ ‎большой‏ ‎психоаналитический ‎сеанс.‏ ‎Его ‎гипнотические ‎картины ‎погружают ‎зрителя‏ ‎в ‎бессознательное,‏ ‎где‏ ‎он ‎должен ‎столкнуться‏ ‎со ‎своей‏ ‎тенью. ‎По ‎Юнгу ‎—‏ ‎необходимое‏ ‎условие ‎для‏ ‎становления ‎полноценной‏ ‎личности. ‎Юнгианство, ‎как ‎и ‎другие‏ ‎изводы‏ ‎психоанализа, ‎были‏ ‎в ‎большой‏ ‎моде ‎у ‎умненьких ‎молодых ‎людей‏ ‎в‏ ‎50-60-е.‏ ‎А ‎Кубрик‏ ‎был, ‎несомненно,‏ ‎умненьким ‎—‏ ‎он‏ ‎любил ‎джаз,‏ ‎шахматы ‎и ‎фотографию ‎и ‎мог‏ ‎часами ‎беседовать‏ ‎на‏ ‎актуальные ‎темы, ‎с‏ ‎лёгкостью ‎порхая‏ ‎с ‎угрозы ‎атомной ‎войны‏ ‎к‏ ‎особенностям ‎игры‏ ‎в ‎сицилианской‏ ‎защите ‎(его ‎излюбленном ‎дебюте). ‎Он‏ ‎даже‏ ‎подумывал ‎в‏ ‎какой-то ‎момент‏ ‎стать ‎барабанщиком ‎в ‎джаз-бэнде ‎или‏ ‎шахматистом,‏ ‎который‏ ‎наконец ‎победит‏ ‎русских. ‎Уже‏ ‎снимая ‎свои‏ ‎первые‏ ‎фильмы, ‎Стэнли‏ ‎продолжал ‎целыми ‎днями ‎пропадать ‎в‏ ‎парках, ‎где‏ ‎разорял‏ ‎любителей ‎попроще ‎на‏ ‎деньги, ‎которые‏ ‎те ‎были ‎готовы ‎опрометчиво‏ ‎поставить‏ ‎на ‎кон.

Где-то‏ ‎по ‎тем‏ ‎же ‎бруклинским ‎паркам ‎ходил ‎другой‏ ‎еврейский‏ ‎юноша, ‎которому‏ ‎таки ‎удастся‏ ‎прервать ‎гегемонию ‎советских ‎шахматистов, ‎а‏ ‎его‏ ‎имя‏ ‎вроде ‎бы‏ ‎попадёт ‎в‏ ‎первый ‎студийный‏ ‎фильм‏ ‎Кубрика ‎«Убийство»,‏ ‎где ‎в ‎сцене ‎в ‎шахматном‏ ‎клубе ‎будет‏ ‎упомянут‏ ‎некий ‎Фишер. ‎«Вроде‏ ‎бы», ‎потому‏ ‎что ‎на ‎момент ‎выхода‏ ‎картины‏ ‎Бобби ‎будет‏ ‎только ‎12,‏ ‎но ‎уже ‎через ‎2 ‎года‏ ‎он‏ ‎выиграет ‎взрослый‏ ‎чемпионат ‎США,‏ ‎и ‎столь ‎увлечённый ‎шахматный ‎фанат,‏ ‎как‏ ‎Кубрик,‏ ‎вполне ‎мог‏ ‎знать ‎живущего‏ ‎поблизости ‎вундеркинда‏ ‎(и‏ ‎что ‎важнее‏ ‎— ‎его ‎мог ‎знать ‎Фишер,‏ ‎поскольку ‎люди,‏ ‎не‏ ‎умеющие ‎играть ‎в‏ ‎шахматы, ‎его‏ ‎интересовали ‎мало). ‎Про ‎появление‏ ‎фамилии‏ ‎Смыслов ‎в‏ ‎«Одиссее ‎2001»‏ ‎можно ‎уже ‎сказать ‎с ‎уверенностью‏ ‎—‏ ‎такое ‎имя‏ ‎нашему ‎учёному‏ ‎решил ‎дать ‎лично ‎Стэнли, ‎писавший‏ ‎сценарий‏ ‎вместе‏ ‎с ‎Артуром‏ ‎Кларком ‎(роман,‏ ‎по ‎сути,‏ ‎писался‏ ‎параллельно ‎с‏ ‎оглядкой ‎на ‎сценарий, ‎так ‎что‏ ‎фильм ‎вряд‏ ‎ли‏ ‎стоит ‎называть ‎экранизацией).

Кубрик‏ ‎любил ‎шахматные‏ ‎аналогии, ‎даже ‎когда ‎их‏ ‎решительно‏ ‎никто ‎не‏ ‎понимал. ‎Свой‏ ‎метод ‎съемок ‎он ‎сравнивал ‎с‏ ‎партией‏ ‎или ‎решением‏ ‎этюдов: ‎надо‏ ‎перепробовать ‎все ‎варианты ‎и ‎убедиться,‏ ‎что‏ ‎найден‏ ‎наиболее ‎точный.‏ ‎Никаких ‎компромиссов‏ ‎или ‎непроверенных‏ ‎ходов‏ ‎быть ‎не‏ ‎может. ‎Надо ‎заметить, ‎что ‎не‏ ‎все ‎из‏ ‎тех,‏ ‎кто ‎работал ‎с‏ ‎режиссёром, ‎находили‏ ‎такой ‎подход ‎комфортным, ‎но‏ ‎Кубрика‏ ‎это ‎мало‏ ‎интересовало. ‎Он‏ ‎с ‎гроссмейстерской ‎расчетливостью ‎создавал ‎психологический‏ ‎эксперимент,‏ ‎в ‎рамках‏ ‎которого ‎зрителю‏ ‎предстояло ‎встретиться ‎с ‎собственной ‎тенью‏ ‎—‏ ‎подавленной‏ ‎и ‎отрицаемой‏ ‎стороной ‎личности.

Как‏ ‎и ‎Тарковский,‏ ‎Кубрик‏ ‎не ‎любил‏ ‎свою ‎первую ‎картину ‎(это ‎если‏ ‎мы ‎не‏ ‎берём‏ ‎в ‎расчёт ‎курсовые‏ ‎работы ‎Андрея‏ ‎Арсеньевича). ‎И ‎есть ‎некоторые‏ ‎основания‏ ‎подозревать, ‎что‏ ‎оба ‎гения‏ ‎живописного ‎кино ‎не ‎любили ‎свои‏ ‎первые‏ ‎фильмы ‎за‏ ‎слишком ‎явное‏ ‎раскрытие ‎главной ‎идеи ‎всего ‎их‏ ‎творчества.‏ ‎Трудно‏ ‎не ‎заметить‏ ‎темы ‎поиска‏ ‎отцовской ‎фигуры‏ ‎и‏ ‎своего ‎места‏ ‎в ‎мире ‎в ‎«Катке ‎и‏ ‎скрипке» ‎(если‏ ‎постараться,‏ ‎то ‎можно ‎заметить‏ ‎и ‎юнгианские‏ ‎мотивы ‎в ‎фильме ‎Тарковского,‏ ‎но‏ ‎сейчас ‎не‏ ‎об ‎этом).‏ ‎Ещё ‎труднее ‎не ‎заметить ‎двух‏ ‎движущих‏ ‎человеком ‎сил‏ ‎по ‎Кубрику‏ ‎— ‎из-за ‎непосредственности, ‎свойственной ‎молодости,‏ ‎Стэнли‏ ‎прямо‏ ‎назвал ‎свою‏ ‎первую ‎картину‏ ‎«Страх ‎и‏ ‎вожделение»,‏ ‎— ‎её‏ ‎темой ‎стало ‎неожиданное ‎пробуждение ‎в‏ ‎героях ‎как‏ ‎раз‏ ‎этих ‎подспудных ‎страстей.‏ ‎Сама ‎обстановка,‏ ‎правда, ‎задана ‎автором ‎лишь‏ ‎пунктиром,‏ ‎отчего ‎столкновение‏ ‎с ‎взбрыкнувшим‏ ‎подсознанием ‎выглядит ‎несколько ‎схематично. ‎Но‏ ‎именно‏ ‎эта ‎открытость,‏ ‎обнажающая ‎каркас‏ ‎строения, ‎даёт ‎ключ ‎к ‎пониманию‏ ‎всего‏ ‎творчества‏ ‎Кубрика.

«Космическая ‎одиссея‏ ‎2001 ‎года»‏ ‎— ‎гимн‏ ‎тени.‏ ‎Пафосный, ‎как‏ ‎музыка ‎Штрауса, ‎и ‎громогласный, ‎как‏ ‎хоралы ‎Лигети.‏ ‎Фактически‏ ‎это ‎апология ‎агрессии,‏ ‎которая ‎по‏ ‎сюжету ‎(если ‎можно ‎назвать‏ ‎это‏ ‎сюжетом) ‎является‏ ‎движущей ‎силой‏ ‎цивилизации. ‎Агрессия ‎отрицается ‎обществом, ‎низводится‏ ‎в‏ ‎коллективное ‎бессознательное,‏ ‎но ‎именно‏ ‎она ‎сделала ‎из ‎обезьяны ‎человека‏ ‎(строго‏ ‎говоря,‏ ‎есть ‎ещё‏ ‎первопричина ‎в‏ ‎виде ‎чёрного‏ ‎параллелепипеда,‏ ‎но ‎это‏ ‎типичный ‎деус ‎экс ‎махина). ‎Высказанная‏ ‎в ‎такой‏ ‎форме‏ ‎идея ‎не ‎блещет‏ ‎ни ‎оригинальностью,‏ ‎ни ‎бесспорностью, ‎но ‎при‏ ‎правильной‏ ‎подаче ‎может‏ ‎воздействовать ‎на‏ ‎зрителя ‎потрясающим ‎образом.

Известно, ‎что ‎Тарковский‏ ‎ругал‏ ‎фильм ‎за‏ ‎излишнее ‎внимание‏ ‎к ‎деталям, ‎но ‎менее ‎известно,‏ ‎что‏ ‎Кэмерон‏ ‎считает ‎его‏ ‎хоть ‎и‏ ‎очень ‎красивым,‏ ‎но‏ ‎слишком ‎холодным‏ ‎(и ‎потому ‎сложным ‎для ‎восприятия‏ ‎современного ‎зрителя‏ ‎—‏ ‎даже ‎с ‎такой‏ ‎оговоркой ‎это‏ ‎редкий ‎пример, ‎когда ‎голливудский‏ ‎режиссёр‏ ‎выражает ‎столь‏ ‎явную ‎критику‏ ‎в ‎отношении ‎творчества ‎Кубрика). ‎И‏ ‎тут‏ ‎ситуация, ‎когда‏ ‎великие ‎коллеги‏ ‎и ‎правы, ‎и ‎не ‎совсем:‏ ‎для‏ ‎человека,‏ ‎не ‎погружённого‏ ‎в ‎кубриковский‏ ‎гипноз, ‎кино‏ ‎будет‏ ‎казаться ‎удивительно‏ ‎стерильным ‎и ‎схематичным ‎и ‎столь‏ ‎же ‎завораживающим,‏ ‎как‏ ‎качание ‎маятника ‎для‏ ‎негипнабельного ‎наблюдателя.‏ ‎Но ‎другое ‎дело ‎—‏ ‎для‏ ‎людей, ‎этому‏ ‎гипнозу ‎поддавшихся.

«Заводной‏ ‎апельсин» ‎— ‎история ‎о ‎неразделимости‏ ‎насилия‏ ‎и ‎власти.‏ ‎О ‎том,‏ ‎что ‎человек, ‎вроде ‎бы ‎насилия‏ ‎избегающий,‏ ‎отрицает‏ ‎свою ‎внутреннюю‏ ‎животную ‎суть‏ ‎— ‎ту‏ ‎самую‏ ‎обезьяну ‎с‏ ‎костью-убивалкой ‎из ‎«Одиссеи ‎2001», ‎которая‏ ‎в ‎сценарии‏ ‎носит‏ ‎поэтичное ‎имя ‎Смотрящий‏ ‎на ‎луну‏ ‎(его ‎роль ‎была ‎исполнена‏ ‎мимом-героинщиком,‏ ‎который ‎состоял‏ ‎на ‎учёте‏ ‎у ‎британских ‎соцслужб ‎и ‎приходил‏ ‎за‏ ‎дозой, ‎положенной‏ ‎ему ‎в‏ ‎рамках ‎эксперимента ‎по ‎борьбе ‎с‏ ‎наркозависимостью,‏ ‎к‏ ‎тётеньке ‎в‏ ‎строгом ‎костюме‏ ‎— ‎этот‏ ‎образ‏ ‎во ‎многом‏ ‎вдохновил ‎Кубрика ‎на ‎изображение ‎учёных,‏ ‎ставящих ‎опыты‏ ‎над‏ ‎людьми ‎в ‎«Апельсине»).‏ ‎Стэнли ‎фактически‏ ‎говорит, ‎что ‎стоит ‎только‏ ‎дать‏ ‎любому ‎достаточный‏ ‎мотив ‎и‏ ‎возможность ‎— ‎он ‎станет ‎хищником‏ ‎и‏ ‎агрессором.

Это ‎не‏ ‎типичная ‎критика‏ ‎насилия ‎и ‎не ‎ода ‎мести.‏ ‎Это‏ ‎доктринальный‏ ‎взгляд ‎на‏ ‎человека, ‎где‏ ‎всё ‎отрицаемое‏ ‎и‏ ‎порицаемое ‎является‏ ‎и ‎частью ‎порицателей. ‎Можно ‎сказать,‏ ‎что ‎это‏ ‎переложение‏ ‎на ‎психоаналитическом ‎языке‏ ‎старой ‎православной‏ ‎аскетической ‎максимы, ‎гласящей, ‎что‏ ‎мы‏ ‎особенно ‎склонны‏ ‎замечать ‎в‏ ‎других ‎те ‎пороки, ‎ростки ‎которых‏ ‎есть‏ ‎в ‎нас‏ ‎самих. ‎Только‏ ‎для ‎Кубрика ‎это ‎не ‎пороки,‏ ‎а‏ ‎неотъемлемая‏ ‎часть ‎личности.‏ ‎Поэтому, ‎кстати,‏ ‎его ‎пацифизм‏ ‎весьма‏ ‎специфического ‎свойства‏ ‎— ‎он ‎не ‎отрицает ‎войну,‏ ‎хотя ‎боится‏ ‎атомного‏ ‎апокалипсиса ‎и ‎высмеивает‏ ‎людей, ‎принимающих‏ ‎решения.

«Не ‎смейте ‎драться ‎в‏ ‎военной‏ ‎комнате!» ‎—‏ ‎уморительно, ‎но‏ ‎служит ‎для ‎иллюстрации ‎всё ‎той‏ ‎же‏ ‎двойственности ‎человеческой‏ ‎природы. ‎Изначально‏ ‎абсурдность ‎ситуации ‎соблюдения ‎приличий ‎и‏ ‎драки‏ ‎на‏ ‎фоне ‎начинающейся‏ ‎атомной ‎войны‏ ‎в ‎«Докторе‏ ‎Стрейнджлаве»‏ ‎доходила ‎до‏ ‎полного ‎фарса ‎— ‎Стэнли ‎вырезал‏ ‎из ‎окончательного‏ ‎монтажа‏ ‎сцену ‎с ‎метанием‏ ‎тортов ‎в‏ ‎духе ‎немых ‎комедий. ‎В‏ ‎«Цельнометаллической‏ ‎оболочке» ‎Шутник‏ ‎напрямую ‎озвучивает‏ ‎природу ‎юнгианской ‎проповеди ‎Кубрика, ‎объясняя‏ ‎старшему‏ ‎по ‎званию,‏ ‎как ‎он‏ ‎может ‎одновременно ‎носить ‎пацифистский ‎значок‏ ‎и‏ ‎каску‏ ‎с ‎надписью‏ ‎«рождённый ‎убивать»:‏ ‎«Я ‎думал,‏ ‎что‏ ‎это ‎отображает‏ ‎дуалистичность ‎человека, ‎сэр… ‎Это ‎из‏ ‎Юнга, ‎сэр».

«Тропы‏ ‎славы»,‏ ‎в ‎которых ‎персонаж‏ ‎Кирка ‎Дугласа‏ ‎очень ‎пафосно ‎отчитывает ‎начальство‏ ‎и‏ ‎агитирует ‎за‏ ‎пацифизм, ‎усложняют‏ ‎агитационную ‎простоту ‎его ‎призывов ‎исполнительностью‏ ‎и‏ ‎бесстрашием ‎на‏ ‎поле ‎боя‏ ‎— ‎это ‎он, ‎полковник ‎Дакс,‏ ‎высказав‏ ‎в‏ ‎лицо ‎генералам‏ ‎с ‎запалом‏ ‎уличного ‎проповедника‏ ‎всё,‏ ‎что ‎накипело,‏ ‎ведёт ‎свой ‎полк ‎в ‎лобовую‏ ‎атаку ‎на‏ ‎укреплённые‏ ‎немецкие ‎позиции, ‎поднимая‏ ‎малодушных ‎и‏ ‎демонстрируя ‎личную ‎доблесть. ‎Он‏ ‎обещает‏ ‎своим ‎обречённым‏ ‎на ‎расстрел‏ ‎солдатам, ‎что ‎отстоит ‎их ‎на‏ ‎трибунале,‏ ‎но, ‎снова‏ ‎срываясь ‎на‏ ‎лозунги, ‎лишь ‎упивается ‎собой ‎—‏ ‎выбранных‏ ‎по‏ ‎жребию ‎казнят,‏ ‎а ‎Дакс‏ ‎снова ‎поведёт‏ ‎свой‏ ‎полк. ‎Явно,‏ ‎что ‎Кирк ‎много ‎привнёс ‎в‏ ‎свою ‎роль,‏ ‎причём‏ ‎не ‎только ‎сцену‏ ‎с ‎оголённым‏ ‎торсом, ‎на ‎которой ‎в‏ ‎тот‏ ‎период ‎карьеры‏ ‎он ‎часто‏ ‎настаивал. ‎Самолюбование ‎и ‎чувство ‎своей‏ ‎нравственной‏ ‎правоты ‎передаётся‏ ‎и ‎герою,‏ ‎ярко ‎контрастируя ‎с ‎его ‎действиями‏ ‎на‏ ‎поле‏ ‎боя, ‎а‏ ‎не ‎паркетными‏ ‎речами. ‎Но‏ ‎Дакс,‏ ‎как ‎и‏ ‎Дуглас, ‎просто ‎не ‎видят ‎своей‏ ‎обратной ‎стороны‏ ‎—‏ ‎это ‎даже ‎не‏ ‎отрицание, ‎а‏ ‎избирательная ‎слепота.

Уже ‎в ‎«Спартаке»‏ ‎звёздный‏ ‎актёр ‎и‏ ‎талантливый ‎продюсер‏ ‎в ‎одном ‎лице, ‎позвавший ‎бывшего‏ ‎у‏ ‎него ‎тогда‏ ‎на ‎контракте‏ ‎Кубрика ‎уже ‎во ‎время ‎съёмок‏ ‎фильма‏ ‎(Дуглас‏ ‎был ‎недоволен‏ ‎работой ‎Энтони‏ ‎Манна ‎и‏ ‎протолкнул‏ ‎своего ‎режиссёра‏ ‎— ‎оба ‎об ‎этом ‎пожалели‏ ‎уже ‎во‏ ‎время‏ ‎съёмок), ‎не ‎дал‏ ‎добавить ‎своему‏ ‎персонажу ‎никакой ‎неосознанной ‎отрицательности.‏ ‎Разве‏ ‎что ‎в‏ ‎начале ‎картины‏ ‎Спартаку ‎была ‎свойственна ‎свирепость ‎дикого‏ ‎зверя‏ ‎в ‎клетке‏ ‎(как ‎раз‏ ‎её ‎изображением ‎был ‎недоволен ‎Манн,‏ ‎говоря,‏ ‎что‏ ‎Дуглас ‎играет‏ ‎какого-то ‎пещерного‏ ‎человека, ‎но‏ ‎Большому‏ ‎актёру ‎такие‏ ‎комментарии ‎почему-то ‎не ‎нравились ‎—‏ ‎он ‎видел‏ ‎в‏ ‎этом ‎фундамент ‎для‏ ‎развития ‎персонажа,‏ ‎которого ‎потом ‎облагородят ‎любовь‏ ‎и‏ ‎свобода). ‎Неудивительно,‏ ‎что ‎«Спартак»‏ ‎— ‎едва ‎ли ‎не ‎единственная‏ ‎большая‏ ‎картина ‎Кубрика,‏ ‎которая ‎ему‏ ‎не ‎нравилась. ‎Он ‎был ‎недоволен‏ ‎плакатным‏ ‎персонажем‏ ‎Дугласа ‎и‏ ‎агитационной ‎прямотой‏ ‎отдельных ‎частей‏ ‎сценария‏ ‎Далтона ‎Трамбо.

На‏ ‎первый ‎взгляд, ‎единственное, ‎чем ‎Кубрик‏ ‎мог ‎быть‏ ‎довольным‏ ‎после ‎съемок ‎«Спартака»,‏ ‎— ‎это‏ ‎дружба ‎с ‎Питером ‎Устиновым,‏ ‎с‏ ‎которым ‎они‏ ‎будут ‎продолжать‏ ‎некоторое ‎время ‎переписываться, ‎рассуждая ‎о‏ ‎возвышенном‏ ‎(Устинов ‎в‏ ‎фильме ‎очень‏ ‎хорош, ‎и ‎«Оскар» ‎за ‎лучшую‏ ‎роль‏ ‎второго‏ ‎плана ‎там‏ ‎вполне ‎по‏ ‎делу). ‎Но‏ ‎на‏ ‎самом ‎деле‏ ‎для ‎Кубрика ‎работа ‎именно ‎над‏ ‎этой ‎картиной‏ ‎стала‏ ‎поворотной ‎в ‎карьере‏ ‎— ‎он‏ ‎окончательно ‎пришел ‎к ‎выводу,‏ ‎что‏ ‎должен ‎делать‏ ‎своё ‎кино‏ ‎вне ‎студийного ‎диктата. ‎Да ‎и‏ ‎вне‏ ‎рамок ‎чьего-либо‏ ‎диктата ‎вообще‏ ‎— ‎он ‎решил ‎делать ‎свои‏ ‎фильмы‏ ‎сам,‏ ‎привлекая ‎частных‏ ‎инвесторов, ‎поскольку‏ ‎на ‎съёмочной‏ ‎площадке‏ ‎и ‎за‏ ‎монтажным ‎столом ‎может ‎быть ‎только‏ ‎один ‎диктатор‏ ‎(кажется,‏ ‎что, ‎в ‎отличие‏ ‎от ‎того‏ ‎же ‎Кэмерона, ‎Кубрик ‎отдавал‏ ‎себе‏ ‎отчёт ‎в‏ ‎своей ‎деспотичности,‏ ‎но ‎он ‎и ‎не ‎выступал‏ ‎за‏ ‎всё ‎хорошее‏ ‎против ‎всего‏ ‎плохого). ‎И ‎именно ‎наметившийся ‎разлад‏ ‎с‏ ‎Дугласом‏ ‎и ‎выбор‏ ‎следующего ‎фильма‏ ‎— ‎экранизации‏ ‎«Лолиты»‏ ‎— ‎освободили‏ ‎Стэнли ‎от ‎контракта ‎со ‎звездой‏ ‎(в ‎чём‏ ‎есть‏ ‎жестокая ‎ирония, ‎учитывая‏ ‎более ‎поздние‏ ‎обвинения ‎Кирка ‎в ‎изнасиловании‏ ‎несовершеннолетней).

Так‏ ‎что ‎«Спартак»‏ ‎сделал ‎Кубрика‏ ‎свободным ‎и ‎достаточно ‎известным, ‎чтобы‏ ‎пуститься‏ ‎в ‎отдельное‏ ‎плавание. ‎Вместе‏ ‎с ‎тем ‎он ‎только ‎усилил‏ ‎его‏ ‎стремление‏ ‎снимать ‎своё‏ ‎кино ‎и‏ ‎проповедовать ‎вечное‏ ‎желание‏ ‎человека ‎сбежать‏ ‎от ‎своей ‎тёмной ‎стороны. ‎Едва‏ ‎ли ‎случаен‏ ‎образ‏ ‎Джека ‎в ‎«Сиянии»,‏ ‎который, ‎отрицая‏ ‎свою ‎тень, ‎не ‎может‏ ‎творить,‏ ‎а ‎после‏ ‎пинка ‎со‏ ‎стороны ‎мистической ‎сущности ‎погружается ‎в‏ ‎подавляемое‏ ‎дотоле ‎насилие‏ ‎с ‎головой.‏ ‎Творить ‎ему ‎уже ‎тогда, ‎разумеется,‏ ‎незачем.‏ ‎По‏ ‎сути, ‎это‏ ‎метафора ‎того,‏ ‎сколь ‎опасно‏ ‎отрицание‏ ‎своей ‎сути‏ ‎для ‎пролетариев ‎умственного ‎труда ‎и‏ ‎аристократов ‎духа.‏ ‎Стивену‏ ‎Кингу, ‎автору ‎экранизированной‏ ‎книги, ‎фильм‏ ‎не ‎понравился, ‎по ‎всей‏ ‎видимости,‏ ‎и ‎потому,‏ ‎что ‎он‏ ‎закладывал ‎в ‎неё ‎другой ‎смысл.‏ ‎Но‏ ‎для ‎Кубрика‏ ‎это ‎было‏ ‎неважно ‎— ‎он ‎проявлял ‎свою‏ ‎властность‏ ‎в‏ ‎полной ‎мере,‏ ‎поскольку ‎принял‏ ‎свою ‎личность‏ ‎полностью.‏ ‎А ‎если‏ ‎у ‎кого-то ‎с ‎этим ‎были‏ ‎проблемы, ‎то‏ ‎это‏ ‎его ‎не ‎касалось.

Постскриптум. Про‏ ‎«Барри ‎Линдона»‏ ‎и ‎«С ‎широко ‎закрытыми‏ ‎глазами»‏ ‎не ‎упомянул,‏ ‎потому ‎что‏ ‎первую ‎картину ‎пока ‎так ‎и‏ ‎не‏ ‎досмотрел, ‎а‏ ‎вторую ‎—‏ ‎не ‎уверен, ‎что ‎и ‎смогу.‏ ‎Но‏ ‎всё‏ ‎же ‎замечу,‏ ‎что, ‎исходя‏ ‎из ‎его‏ ‎же‏ ‎взглядов, ‎экранизация‏ ‎эротической ‎повести, ‎в ‎которой ‎супруги‏ ‎мечтают ‎о‏ ‎всяком‏ ‎половом ‎распутстве, ‎попутно‏ ‎ревнуя ‎(т.‏ ‎е. ‎подавляя ‎в ‎себе‏ ‎скрытые‏ ‎желания), ‎говорит‏ ‎нам ‎кое-что‏ ‎пикантное ‎о ‎самом ‎Кубрике. ‎Впрочем,‏ ‎о‏ ‎том ‎же‏ ‎говорят ‎черновики‏ ‎его ‎ранних ‎сценариев, ‎названия ‎и‏ ‎сцены‏ ‎некоторых,‏ ‎мягко ‎выражаясь,‏ ‎не ‎очень‏ ‎употребимы ‎в‏ ‎приличном‏ ‎обществе. ‎Насчёт‏ ‎«Линдона» ‎же ‎пока ‎скажу ‎только‏ ‎то, ‎что‏ ‎Семилетняя‏ ‎война ‎для ‎Англии‏ ‎была, ‎конечно,‏ ‎не ‎бессмысленной, ‎как ‎сообщает‏ ‎нам‏ ‎закадровый ‎голос,‏ ‎— ‎именно‏ ‎она ‎сделала ‎Британию ‎ведущей ‎мировой‏ ‎державой,‏ ‎сокрушила ‎претензии‏ ‎Франции ‎на‏ ‎мировую ‎гегемонию, ‎а ‎заодно ‎стала‏ ‎одной‏ ‎из‏ ‎причин ‎американской‏ ‎войны ‎за‏ ‎независимость ‎и,‏ ‎возможно,‏ ‎Великой ‎французской‏ ‎революции ‎и ‎попытки ‎наполеоновского ‎реванша.‏ ‎Это ‎всё‏ ‎тема‏ ‎для ‎отдельного ‎разговора,‏ ‎здесь ‎же‏ ‎просто ‎резюмирую, ‎что ‎Кубрик‏ ‎был‏ ‎хоть ‎и‏ ‎умненьким ‎и‏ ‎начитанным ‎человеком, ‎но ‎образованным ‎решительно‏ ‎бессистемно.

Читать: 4+ мин
logo Буланенко

Уродство как художественный приём

Доступно подписчикам уровня
«Кинозал»
Подписаться за 500₽ в месяц

Читать: 9+ мин
logo Буланенко

Аналитика абстрактная и конкретная, или За что Аверченко выкинул критика в окно

Люди ‎любят‏ ‎увлекаться, ‎погружаясь ‎в ‎свои ‎занятия‏ ‎с ‎головой,‏ ‎как‏ ‎дайвер ‎в ‎морскую‏ ‎пучину, ‎и‏ ‎нет ‎более ‎увлекательного ‎занятия,‏ ‎чем‏ ‎давать ‎советы.‏ ‎В ‎этом‏ ‎деле ‎все ‎мы ‎большие ‎мастаки.‏ ‎Но‏ ‎есть ‎люди,‏ ‎которые ‎сочетают‏ ‎в ‎себе ‎обе ‎эти ‎характерные‏ ‎всем‏ ‎черты,‏ ‎и ‎таких‏ ‎людей ‎принято‏ ‎называть ‎экспертами.‏ ‎И‏ ‎очень ‎нетривиальная‏ ‎задача ‎— ‎отделить ‎эксперта ‎подлинного‏ ‎от ‎поддельного.

Есть‏ ‎известный‏ ‎в ‎узких ‎кругах‏ ‎метод ‎Талеба‏ ‎— ‎проверить ‎специалиста ‎на‏ ‎предмет‏ ‎его ‎собственных‏ ‎рисков ‎при‏ ‎выдаче ‎экспертизы. ‎Если ‎экспертная ‎шкура‏ ‎(ливанец‏ ‎любит ‎выражаться‏ ‎грубовато ‎и‏ ‎лапидарно) ‎при ‎любых ‎раскладах ‎не‏ ‎рискует‏ ‎попасть‏ ‎в ‎руки‏ ‎кожевенника ‎(или‏ ‎хотя ‎бы‏ ‎поистрепаться),‏ ‎то ‎к‏ ‎её ‎носителю ‎в ‎лучшем ‎случае‏ ‎можно ‎только‏ ‎прислушиваться,‏ ‎как ‎к ‎интересному‏ ‎собеседнику ‎в‏ ‎поезде ‎жизни, ‎где ‎вам‏ ‎случайно‏ ‎выпали ‎соседние‏ ‎места.

Метод ‎этот‏ ‎всем ‎хорош, ‎беда ‎с ‎ним‏ ‎только‏ ‎одна: ‎не‏ ‎все ‎люди‏ ‎настолько ‎сильно ‎задумываются ‎о ‎последствиях,‏ ‎и,‏ ‎думаю,‏ ‎многие ‎встречали‏ ‎тех, ‎кто‏ ‎готов ‎вписаться‏ ‎в‏ ‎новую ‎передрягу‏ ‎с ‎очевидно ‎невыгодными ‎для ‎них‏ ‎последствиями ‎без‏ ‎всякого‏ ‎страха ‎и ‎рассуждения.‏ ‎Некоторые ‎вообще‏ ‎по ‎жизни ‎руководствуются ‎принципом‏ ‎«главное‏ ‎— ‎ввязаться‏ ‎в ‎бой,‏ ‎а ‎там ‎посмотрим», ‎вполне ‎понимая,‏ ‎что‏ ‎последствия ‎могут‏ ‎быть ‎и‏ ‎плачевными, ‎они ‎всё ‎равно ‎бросаются‏ ‎в‏ ‎очередную‏ ‎передрягу ‎очертя‏ ‎голову. ‎Спортивные‏ ‎комментаторы ‎любовно‏ ‎говорят‏ ‎о ‎таких‏ ‎типах: ‎«не ‎щадит ‎ни ‎себя,‏ ‎ни ‎соперника».‏ ‎В‏ ‎жизни ‎такие ‎часто‏ ‎не ‎щадят‏ ‎и ‎тех, ‎кому ‎не‏ ‎повезло‏ ‎вести ‎с‏ ‎ними ‎дело.

Кроме‏ ‎того, ‎все ‎мы ‎не ‎лишены‏ ‎азарта,‏ ‎и ‎бывает,‏ ‎что ‎даже‏ ‎очень ‎сдержанный ‎по ‎жизни ‎человек‏ ‎начинает‏ ‎разбрасываться‏ ‎деньгами, ‎друзьями‏ ‎и ‎долгами,‏ ‎когда ‎неожиданно‏ ‎попадается‏ ‎на ‎крючок‏ ‎своей ‎страсти. ‎Ставки ‎здесь ‎—‏ ‎очевидный ‎пример,‏ ‎но‏ ‎не ‎единственный, ‎это‏ ‎может ‎быть‏ ‎что ‎угодно, ‎от ‎аудиофилии‏ ‎до‏ ‎острого ‎желания‏ ‎стать ‎пусть‏ ‎даже ‎небольшим, ‎но ‎начальником.

Любой ‎специалист‏ ‎может‏ ‎оказаться ‎не‏ ‎только ‎слишком‏ ‎узким ‎в ‎своём ‎знании, ‎но‏ ‎чересчур‏ ‎увлечённым‏ ‎своей ‎темой.‏ ‎Как ‎не‏ ‎слишком ‎удачливые‏ ‎боксёры,‏ ‎которые ‎проигрывают‏ ‎через ‎раз, ‎но ‎продолжают ‎выходить‏ ‎на ‎ринг,‏ ‎веря‏ ‎в ‎свою ‎звезду‏ ‎или ‎просто‏ ‎делая ‎то, ‎что ‎умеют‏ ‎лучше‏ ‎всего.

И ‎редко‏ ‎в ‎какой‏ ‎сфере ‎деятельности ‎легко ‎выдавать ‎абстрактную‏ ‎экспертизу,‏ ‎не ‎теряя‏ ‎лица, ‎как‏ ‎в ‎сфере ‎искусствоведения. ‎В ‎спорте‏ ‎есть‏ ‎неприятный‏ ‎момент ‎с‏ ‎наличием ‎результатов‏ ‎(а ‎в‏ ‎рассуждениях‏ ‎даже ‎о‏ ‎прошедших ‎матчах ‎редко ‎кому ‎удаётся‏ ‎избежать ‎констатации‏ ‎уровня‏ ‎участников), ‎в ‎экономике‏ ‎— ‎неприятный‏ ‎вопрос ‎«А ‎сколько ‎заработал‏ ‎ты‏ ‎сам?». ‎Даже‏ ‎политические ‎эксперты‏ ‎скованы ‎чуть ‎больше, ‎поскольку ‎вынуждены‏ ‎реагировать‏ ‎на ‎события‏ ‎окружающего ‎мира‏ ‎и ‎хотя ‎бы ‎изредка ‎признавать‏ ‎реальную‏ ‎действительность.

Лирическое‏ ‎отступление.

Старожилы ‎политических‏ ‎интернетов ‎и‏ ‎ток-шоу ‎могут‏ ‎помнить,‏ ‎как ‎некоторые‏ ‎отечественные ‎политологи ‎видели ‎Горбачёва ‎в‏ ‎Обаме, ‎потенциально‏ ‎в‏ ‎Хилари ‎и ‎Камале,‏ ‎а ‎уж‏ ‎про ‎Байдена ‎на ‎эту‏ ‎тему‏ ‎был ‎чуть‏ ‎ли ‎не‏ ‎экспертный ‎консенсус. ‎Кто-то ‎разглядел ‎Горбачёва‏ ‎и‏ ‎в ‎Трампе.‏ ‎И ‎спрашивается,‏ ‎что ‎делать ‎с ‎теми ‎анализами,‏ ‎которые‏ ‎наанализировали‏ ‎эти ‎аналитики?‏ ‎К ‎какому‏ ‎месту ‎их‏ ‎приложить‏ ‎и ‎от‏ ‎чего ‎это ‎поможет? ‎И, ‎что‏ ‎важнее, ‎не‏ ‎исходили‏ ‎ли ‎эти ‎неверные‏ ‎выводы ‎не‏ ‎только ‎из ‎неверных ‎предпосылок‏ ‎и‏ ‎хотелочного ‎мышления,‏ ‎но ‎и‏ ‎из ‎того ‎взгляда ‎на ‎мироустройство,‏ ‎которое‏ ‎стало ‎консенсусным‏ ‎в ‎экспертном‏ ‎сообществе.

Чтобы ‎это ‎не ‎выглядело ‎как‏ ‎наезд‏ ‎только‏ ‎на ‎отечественных‏ ‎экспертов, ‎можно‏ ‎вспомнить ‎об‏ ‎уверенности,‏ ‎которая ‎царила‏ ‎в ‎американских ‎политтехнологических ‎кругах, ‎что,‏ ‎начиная ‎с‏ ‎середины‏ ‎2010-х, ‎двухпартийный ‎баланс‏ ‎нарушится ‎и‏ ‎выборы ‎будут ‎всегда ‎оставаться‏ ‎за‏ ‎демократами, ‎потому‏ ‎что ‎демография‏ ‎(низкая ‎рождаемость ‎белых ‎протестантов ‎и‏ ‎эмиграция‏ ‎латиноамериканцев, ‎в‏ ‎первую ‎очередь)‏ ‎прибавляет ‎им ‎избирателей, ‎отнимая ‎у‏ ‎республиканцев.‏ ‎Исходя‏ ‎из ‎этой‏ ‎уверенности ‎строились‏ ‎самые ‎смелые‏ ‎планы‏ ‎по ‎переделу‏ ‎человека ‎и ‎общества ‎в ‎целом.‏ ‎Но, ‎как‏ ‎оказалось,‏ ‎многие ‎из ‎приехавших‏ ‎внезапно ‎не‏ ‎разделяют ‎самых ‎прогрессивных ‎взглядов‏ ‎на‏ ‎жизнь ‎и‏ ‎почему-то ‎не‏ ‎всегда ‎рады ‎росту ‎конкуренции ‎на‏ ‎получение‏ ‎гражданства ‎и‏ ‎низкоквалифицированных ‎рабочих‏ ‎мест ‎(высококвалифицированные ‎мигранты ‎политанализ ‎больших‏ ‎цифр‏ ‎не‏ ‎интересовал, ‎разумеется).

Увы,‏ ‎похоже, ‎что‏ ‎Горбачёв ‎—‏ ‎это‏ ‎персонаж, ‎характерный‏ ‎именно ‎для ‎русского ‎сюжета. ‎Горбачёвыми‏ ‎до ‎Горбачёва‏ ‎работали‏ ‎Керенский ‎и ‎Шуйский.‏ ‎Если ‎коротко,‏ ‎то ‎это ‎некто, ‎кто‏ ‎считался‏ ‎в ‎критический‏ ‎момент ‎чуть‏ ‎ли ‎не ‎единственным ‎вариантом. ‎При‏ ‎всех‏ ‎внешних ‎различиях‏ ‎все ‎они‏ ‎обладали ‎навыками ‎политических ‎интриг, ‎свойственных‏ ‎для‏ ‎своего‏ ‎времени: ‎так,‏ ‎пересидевший ‎смену‏ ‎династий, ‎авантюристов‏ ‎и‏ ‎оккупантов ‎вельможный‏ ‎боярин ‎таки ‎успел ‎поправить, ‎а‏ ‎несостоявшийся ‎актёр‏ ‎и‏ ‎историк ‎стал ‎большим‏ ‎манипулятором ‎в‏ ‎дореволюционной ‎думе, ‎а ‎потом‏ ‎типичным‏ ‎вождём ‎популистского‏ ‎толка; ‎и‏ ‎партийный ‎вундеркинд ‎из ‎народа, ‎которого‏ ‎активно‏ ‎продвигали ‎сверху‏ ‎(напрашивается ‎сравнение‏ ‎с ‎недавно ‎поминаемой ‎Вами ‎римской‏ ‎практикой‏ ‎усыновления‏ ‎— ‎здесь‏ ‎же ‎была‏ ‎гонка ‎за‏ ‎звание‏ ‎лучшего ‎приёмного‏ ‎сына ‎у ‎самого ‎сильного ‎функционера),‏ ‎а ‎он‏ ‎сам‏ ‎овладел ‎великой ‎наукой‏ ‎нравиться ‎(кстати,‏ ‎при ‎желании ‎здесь ‎можно‏ ‎найти‏ ‎много ‎параллелей‏ ‎с ‎удачно‏ ‎построившим ‎карьеру ‎Чичиковым, ‎а ‎Керенский‏ ‎и‏ ‎сам ‎своей‏ ‎лучшей ‎ролью‏ ‎в ‎школьном ‎театре ‎считал ‎Хлестакова,‏ ‎куда‏ ‎приписать‏ ‎Шуйского ‎—‏ ‎надо ‎подумать,‏ ‎но ‎в‏ ‎его‏ ‎случае ‎есть‏ ‎риск ‎(пусть ‎и ‎незначительный), ‎что‏ ‎персонаж ‎был‏ ‎списан‏ ‎в ‎том ‎числе‏ ‎с ‎него).

Самое‏ ‎пугающее ‎во ‎всех ‎трёх‏ ‎случаях‏ ‎— ‎это‏ ‎то, ‎что,‏ ‎поучаствовав ‎напрямую ‎в ‎процессе ‎развала‏ ‎страны,‏ ‎все ‎трое‏ ‎бросили ‎всё‏ ‎и ‎бежали ‎(или ‎спокойно ‎уехали)‏ ‎заграницу.‏ ‎В‏ ‎них ‎не‏ ‎нашлось ‎даже‏ ‎здоровой ‎властности,‏ ‎чтобы‏ ‎стоять ‎на‏ ‎своём ‎до ‎конца ‎и ‎продолжить‏ ‎борьбу. ‎И‏ ‎та‏ ‎лёгкость, ‎с ‎которой‏ ‎эти ‎люди‏ ‎сложили ‎с ‎себя ‎ответственность‏ ‎вместе‏ ‎с ‎полномочиями,‏ ‎оказавшись ‎в‏ ‎критический ‎момент ‎совсем ‎уж ‎беспомощными,‏ ‎пугает‏ ‎больше ‎всего.

Конец‏ ‎лирического ‎отступления.

Но‏ ‎искусствоведы ‎избавлены ‎от ‎всех ‎этих‏ ‎неприятностей‏ ‎—‏ ‎по ‎сути,‏ ‎для ‎них‏ ‎важно ‎только‏ ‎умение‏ ‎убедительно ‎высказывать‏ ‎специальными ‎словами ‎собственные ‎эмоции ‎или‏ ‎мысли. ‎И‏ ‎неизвестно‏ ‎ещё, ‎что ‎хуже:‏ ‎похожие ‎чувства,‏ ‎по ‎крайней ‎мере, ‎при‏ ‎некоторой‏ ‎сходности ‎характера‏ ‎или ‎настроения‏ ‎могут ‎ощутить ‎и ‎другие ‎зрители,‏ ‎а‏ ‎вот ‎мысли‏ ‎могут ‎громоздиться‏ ‎одна ‎на ‎другую ‎безо ‎всякого‏ ‎разбора‏ ‎и,‏ ‎даже ‎сохраняя‏ ‎формальную ‎логичность,‏ ‎совершенно ‎отрываться‏ ‎от‏ ‎замысла ‎(если‏ ‎он ‎был ‎вообще) ‎автора. ‎И‏ ‎камнем ‎преткновения‏ ‎в‏ ‎различных ‎интерпретациях ‎обычно‏ ‎становится ‎сама‏ ‎образность ‎искусства ‎— ‎где-то‏ ‎на‏ ‎первой ‎же‏ ‎стадии ‎толкования‏ ‎символов ‎обычно ‎и ‎кроется ‎проблема‏ ‎любого‏ ‎рассуждения ‎о‏ ‎художественном ‎произведении.

Образы‏ ‎и ‎без ‎того ‎зачастую ‎многозначны‏ ‎и‏ ‎очень‏ ‎зависят ‎от‏ ‎культуры ‎и‏ ‎эпохи, ‎так‏ ‎ещё‏ ‎и ‎принципиальным‏ ‎является ‎глубина, ‎с ‎которой ‎в‏ ‎них ‎закопался‏ ‎автор.‏ ‎Причём ‎и ‎глубина‏ ‎эта ‎двух‏ ‎уровней: ‎эвристическая ‎и ‎метафизическая.‏ ‎И‏ ‎на ‎бытовом‏ ‎уровне ‎под‏ ‎«глубиной» ‎чаще ‎понимается ‎последняя ‎—‏ ‎не‏ ‎то, ‎насколько‏ ‎глубоко ‎зарыта‏ ‎идея, ‎а ‎насколько ‎она ‎значима‏ ‎и‏ ‎философична.‏ ‎Меж ‎тем‏ ‎евангельские ‎притчи‏ ‎— ‎частый‏ ‎(и‏ ‎почти ‎всегда‏ ‎недостижимый) ‎ориентир ‎для ‎художников ‎всех‏ ‎времён ‎—‏ ‎при‏ ‎всей ‎своей ‎многозначности‏ ‎были ‎ясны‏ ‎даже ‎самым ‎простым ‎слушателям‏ ‎без‏ ‎длинных ‎комментариев‏ ‎и ‎пояснений.‏ ‎И, ‎напротив, ‎памфлет, ‎бичующий ‎политических‏ ‎врагов,‏ ‎которых ‎нельзя‏ ‎назвать ‎напрямую,‏ ‎или ‎с ‎подмигиванием ‎намекающий ‎товарищам‏ ‎из‏ ‎тайной‏ ‎ложи ‎о‏ ‎том, ‎что‏ ‎автор ‎свой,‏ ‎могут‏ ‎не ‎нести‏ ‎никакой ‎философской ‎или ‎общечеловеческой ‎глубины,‏ ‎зато ‎иметь‏ ‎сложную‏ ‎систему ‎отсылок ‎и‏ ‎аллегорий ‎на‏ ‎аллегории.

Другой ‎бедой ‎искусствоведения ‎являются‏ ‎обобщения.‏ ‎Особенно ‎когда‏ ‎речь ‎заходит‏ ‎о ‎том, ‎чтобы ‎нарисовать ‎широкими‏ ‎мазками‏ ‎творческий ‎портрет‏ ‎автора. ‎Если‏ ‎образы ‎в ‎художественном ‎произведении ‎и‏ ‎правда‏ ‎есть‏ ‎и ‎обычно‏ ‎проблема ‎в‏ ‎их ‎излишне‏ ‎вольном‏ ‎толковании ‎(хотя‏ ‎символист ‎найдёт ‎образность ‎и ‎там,‏ ‎где ‎её‏ ‎автор‏ ‎не ‎подразумевал), ‎то‏ ‎вот ‎выводы‏ ‎о ‎творчестве ‎какого-либо ‎художника‏ ‎в‏ ‎целом ‎зачастую‏ ‎зависят ‎от‏ ‎общепринятых ‎представлений ‎(или ‎желания ‎их‏ ‎нарушить),‏ ‎а ‎не‏ ‎от ‎действительного‏ ‎смысла ‎произведений. ‎Ярко ‎это ‎описывает‏ ‎Аверченко‏ ‎в‏ ‎небольшой ‎зарисовке‏ ‎«Жвачка».

Но ‎остаётся‏ ‎неясным ‎вопрос:‏ ‎а‏ ‎как ‎же‏ ‎быть? ‎А ‎всё ‎также ‎—‏ ‎разбирать ‎конкретные‏ ‎художественные‏ ‎произведения. ‎В ‎контексте‏ ‎эпохи, ‎в‏ ‎которую ‎они ‎создавались ‎и‏ ‎места‏ ‎в ‎творчестве‏ ‎автора. ‎Разбирать‏ ‎в ‎самом ‎прямом ‎смысле ‎—‏ ‎анализируя‏ ‎по ‎частям‏ ‎произведение, ‎а‏ ‎потом ‎синтезируя ‎из ‎вычлененных ‎идей‏ ‎некую‏ ‎общую‏ ‎тему ‎(или‏ ‎признавать, ‎что‏ ‎её ‎нет,‏ ‎а‏ ‎есть, ‎например,‏ ‎задача ‎заявить ‎о ‎себе ‎или‏ ‎заработать, ‎или‏ ‎посмешить).

С‏ ‎карьерой ‎уже ‎тяжелее‏ ‎— ‎здесь‏ ‎допущения ‎будут ‎неизбежные. ‎Как‏ ‎и‏ ‎чисто ‎субъективные‏ ‎оценки: ‎пытаясь‏ ‎проследить ‎генеральные ‎линии ‎в ‎чьём-либо‏ ‎творчестве‏ ‎мы ‎неизбежено‏ ‎будем ‎наталкиваться‏ ‎на ‎избыточное ‎обобщение ‎(когда ‎тема,‏ ‎свойственная‏ ‎значительной‏ ‎части ‎произведений‏ ‎будет ‎выискиваться‏ ‎(а ‎при‏ ‎определённом‏ ‎навыке ‎и‏ ‎находиться) ‎и ‎в ‎тех ‎работах,‏ ‎где ‎её‏ ‎не‏ ‎было ‎вовсе), ‎анахронизм‏ ‎(когда ‎даже‏ ‎сам ‎автор ‎(а ‎тем‏ ‎более‏ ‎критик) ‎может‏ ‎начать ‎утверждать‏ ‎о ‎более ‎ранних ‎произведениях ‎то,‏ ‎что‏ ‎он ‎хотел‏ ‎бы ‎видеть‏ ‎в ‎них ‎впоследствии ‎(и ‎мемуары,‏ ‎и‏ ‎поздние‏ ‎интервью ‎в‏ ‎этом ‎плане‏ ‎могут ‎оказаться‏ ‎ложными‏ ‎помощниками).

В ‎общем,‏ ‎тут ‎всё ‎так ‎же, ‎как‏ ‎и ‎в‏ ‎спортивной‏ ‎аналитике, ‎— ‎говорить‏ ‎надо ‎конкретно‏ ‎о ‎конкретных. ‎О ‎том,‏ ‎как‏ ‎работает ‎произведение,‏ ‎можно ‎ли‏ ‎это ‎повторить. ‎Можно ‎подумать, ‎что‏ ‎у‏ ‎искусствоведения ‎чистого‏ ‎такой ‎цели‏ ‎быть ‎не ‎может, ‎но ‎в‏ ‎этом‏ ‎и‏ ‎его ‎проблема‏ ‎— ‎оно‏ ‎не ‎учит‏ ‎художественности,‏ ‎а ‎только‏ ‎оценивать. ‎И ‎парадокс ‎здесь ‎в‏ ‎том, ‎что‏ ‎оценить‏ ‎может ‎по-настоящему ‎только‏ ‎тот, ‎кто‏ ‎понимает, ‎как ‎оно ‎работает.

Есть‏ ‎у‏ ‎спортивной ‎аналитики‏ ‎и ‎другая‏ ‎задача ‎— ‎понять, ‎что ‎этому‏ ‎противопоставить.‏ ‎И, ‎казалось‏ ‎бы, ‎искусству‏ ‎это ‎чуждо ‎совершенно. ‎Но ‎даже‏ ‎это‏ ‎не‏ ‎так ‎—‏ ‎зачастую ‎художественные‏ ‎произведения ‎создаются‏ ‎в‏ ‎оппонировании ‎другим.‏ ‎Одна ‎волна ‎накатывает ‎на ‎другую‏ ‎и ‎зачастую‏ ‎ломает‏ ‎прежде ‎всего ‎способ‏ ‎работы, ‎технику‏ ‎и ‎приёмы, ‎а ‎потом‏ ‎уж‏ ‎и ‎смыслы‏ ‎(неизбежно, ‎впрочем,‏ ‎создавая ‎новых ‎закостенелых ‎академиков, ‎которыми‏ ‎успевают‏ ‎стать ‎и‏ ‎сами ‎культур-революционеры,‏ ‎если ‎живут ‎достаточно ‎долго). ‎Но‏ ‎бывает‏ ‎мотивация‏ ‎и ‎позитивная:‏ ‎будущий ‎творец‏ ‎любит ‎что-то‏ ‎всей‏ ‎душой, ‎но‏ ‎считает, ‎что ‎любимым ‎произведениям ‎чего-то‏ ‎не ‎хватает,‏ ‎и‏ ‎чтобы ‎понять, ‎что‏ ‎же ‎это‏ ‎«что-то», ‎придётся ‎также ‎разобраться‏ ‎с‏ ‎тем, ‎как‏ ‎оно ‎устроено.

Читать: 5+ мин
logo Буланенко

Достоевский переписывает третий том «Мёртвых душ»

В ‎«Мёртвых‏ ‎душах» ‎поначалу ‎даётся ‎довольно ‎двусмысленное‏ ‎описание ‎главного‏ ‎героя:‏ ‎он ‎не ‎то‏ ‎чтобы ‎толст,‏ ‎но, ‎однако ‎ж, ‎и‏ ‎не‏ ‎так ‎чтобы‏ ‎тонок. ‎Но‏ ‎со ‎временем ‎— ‎деталь ‎за‏ ‎деталью‏ ‎— ‎открывается‏ ‎правда ‎про‏ ‎лишний ‎вес ‎Павла ‎Ивановича. ‎Так,‏ ‎когда‏ ‎он‏ ‎на ‎радостях‏ ‎после ‎успешных‏ ‎покупок ‎делает‏ ‎в‏ ‎комнате ‎антраша,‏ ‎то ‎мебель ‎начинает ‎трястись, ‎а‏ ‎когда ‎взбирается‏ ‎в‏ ‎свою ‎бричку, ‎то‏ ‎сильно ‎нагибает‏ ‎её ‎набок, ‎потому ‎что‏ ‎(здесь‏ ‎уже ‎рассказчик‏ ‎говорит ‎прямо)‏ ‎Чичиков ‎был ‎несколько ‎тяжеленек.

Само ‎по‏ ‎себе‏ ‎это ‎можно‏ ‎было ‎бы‏ ‎отнести ‎к ‎простой ‎иронии: ‎Павел‏ ‎Иванович‏ ‎не‏ ‎хочет ‎признавать‏ ‎очевидного ‎и,‏ ‎как ‎и‏ ‎все‏ ‎полные ‎люди,‏ ‎приобрёл ‎излишне ‎округлую ‎постепенно ‎и‏ ‎незаметным ‎для‏ ‎себя‏ ‎образом. ‎Знаменитое ‎лирическое‏ ‎отступление ‎про‏ ‎толстых ‎и ‎тонких ‎(что‏ ‎одним‏ ‎достаётся ‎женское‏ ‎внимание, ‎а‏ ‎другим ‎— ‎высокие ‎чины ‎и‏ ‎деньги)‏ ‎заканчивается ‎авторским‏ ‎признанием, ‎что‏ ‎такие ‎(или ‎примерно ‎такие) ‎мысли‏ ‎терзали‏ ‎на‏ ‎балу ‎и‏ ‎самого ‎Чичикова‏ ‎как ‎раз‏ ‎в‏ ‎тот ‎момент,‏ ‎когда ‎он ‎не ‎мог ‎определиться,‏ ‎по ‎какому‏ ‎маршруту‏ ‎ему ‎здесь ‎пойти.

Подобно‏ ‎собственному ‎слуге‏ ‎Петрушке, ‎который ‎всякий ‎раз‏ ‎обижался,‏ ‎когда ‎ему‏ ‎говорили ‎о‏ ‎необходимости ‎принять ‎баню ‎или ‎хотя‏ ‎бы‏ ‎проветрить ‎помещение,‏ ‎барин ‎обижается‏ ‎на ‎очевидное. ‎Но, ‎мало ‎того,‏ ‎Павел‏ ‎Иванович‏ ‎к ‎полноте‏ ‎стремится ‎—‏ ‎она ‎для‏ ‎него‏ ‎служит ‎признаком‏ ‎успеха. ‎О ‎жене ‎и ‎доме,‏ ‎полном ‎детишек,‏ ‎он‏ ‎только ‎мечтает ‎(в‏ ‎способности ‎жить‏ ‎в ‎воображаемом ‎мире ‎и‏ ‎довольствоваться‏ ‎воображаемыми ‎наградами‏ ‎Чичиков ‎вполне‏ ‎схож ‎с ‎Маниловым ‎— ‎неспроста‏ ‎с‏ ‎ним ‎он‏ ‎проще ‎всего‏ ‎поладил), ‎тогда ‎как ‎приятные ‎округлые‏ ‎формы‏ ‎смотрят‏ ‎на ‎него‏ ‎прямо ‎из‏ ‎зеркала.

И ‎когда‏ ‎крах‏ ‎первой ‎карьеры‏ ‎сказался ‎и ‎на ‎его ‎облике,‏ ‎то ‎Павел‏ ‎Иванович‏ ‎это ‎сразу ‎приметил:‏ ‎«Какой ‎же‏ ‎я ‎стал ‎гадкий!» ‎Думаю,‏ ‎раздражало‏ ‎его ‎не‏ ‎собственное ‎похудевшее‏ ‎отражение, ‎а ‎то, ‎что ‎он‏ ‎терял‏ ‎ту ‎меру‏ ‎успеха, ‎которую‏ ‎сам ‎себе ‎назначил, ‎даже ‎выстроив‏ ‎вокруг‏ ‎неё‏ ‎целую ‎теорию‏ ‎(Фёдор ‎Михайлович‏ ‎описал ‎бы‏ ‎это‏ ‎со ‎всем‏ ‎возможным ‎психологизмом, ‎и ‎тогда ‎стало‏ ‎бы ‎очевидно,‏ ‎что‏ ‎Чичиков ‎— ‎это‏ ‎литературный ‎папа‏ ‎Раскольникова). ‎Полнота ‎здесь ‎выступает‏ ‎в‏ ‎роли ‎родионовской‏ ‎фигуры ‎Наполеона,‏ ‎имеющего ‎право ‎на ‎беззаконие. ‎Чичиков‏ ‎более‏ ‎практичен ‎и‏ ‎приземлён, ‎но‏ ‎тоже ‎с ‎теорией: ‎он ‎—‏ ‎человек‏ ‎действия,‏ ‎который ‎хочет‏ ‎решать ‎свою‏ ‎судьбу ‎сам,‏ ‎не‏ ‎идя ‎на‏ ‎мелкие ‎сделки, ‎а ‎навязывая ‎условия‏ ‎обществу ‎(как‏ ‎навязывал‏ ‎цену ‎за ‎сладости‏ ‎богатым ‎однокашникам,‏ ‎сперва ‎убедившись, ‎что ‎они‏ ‎голодны‏ ‎и ‎не‏ ‎будут ‎торговаться,‏ ‎или ‎диктовал ‎условия ‎для ‎сделки‏ ‎контрабандистам,‏ ‎лишь ‎получив‏ ‎все ‎полномочия).‏ ‎Нечистоплотность ‎его ‎методов ‎уравновешивается ‎в‏ ‎его‏ ‎глазах‏ ‎несправедливостью, ‎как‏ ‎он ‎считает,‏ ‎к ‎нему‏ ‎жизни.‏ ‎Он ‎игрок,‏ ‎который ‎пользуется ‎слабостями ‎системы ‎и‏ ‎недомолвками ‎правил,‏ ‎психолог,‏ ‎играющий ‎на ‎человеческих‏ ‎слабостях, ‎но‏ ‎забывший, ‎что ‎и ‎сам‏ ‎их‏ ‎тоже ‎не‏ ‎лишён.

У ‎Чичикова‏ ‎есть ‎и ‎своя ‎психологическая ‎теория:‏ ‎собственно,‏ ‎то ‎самое‏ ‎лирическое ‎отступление‏ ‎про ‎толстых ‎и ‎тонких ‎есть‏ ‎способ‏ ‎деления‏ ‎людей ‎по‏ ‎их ‎целеполаганию‏ ‎и ‎ценностям,‏ ‎которым‏ ‎они ‎служат‏ ‎всей ‎душой. ‎Если ‎облечь ‎это‏ ‎рассуждение ‎персонажа‏ ‎в‏ ‎более ‎конкретную ‎форму‏ ‎и ‎прибавить‏ ‎к ‎нему ‎те ‎самые‏ ‎мечты,‏ ‎которые ‎он‏ ‎откладывал ‎на‏ ‎потом, ‎и ‎персонажей, ‎которых ‎встречал‏ ‎(и‏ ‎о ‎которых‏ ‎складывал ‎мнение),‏ ‎то ‎люди ‎делятся ‎на ‎тех,‏ ‎кто‏ ‎а)‏ ‎гонится ‎за‏ ‎статусом ‎(и‏ ‎из ‎всех‏ ‎плотских‏ ‎грехов ‎выбирают‏ ‎самый ‎примитивный ‎— ‎чревоугодие), ‎б)‏ ‎волочится ‎за‏ ‎юбками,‏ ‎в) ‎мечтают ‎о‏ ‎семейном ‎благополучии,‏ ‎г) ‎просто ‎мечтают ‎(лень‏ ‎у‏ ‎Манилова ‎идёт‏ ‎рука ‎об‏ ‎руку ‎с ‎постоянными ‎прожектами, ‎точно‏ ‎так‏ ‎же ‎халатным‏ ‎образом ‎(буквально‏ ‎не ‎вылезая ‎из ‎халата) ‎и‏ ‎внезапно‏ ‎всплывший‏ ‎Кифа ‎Мокиевич,‏ ‎которой ‎не‏ ‎может ‎отвлечься‏ ‎даже‏ ‎на ‎воспитание‏ ‎сына), ‎и ‎мечта ‎уже ‎есть‏ ‎их ‎награда,‏ ‎д)‏ ‎стремится ‎всё ‎контролировать‏ ‎(теряя ‎всё,‏ ‎как ‎Плюшкин, ‎у ‎которого,‏ ‎если‏ ‎что ‎и‏ ‎осталось, ‎то‏ ‎сгнило ‎и ‎пропало), ‎е) ‎всё‏ ‎превращает‏ ‎в ‎игру‏ ‎(обманы ‎Ноздрёва‏ ‎невыгодны ‎ему ‎самому ‎(кроме ‎шулерства,‏ ‎но‏ ‎даже‏ ‎им ‎он‏ ‎не ‎умеет‏ ‎пользоваться ‎—‏ ‎спуская‏ ‎всё ‎более‏ ‎удачливому ‎сопернику ‎сразу ‎же ‎после‏ ‎первого ‎успеха))‏ ‎и‏ ‎ж) ‎хочет ‎избежать‏ ‎любой ‎ошибки‏ ‎(Чичиков ‎не ‎понял ‎этого‏ ‎в‏ ‎Коробочке, ‎и‏ ‎это ‎его‏ ‎погубило ‎— ‎чтобы ‎тот ‎её‏ ‎как-нибудь‏ ‎не ‎обманул,‏ ‎она ‎и‏ ‎раскрыла ‎его ‎афёру ‎(прибавив ‎от‏ ‎испугу‏ ‎совсем‏ ‎уж ‎нелепых‏ ‎подробностей)).

Такая ‎подробная‏ ‎категоризация ‎людей‏ ‎роднит‏ ‎Чичикова ‎скорее‏ ‎с ‎другим ‎персонажем ‎«Преступления ‎и‏ ‎наказания» ‎—‏ ‎очень‏ ‎похожим ‎на ‎него‏ ‎внешне ‎следователем‏ ‎Порфирием ‎Петровичем, ‎который, ‎кстати,‏ ‎в‏ ‎минуту ‎откровенности‏ ‎(по ‎всей‏ ‎видимости, ‎с ‎Порфирием ‎нельзя ‎быть‏ ‎до‏ ‎конца ‎уверенным)‏ ‎признаётся ‎убийце‏ ‎Раскольникову, ‎что ‎у ‎того ‎ещё‏ ‎шанс‏ ‎на‏ ‎исправление ‎есть,‏ ‎а ‎он‏ ‎уже ‎человек‏ ‎«поконченный».

Светлая‏ ‎идея ‎о‏ ‎преемственности ‎следователя ‎Достоевского ‎от ‎мошенника‏ ‎Гоголя ‎не‏ ‎моя,‏ ‎а ‎взята ‎из‏ ‎эссе ‎Виктора‏ ‎Григорьевича, которым ‎он ‎пару ‎лет‏ ‎назад‏ ‎ответил ‎на‏ ‎мой ‎вопрос.

Собственно,‏ ‎то, ‎что ‎бывает ‎сложно ‎уложить‏ ‎в‏ ‎голове ‎тот‏ ‎факт, ‎что‏ ‎образы ‎или ‎идеи ‎психологично-мрачного ‎Фёдора‏ ‎Михайловича‏ ‎могут‏ ‎пересекаться ‎с‏ ‎лёгким ‎и‏ ‎ироничным ‎слогом‏ ‎сотканными‏ ‎историями ‎Николая‏ ‎Васильевича, ‎лишний ‎раз ‎подтверждает, ‎что‏ ‎мы ‎очень‏ ‎зависим‏ ‎от ‎формы, ‎от‏ ‎общей ‎подачи‏ ‎материала ‎и ‎того ‎угла,‏ ‎под‏ ‎которым ‎автор‏ ‎нам ‎предлагает‏ ‎смотреть ‎на ‎повествование. ‎Банальная ‎мысль,‏ ‎что‏ ‎один ‎и‏ ‎тот ‎же‏ ‎немудрёный ‎сюжет ‎со ‎стереотипным ‎образом‏ ‎в‏ ‎изложении‏ ‎двух ‎умелых‏ ‎рассказчиков ‎будут‏ ‎разными ‎рассказами,‏ ‎имеет‏ ‎и ‎обратную‏ ‎сторону ‎— ‎читатель ‎редко ‎об‏ ‎этом ‎задумается.

Это,‏ ‎кстати,‏ ‎свидетельствует ‎о ‎том,‏ ‎что ‎важность‏ ‎связности, ‎логичности ‎и ‎цельности‏ ‎повествования,‏ ‎на ‎отсутствие‏ ‎которых ‎любят‏ ‎ругаться ‎критики ‎и ‎продвинутые ‎зрители‏ ‎и‏ ‎читатели, ‎сильно‏ ‎преувеличена ‎—‏ ‎хорошей ‎истории ‎простят ‎многое. ‎Даже‏ ‎полное‏ ‎сходство‏ ‎с ‎другой‏ ‎историей ‎—‏ ‎лишь ‎бы‏ ‎она‏ ‎была ‎рассказана‏ ‎увлекательно.

Читать: 9+ мин
logo Буланенко

Старый художник пишет портрет эпохи

Хорошие ‎портреты‏ ‎— ‎редкость. ‎И ‎не ‎совсем‏ ‎ясно, ‎чьей‏ ‎в‏ ‎этом ‎больше ‎вины‏ ‎— ‎тех,‏ ‎кто ‎их ‎делает, ‎или‏ ‎самих‏ ‎портретируемых. ‎А‏ ‎меж ‎тем‏ ‎людям ‎нравится ‎смотреть ‎на ‎других‏ ‎людей.‏ ‎Мы ‎настолько‏ ‎нуждаемся ‎в‏ ‎другом ‎человеке, ‎что ‎склонны ‎видеть‏ ‎черты‏ ‎лица‏ ‎в ‎окружающих‏ ‎нас ‎вещах‏ ‎и ‎явлениях‏ ‎—‏ ‎от ‎трещин‏ ‎на ‎асфальте ‎до ‎облаков ‎в‏ ‎небе. ‎Некоторые‏ ‎даже‏ ‎собирают ‎предметы ‎(или‏ ‎их ‎фотоснимки),‏ ‎в ‎которых ‎умудряются ‎разглядеть‏ ‎физиономии‏ ‎(порой ‎и‏ ‎вправду ‎отчётливо‏ ‎проступающие ‎в ‎каком-нибудь ‎камне ‎или‏ ‎пне).‏ ‎Видимо, ‎это‏ ‎что-то ‎психологическое,‏ ‎связанное ‎с ‎глубокой ‎социальностью ‎человека‏ ‎и‏ ‎невозможностью‏ ‎его ‎полноценного‏ ‎развития ‎или‏ ‎длительного ‎существования‏ ‎в‏ ‎полном ‎отрыве‏ ‎от ‎себе ‎подобных. ‎Безумие ‎Робинзона‏ ‎(фамилия ‎достаточно‏ ‎распространённая,‏ ‎но ‎сразу ‎ясно,‏ ‎что ‎речь‏ ‎о ‎книжном ‎персонаже, ‎потому‏ ‎нынешних‏ ‎мы ‎назвали‏ ‎бы ‎Робинсонами)‏ ‎не ‎столько ‎в ‎невозможности ‎спастись,‏ ‎сколько‏ ‎в ‎отсутствии‏ ‎другого.

Можно, ‎конечно,‏ ‎проповедовать ‎мрачную ‎философию ‎Сартра ‎и‏ ‎заявлять,‏ ‎что‏ ‎«ад ‎—‏ ‎это ‎другой», только‏ ‎на ‎практике‏ ‎без‏ ‎другого ‎наша‏ ‎жизнь ‎куда ‎быстрее ‎превратится ‎в‏ ‎ад. ‎Неспроста‏ ‎самая‏ ‎правдоподобная ‎деталь ‎в‏ ‎Робинзоне ‎нашего‏ ‎времени ‎— ‎это ‎мяч‏ ‎фирмы‏ ‎«Уилсон», ‎который‏ ‎стал ‎для‏ ‎персонажа ‎Хэнкса ‎(кстати, ‎кто ‎помнит,‏ ‎что‏ ‎его ‎зовут‏ ‎Чак ‎Ноланд?‏ ‎подозреваю, ‎что ‎имя ‎волейбольного ‎снаряда‏ ‎запомнили‏ ‎гораздо‏ ‎больше ‎зрителей,‏ ‎чем ‎главного‏ ‎героя) ‎тем‏ ‎самым‏ ‎другим после ‎того,‏ ‎как ‎новый ‎Крузо ‎изобразил ‎на‏ ‎нём ‎лицо.

Но‏ ‎парадокс‏ ‎заключается ‎в ‎том,‏ ‎что ‎мы‏ ‎готовы ‎разглядеть ‎милые ‎сердцу‏ ‎черты‏ ‎почти ‎в‏ ‎чём ‎угодно,‏ ‎при ‎этом ‎в ‎лица ‎реальные‏ ‎мы‏ ‎всматриваемся ‎тщательнее,‏ ‎ловя ‎в‏ ‎мимических ‎реакциях ‎движения ‎сердца ‎собеседника.‏ ‎Это‏ ‎наверняка‏ ‎тоже ‎объясняется‏ ‎эволюционными ‎предпосылками‏ ‎— ‎в‏ ‎конце‏ ‎концов, ‎даже‏ ‎животные ‎часто ‎заменяют ‎конфликт ‎физический‏ ‎ритуальным, ‎—‏ ‎но‏ ‎я ‎не ‎буду‏ ‎прикидываться, ‎что‏ ‎понимаю ‎в ‎этом ‎хоть‏ ‎что-то.‏ ‎Отмечу, ‎однако,‏ ‎что ‎если‏ ‎при ‎прямом ‎контакте ‎всматриваться ‎пристально‏ ‎и‏ ‎изучающе ‎в‏ ‎другого ‎человека‏ ‎считается ‎не ‎очень ‎приличным, ‎то‏ ‎в‏ ‎лицо‏ ‎изображённое ‎мы‏ ‎вперяемся ‎со‏ ‎всем ‎тщанием.‏ ‎Из-за‏ ‎этого ‎изображённые‏ ‎часто ‎кажутся ‎зрителю ‎недостаточно ‎естественными,‏ ‎выразительными ‎и‏ ‎просто‏ ‎похожими. ‎Нарисовать ‎или‏ ‎снять ‎человека‏ ‎хорошо ‎потому ‎и ‎сложно,‏ ‎что‏ ‎другой ‎человек,‏ ‎смотрящий ‎на‏ ‎результат, ‎всегда ‎найдёт ‎за ‎что‏ ‎зацепиться,‏ ‎или, ‎в‏ ‎другом ‎смысле,‏ ‎не ‎найдёт ‎чему ‎зацепиться ‎глазом.

И‏ ‎тут‏ ‎вина‏ ‎может ‎быть‏ ‎не ‎только‏ ‎на ‎художнике‏ ‎или‏ ‎операторе, ‎но‏ ‎и ‎на ‎портретируемом, ‎который ‎сильно‏ ‎пыжится ‎показать,‏ ‎какой‏ ‎же ‎он ‎умный‏ ‎и ‎красивый,‏ ‎теряя ‎всякую ‎естественность. ‎Старается‏ ‎изо‏ ‎всех ‎сил‏ ‎показать ‎свои‏ ‎лучшие ‎стороны, ‎как ‎правило, ‎заблуждаясь‏ ‎на‏ ‎счёт ‎того,‏ ‎как ‎они‏ ‎при ‎этом ‎выглядят ‎со ‎стороны.‏ ‎Неспроста‏ ‎актёры‏ ‎учатся ‎вести‏ ‎себя ‎естественно‏ ‎при ‎выступлении‏ ‎и‏ ‎перед ‎камерой.‏ ‎Учатся ‎в ‎том ‎числе ‎и‏ ‎модели, ‎у‏ ‎которых‏ ‎есть ‎(почти ‎всегда)‏ ‎два ‎родимых‏ ‎пятна: ‎они ‎занимают ‎слишком‏ ‎напыщенные‏ ‎позы ‎и‏ ‎застывают ‎в‏ ‎них ‎неестественно ‎долго ‎(даже ‎если‏ ‎это‏ ‎доли ‎секунд,‏ ‎там, ‎где‏ ‎обычный ‎человек ‎вообще ‎бы ‎не‏ ‎останавливался),‏ ‎а‏ ‎между ‎ними‏ ‎порой ‎действуют‏ ‎менее ‎связно‏ ‎и‏ ‎даже ‎скованно.

Это,‏ ‎кстати, ‎и ‎одна ‎из ‎бед‏ ‎с ‎актёрами-любителями‏ ‎—‏ ‎неестественные ‎действия ‎и‏ ‎затверженные ‎позы‏ ‎выглядят ‎на ‎экране ‎раздражающе,‏ ‎а‏ ‎о ‎красивом‏ ‎портрете ‎тут‏ ‎и ‎заикаться, ‎как ‎правило, ‎не‏ ‎стоит‏ ‎(если ‎речь‏ ‎не ‎о‏ ‎нейронной ‎пластиковой ‎красоте). ‎Взрывоопасное ‎сочетание‏ ‎может‏ ‎произойти,‏ ‎если ‎снимается‏ ‎драма ‎(а‏ ‎начинающие ‎склонны‏ ‎снимать‏ ‎драмы, ‎потому‏ ‎что, ‎как ‎кажется, ‎их ‎снять‏ ‎легче ‎(дешевле‏ ‎не‏ ‎значит ‎легче)), ‎а‏ ‎за ‎камерой‏ ‎оператор-второкурсник, ‎который ‎решил ‎пуститься‏ ‎в‏ ‎эксперименты. ‎В‏ ‎итоге, ‎с‏ ‎большой ‎долей ‎вероятности, ‎выйдет ‎избыточно‏ ‎серьёзное‏ ‎произведение ‎с‏ ‎натужной ‎игрой‏ ‎и ‎очень ‎неожиданными ‎ракурсами ‎(а‏ ‎местами‏ ‎даже‏ ‎откровенным ‎браком).

Здесь‏ ‎позволю ‎себе‏ ‎отступление, ‎чтобы‏ ‎высказать‏ ‎свою ‎теорию‏ ‎об ‎операторах ‎второго ‎курса ‎киноинститута‏ ‎(или ‎второго‏ ‎семестра‏ ‎киношколы, ‎где ‎обучение‏ ‎обычно ‎вдвое‏ ‎короче). ‎В ‎первый ‎год‏ ‎обучения‏ ‎люди ‎с‏ ‎киноаппаратом, ‎как‏ ‎правило, ‎снимают ‎всё ‎ровненько ‎и‏ ‎простенько‏ ‎— ‎боясь‏ ‎ошибиться ‎везде,‏ ‎они ‎избегают ‎каких-то ‎совсем ‎уж‏ ‎грубых‏ ‎оплошностей.‏ ‎Платой ‎за‏ ‎это, ‎правда,‏ ‎является ‎чересчур‏ ‎скучная‏ ‎картинка, ‎разглядеть‏ ‎за ‎которой ‎автора ‎просто ‎невозможно.

На‏ ‎втором ‎же‏ ‎курсе‏ ‎оператор ‎уже ‎считает‏ ‎себя ‎поднаторевшим‏ ‎и ‎обучившимся ‎всем ‎техническим‏ ‎приёмам‏ ‎и ‎знающим‏ ‎больше ‎двух‏ ‎схем ‎освещения ‎(что ‎автоматически ‎переносит‏ ‎его‏ ‎в ‎высшую‏ ‎категорию ‎—‏ ‎как ‎модно ‎сейчас ‎говорить, ‎на‏ ‎американский‏ ‎манер,‏ ‎«диопи», ‎т.‏ ‎е. ‎режиссёров‏ ‎фотографии ‎буквально).‏ ‎Чувствуя,‏ ‎что ‎настоящий‏ ‎кинематографист ‎должен ‎сделать ‎что-нибудь ‎эдакое,‏ ‎он ‎пытается‏ ‎снять‏ ‎длинную ‎однокадровую ‎сцену‏ ‎без ‎репетиций,‏ ‎или ‎пойти ‎на ‎улицу‏ ‎без‏ ‎осветительных ‎приборов‏ ‎в ‎переменную‏ ‎облачность ‎(в ‎результате ‎чего ‎экспозиция‏ ‎внутри‏ ‎одной ‎сцены‏ ‎скачет, ‎как‏ ‎кенгуру ‎на ‎амфетамине), ‎или ‎пытаться‏ ‎на‏ ‎закате‏ ‎затесаться ‎в‏ ‎ничего ‎не‏ ‎подозревающую ‎толпу,‏ ‎выдавая‏ ‎это ‎за‏ ‎документальный ‎стиль ‎(оборачивающиеся ‎на ‎камеру‏ ‎прохожие ‎или‏ ‎зашедшее‏ ‎некстати ‎солнце ‎обычно‏ ‎этому ‎сильно‏ ‎мешают).

Видимо, ‎наевшись ‎таких ‎экспериментов‏ ‎в‏ ‎студенческие ‎годы,‏ ‎операторы ‎востребованные‏ ‎и ‎солидные ‎уже ‎редко ‎соглашаются‏ ‎на‏ ‎небольшие ‎проекты,‏ ‎где ‎им,‏ ‎во-первых, ‎не ‎могут ‎нормально ‎заплатить‏ ‎(но‏ ‎других‏ ‎специалистов ‎(кроме‏ ‎осветителей, ‎где‏ ‎сильны ‎профсоюзные‏ ‎ограничения)‏ ‎это ‎не‏ ‎останавливает), ‎а ‎во-вторых, ‎и, ‎подозреваю,‏ ‎в ‎главных,‏ ‎потому‏ ‎что ‎на ‎них‏ ‎нельзя ‎получить‏ ‎приемлемых ‎условий: ‎не ‎будет‏ ‎либо‏ ‎нормального ‎освещения‏ ‎(смотри ‎выше‏ ‎про ‎осветителей), ‎либо ‎художественной ‎постановки‏ ‎и‏ ‎интересных ‎локаций‏ ‎(которые ‎могли‏ ‎бы ‎вывезти, ‎если ‎снимать ‎в‏ ‎квазиреалистичной‏ ‎манере),‏ ‎либо ‎интересных‏ ‎актёров, ‎портреты‏ ‎которых ‎могли‏ ‎бы‏ ‎украсить ‎галерею‏ ‎художника.

Можно ‎было ‎бы ‎сказать, ‎что‏ ‎все ‎эти‏ ‎причины‏ ‎также ‎работают ‎и‏ ‎на ‎профессионалов‏ ‎других ‎киноспециальностей. ‎Можно ‎было‏ ‎бы,‏ ‎но ‎это‏ ‎не ‎так‏ ‎— ‎там, ‎где ‎востребованные ‎актёры‏ ‎или‏ ‎монтажёры ‎готовы‏ ‎выслушать ‎идею‏ ‎будущего ‎фильма, ‎оператор ‎сразу ‎отказывается.‏ ‎Заполучить‏ ‎хорошего‏ ‎оператора ‎реально‏ ‎по ‎дружбе‏ ‎(вы ‎вместе‏ ‎учились,‏ ‎например) ‎или‏ ‎когда ‎уже ‎собрана ‎хорошая ‎команда‏ ‎(и ‎то‏ ‎не‏ ‎факт).

Причина ‎такого ‎пренебрежения‏ ‎проста: ‎операторы‏ ‎востребованы ‎в ‎съёмках ‎всякого‏ ‎рода‏ ‎реклам ‎и‏ ‎клипов, ‎где‏ ‎за ‎пару ‎дней ‎съёмки ‎они‏ ‎получают‏ ‎приличные ‎деньги,‏ ‎а, ‎что‏ ‎гораздо ‎важнее, ‎почти ‎безграничные ‎возможности.‏ ‎За‏ ‎год‏ ‎работы ‎на‏ ‎таких ‎проектах‏ ‎можно ‎собрать‏ ‎портфолио‏ ‎с ‎самым‏ ‎широким ‎спектром ‎жанров ‎и ‎образов,‏ ‎с ‎интересными‏ ‎актёрами‏ ‎и ‎доступом ‎к‏ ‎любому ‎оборудованию.‏ ‎Альтернатива ‎в ‎виде ‎3–4‏ ‎короткометражек‏ ‎с ‎прорабатыванием‏ ‎идеи ‎из‏ ‎неясных ‎режиссёрских ‎образов, ‎которые ‎тот‏ ‎пытается‏ ‎объяснить ‎на‏ ‎пальцах, ‎выглядит‏ ‎действительно ‎не ‎очень ‎привлекательно.

И ‎если‏ ‎тому‏ ‎же‏ ‎монтажёру ‎или‏ ‎сценаристу ‎нужно‏ ‎продемонстрировать ‎умение‏ ‎работать‏ ‎не ‎только‏ ‎со ‎сверхмалыми ‎формами, ‎но ‎создавать‏ ‎историю ‎на‏ ‎экране‏ ‎и ‎творить ‎живых‏ ‎персонажей, ‎идущих‏ ‎по ‎интересным ‎и ‎правдоподобным‏ ‎сюжетным‏ ‎маршрутам, ‎то‏ ‎оператору, ‎в‏ ‎общем-то, ‎это ‎не ‎нужно ‎(на‏ ‎самом‏ ‎деле ‎нужно,‏ ‎но ‎про‏ ‎это ‎редко ‎вспоминают). ‎Гораздо ‎важнее‏ ‎как‏ ‎раз‏ ‎жанровое ‎разнообразие,‏ ‎чтобы ‎вместо‏ ‎студенческой ‎вариации‏ ‎на‏ ‎чеховские ‎или‏ ‎толстовские ‎мотивы ‎показать ‎дорого ‎костюмированную‏ ‎рекламу ‎очередного‏ ‎банка‏ ‎«империал». ‎В ‎итоге,‏ ‎при ‎выборе,‏ ‎скажем, ‎кандидата ‎на ‎экранизацию‏ ‎какого-нибудь‏ ‎классического ‎произведения‏ ‎у ‎него‏ ‎будет ‎козырь ‎в ‎рукаве ‎в‏ ‎виде‏ ‎кадров ‎с‏ ‎богато ‎одетыми‏ ‎актёрами, ‎большой ‎массовкой ‎и ‎лучшими‏ ‎дым-машинами,‏ ‎снятыми‏ ‎с ‎высокого‏ ‎крана ‎и‏ ‎спилберговским ‎движением‏ ‎камеры.

И‏ ‎здесь ‎стоит‏ ‎вернуться ‎к ‎изначальной ‎теме: ‎«Но‏ ‎позвольте, ‎—‏ ‎скажет‏ ‎возмущённый ‎читатель, ‎—‏ ‎неужели ‎любительскую‏ ‎короткометражку ‎не ‎может ‎снять‏ ‎оператор-любитель?‏ ‎Сейчас ‎же‏ ‎у ‎каждого‏ ‎в ‎кармане ‎камера! ‎И ‎многие‏ ‎снимают‏ ‎ей ‎всё‏ ‎вокруг». ‎Всё‏ ‎так. ‎Телефоны ‎демократизировали ‎съёмку ‎видео‏ ‎(как‏ ‎бы‏ ‎абсурдно ‎это‏ ‎ни ‎звучало‏ ‎на ‎слух),‏ ‎но‏ ‎разница ‎между‏ ‎профессиональной ‎постановкой ‎кадра ‎и ‎любительской‏ ‎едва ‎ли‏ ‎не‏ ‎больше, ‎чем ‎между‏ ‎«Войной ‎и‏ ‎миром» ‎и ‎школьным ‎сочинением‏ ‎по‏ ‎нему. ‎Школьник,‏ ‎по ‎крайней‏ ‎мере, ‎знает ‎все ‎правила ‎русского,‏ ‎как‏ ‎Толстой ‎(а‏ ‎может ‎и‏ ‎лучше ‎— ‎по ‎преданию, ‎русский‏ ‎язык‏ ‎давался‏ ‎классику ‎с‏ ‎трудом) ‎и‏ ‎имеет ‎общее‏ ‎представление‏ ‎о ‎построении‏ ‎сюжета, ‎тогда ‎как ‎любитель ‎впадает‏ ‎в ‎ступор,‏ ‎осознавая,‏ ‎что ‎почти ‎всё,‏ ‎что ‎он‏ ‎видит ‎в ‎кино, ‎—‏ ‎сложнопостановочные‏ ‎кадры, ‎где‏ ‎на ‎героя‏ ‎светит ‎сразу ‎три ‎источника, ‎а‏ ‎рядом‏ ‎бегают ‎люди,‏ ‎рассеивающие ‎или‏ ‎отражающие ‎свет ‎ровно ‎так, ‎чтобы‏ ‎получить‏ ‎пластичную‏ ‎картинку, ‎а‏ ‎камера ‎движется,‏ ‎переводя ‎фокус‏ ‎с‏ ‎одного ‎персонажа‏ ‎на ‎другого.

Операторы ‎же, ‎умеющие ‎работать‏ ‎как ‎есть‏ ‎—‏ ‎на ‎самом ‎деле,‏ ‎они ‎также‏ ‎расставляют ‎актёров ‎в ‎нужные‏ ‎места‏ ‎и ‎стараются‏ ‎по ‎возможности‏ ‎использовать ‎приходящие ‎с ‎разных ‎сторон‏ ‎отражения,‏ ‎— ‎и‏ ‎делать ‎при‏ ‎этом ‎картинку ‎художественной ‎и ‎выразительной,‏ ‎в‏ ‎дефиците‏ ‎даже ‎среди‏ ‎больших ‎профессионалов.‏ ‎А ‎любитель‏ ‎пытается‏ ‎(по ‎незнанию,‏ ‎разумеется) ‎перейти ‎в ‎этот ‎разряд.

Даже‏ ‎при ‎миллиарде‏ ‎фотографов‏ ‎делать ‎портреты ‎умеют‏ ‎считанные ‎тысячи,‏ ‎а ‎принимать ‎какие-то ‎интересные‏ ‎решения‏ ‎для ‎сцены‏ ‎или ‎образа,‏ ‎как ‎и ‎прежде, ‎могут ‎единицы.‏ ‎Многие‏ ‎так ‎и‏ ‎застревают ‎на‏ ‎этапе ‎копирования ‎шедевров, ‎под ‎любое‏ ‎решение‏ ‎подстёгивая‏ ‎какой-то ‎пример‏ ‎из ‎прошлого‏ ‎за ‎авторством‏ ‎признанного‏ ‎авторитета. ‎Рассказывать‏ ‎же ‎историю ‎визуально ‎— ‎отдельное‏ ‎и ‎всё‏ ‎менее‏ ‎оттачиваемое ‎умение ‎(и‏ ‎на ‎рекламе‏ ‎ему ‎не ‎научишься). ‎В‏ ‎результате‏ ‎74-летний ‎Элсвит‏ ‎способен ‎заменить тонны‏ ‎внутренних ‎монологов ‎и ‎литературных ‎диалогов‏ ‎картинкой‏ ‎так, ‎как‏ ‎мало ‎кто‏ ‎вообще.

Читать: 10+ мин
logo Буланенко

Дурные шахматные аналогии заводят в тупик

Шахматы ‎сильно‏ ‎потеряли ‎в ‎популярности ‎по ‎мере‏ ‎развития ‎телевидения,‏ ‎а‏ ‎впоследствии ‎и ‎появления‏ ‎портативных ‎и‏ ‎мобильных ‎развлекательных ‎центров ‎в‏ ‎виде‏ ‎персональных ‎компьютеров‏ ‎и ‎смартфонов.‏ ‎Но ‎шахматные ‎образы ‎всё ‎ещё‏ ‎имеют‏ ‎широкий ‎оборот‏ ‎и ‎даже‏ ‎считаются ‎(по ‎крайней ‎мере ‎теми,‏ ‎кто‏ ‎их‏ ‎использует) ‎признаком‏ ‎какой-никакой ‎эрудиции.

Секрет‏ ‎этого ‎противоречия,‏ ‎как‏ ‎кажется, ‎прост:‏ ‎нам ‎всем ‎нравится ‎думать ‎о‏ ‎себе ‎хорошо,‏ ‎а‏ ‎шахматы, ‎насколько ‎бы‏ ‎меньше ‎в‏ ‎них ‎ни ‎стали ‎играть,‏ ‎всё‏ ‎ещё ‎имеют‏ ‎репутацию ‎интеллектуальной‏ ‎игры. ‎Так ‎что, ‎как ‎бы‏ ‎мало‏ ‎сам ‎человек‏ ‎ни ‎понимал‏ ‎в ‎них, ‎ему ‎достаточно ‎упомянуть‏ ‎какой-нибудь‏ ‎термин‏ ‎из ‎чарующего‏ ‎мира ‎ладей‏ ‎и ‎ферзей,‏ ‎чтобы‏ ‎все ‎окружающие‏ ‎поняли, ‎что ‎перед ‎ним ‎стоит‏ ‎человек ‎недюжинного‏ ‎ума‏ ‎и ‎даже ‎немного‏ ‎специалист.

Неудивительно ‎поэтому,‏ ‎что ‎шахматные ‎термины ‎и‏ ‎образы‏ ‎постепенно ‎утратили‏ ‎первоначальное ‎значение‏ ‎в ‎широком ‎обращении, ‎и ‎к‏ ‎ним‏ ‎уже ‎может‏ ‎привязываться ‎какой‏ ‎угодно ‎смысл.

Возьмём ‎для ‎примера ‎цейтнот.‏ ‎На‏ ‎первый‏ ‎взгляд, ‎это‏ ‎слово ‎потеряло‏ ‎не ‎так‏ ‎много,‏ ‎но ‎на‏ ‎самом ‎деле ‎оно ‎утратило ‎саму‏ ‎суть ‎любого‏ ‎образа‏ ‎— ‎обогащать ‎изначально‏ ‎понятие, ‎с‏ ‎которым ‎оно ‎символически ‎связывается,‏ ‎какими-то‏ ‎дополнительными ‎значениями.‏ ‎Хотя ‎все‏ ‎мы ‎помним ‎(и ‎старик ‎Аристотель‏ ‎настоятельно‏ ‎об ‎этом‏ ‎напоминает), ‎что‏ ‎аналогия ‎— ‎это ‎не ‎доказательство,‏ ‎всё‏ ‎же‏ ‎хороший ‎образ‏ ‎может ‎даже‏ ‎подтолкнуть ‎развитие‏ ‎мысли‏ ‎в ‎каком-то‏ ‎интересном ‎и ‎плодотворном ‎направлении. ‎Нынешнее‏ ‎же ‎словоупотребление‏ ‎«цейтнота»‏ ‎абсолютно ‎бесплодно ‎и‏ ‎никакой ‎глубины‏ ‎словосочетанию ‎«нехватка ‎времени» ‎не‏ ‎придаёт.

Между‏ ‎тем ‎в‏ ‎шахматах ‎цейтнот‏ ‎— ‎это ‎не ‎столько ‎описание‏ ‎ситуации,‏ ‎сколько ‎характеристика‏ ‎манеры ‎игры‏ ‎или ‎констатация ‎разницы ‎в ‎классе.‏ ‎Хронические‏ ‎цейтнотчики‏ ‎загоняют ‎себя‏ ‎в ‎цейтнот‏ ‎сами. ‎Более‏ ‎того,‏ ‎зачастую ‎они‏ ‎являются ‎— ‎один ‎из ‎парадоксов,‏ ‎на ‎которые‏ ‎так‏ ‎богата ‎жизнь, ‎—‏ ‎хорошими ‎блитцёрами.‏ ‎Грищук ‎может ‎выигрывать ‎чемпионаты‏ ‎по‏ ‎быстрым ‎шахматам,‏ ‎но ‎в‏ ‎партиях ‎с ‎классическим ‎контролем ‎регулярно‏ ‎сам‏ ‎себя ‎доводил‏ ‎до ‎дефицита‏ ‎времени. ‎В ‎более ‎былинные ‎времена‏ ‎славился‏ ‎постоянным‏ ‎загонянием ‎себя‏ ‎же ‎в‏ ‎тупик ‎Корчной,‏ ‎который‏ ‎тоже ‎был‏ ‎хорош ‎в ‎быстрых ‎шахматах ‎и‏ ‎даже ‎выиграл‏ ‎в‏ ‎блиц ‎у ‎пикового‏ ‎Фишера.

Так ‎что,‏ ‎при ‎прочих ‎равных, ‎цейтнот‏ ‎—‏ ‎это ‎такое‏ ‎управление ‎собственным‏ ‎временем ‎и ‎рабочим ‎процессом, ‎когда‏ ‎неспешное‏ ‎решение ‎задачи‏ ‎приводит ‎к‏ ‎срочному ‎авралу ‎перед ‎сдачей. ‎И‏ ‎главное‏ ‎в‏ ‎этом ‎описании,‏ ‎что ‎это‏ ‎скорее ‎характерная‏ ‎черта,‏ ‎чем ‎какое-то‏ ‎общее ‎явление ‎— ‎разумеется, ‎времени‏ ‎может ‎не‏ ‎хватать‏ ‎всем, ‎но ‎есть‏ ‎порода ‎людей,‏ ‎которые ‎всё ‎будут ‎делать‏ ‎в‏ ‎последний ‎момент,‏ ‎и ‎им‏ ‎всегда ‎будет ‎его ‎мало, ‎сколько‏ ‎ни‏ ‎дай. ‎И‏ ‎полная ‎аналогия‏ ‎как ‎раз ‎подчёркивала ‎бы, ‎что‏ ‎Некто‏ ‎попал‏ ‎в ‎цейтнот.‏ ‎Опять.

И ‎дело‏ ‎окружающих, ‎так‏ ‎же‏ ‎как ‎партнёра‏ ‎за ‎шахматной ‎доской, ‎это ‎учитывать‏ ‎и ‎пользоваться,‏ ‎или‏ ‎заранее ‎закладываться ‎на‏ ‎эти ‎цейтноты.‏ ‎Возможно, ‎что ‎поможет ‎и‏ ‎сокращение‏ ‎времени ‎на‏ ‎решение ‎задачи,‏ ‎но ‎здесь ‎мы ‎сталкиваемся ‎с‏ ‎ещё‏ ‎одной ‎популярной‏ ‎причиной ‎шахматных‏ ‎цейтнотов, ‎которая ‎работает ‎и ‎в‏ ‎жизни:‏ ‎задача‏ ‎просто ‎не‏ ‎по ‎плечу‏ ‎тому, ‎кому‏ ‎досталась.

Кроме‏ ‎хронических ‎цейтнотчиков,‏ ‎которые ‎сами ‎себя ‎загоняют ‎в‏ ‎угол ‎в‏ ‎партиях‏ ‎с ‎равными ‎противниками,‏ ‎в ‎цейтноты‏ ‎регулярно ‎попадают ‎люди, ‎которым‏ ‎просто‏ ‎не ‎хватает‏ ‎класса ‎играть‏ ‎с ‎более ‎сильным ‎противником, ‎и‏ ‎они‏ ‎тратят ‎больше‏ ‎времени ‎на‏ ‎решение ‎простых ‎для ‎оппонента ‎тактических‏ ‎задач‏ ‎и‏ ‎позиций. ‎Чем‏ ‎те, ‎надо‏ ‎сказать, ‎активно‏ ‎и‏ ‎пользуются: ‎зачастую‏ ‎более ‎сильный ‎противник ‎даётся ‎ошибаться‏ ‎более ‎слабому‏ ‎противнику‏ ‎сколько ‎тому ‎угодно,‏ ‎а ‎если‏ ‎он ‎захочет ‎находить ‎более‏ ‎сильные‏ ‎ходы, ‎чтобы‏ ‎хоть ‎немного‏ ‎повысить ‎шансы, ‎то ‎будет ‎неизбежно‏ ‎тратить‏ ‎сильно ‎больше‏ ‎времени.

Другое ‎слово,‏ ‎которое ‎очень ‎полюбилось ‎в ‎последнее‏ ‎время‏ ‎медийщикам‏ ‎всех ‎мастей,‏ ‎это ‎«цугцванг».‏ ‎Формально ‎оно‏ ‎всего‏ ‎лишь ‎значит‏ ‎вынужденный ‎ход, ‎но ‎используется ‎по‏ ‎значению ‎к‏ ‎тем‏ ‎ситуациям, ‎когда ‎одна‏ ‎из ‎сторон‏ ‎(реже ‎— ‎обе) ‎делают‏ ‎принуждена‏ ‎делать ‎ходы,‏ ‎ослабляющие ‎позицию.‏ ‎Главная ‎обманка ‎с ‎этим ‎словом,‏ ‎что‏ ‎в ‎чистом‏ ‎виде ‎цугцванг‏ ‎в ‎жизни ‎встречается ‎едва ‎ли‏ ‎не‏ ‎реже,‏ ‎чем ‎в‏ ‎шахматах. ‎А‏ ‎даже ‎последовательность‏ ‎временно‏ ‎ослабляющих ‎ходов‏ ‎не ‎означает ‎преимущества ‎противника ‎—‏ ‎вполне ‎возможно,‏ ‎что‏ ‎игрок, ‎пытаясь ‎загнать‏ ‎противника ‎в‏ ‎цугцванг, ‎ослабил ‎свою ‎позицию‏ ‎и‏ ‎остался ‎без‏ ‎страховки. ‎Очень‏ ‎часто ‎этим ‎грешат ‎любители. ‎Как‏ ‎любил‏ ‎повторять ‎Спасский,‏ ‎«пижон ‎увидел‏ ‎шах ‎— ‎пижона ‎шах ‎пленил».‏ ‎Собственно,‏ ‎находящийся‏ ‎под ‎шахом‏ ‎игроком ‎ход‏ ‎делает ‎вынужденно,‏ ‎так‏ ‎что ‎формально‏ ‎он ‎форсированный ‎— ‎также ‎как‏ ‎и ‎при‏ ‎цугцванге.

Любители‏ ‎очень ‎любят ‎гонять‏ ‎короля ‎и‏ ‎ферзя ‎противника, ‎то ‎и‏ ‎дело‏ ‎угрожая ‎им‏ ‎шахом ‎или‏ ‎взятием, ‎соответственно, ‎абсолютно ‎не ‎задумываясь‏ ‎о‏ ‎последствиях. ‎Это‏ ‎происходит ‎оттого,‏ ‎что ‎любители ‎склонны ‎принимать ‎любой‏ ‎форсированный‏ ‎ход‏ ‎(а ‎тем‏ ‎более ‎серию‏ ‎ходов) ‎противника‏ ‎за‏ ‎неизбежное ‎ослабление‏ ‎и ‎внутренне ‎ликуют, ‎вынуждая ‎того‏ ‎перекрываться ‎или‏ ‎отходить.‏ ‎Штука ‎в ‎том,‏ ‎что ‎это‏ ‎ещё ‎ничего ‎не ‎значит.‏ ‎Даже‏ ‎на ‎чемпионском‏ ‎уровне ‎людям‏ ‎не ‎всегда ‎удаётся ‎воспользоваться ‎реальным‏ ‎цугцвангом‏ ‎противника. ‎Чего‏ ‎уж ‎говорить‏ ‎о ‎дилетантах, ‎которые ‎зачастую ‎и‏ ‎определяют-то‏ ‎его‏ ‎ошибочно.

Ну ‎и,‏ ‎думаю, ‎излишне‏ ‎говорить, ‎что‏ ‎большинство‏ ‎аналогий ‎цугцванга‏ ‎с ‎реальной ‎жизнью ‎от ‎людей,‏ ‎которые ‎не‏ ‎знают,‏ ‎как ‎его ‎определить‏ ‎в ‎шахматах,‏ ‎ещё ‎менее ‎точны ‎и‏ ‎не‏ ‎ведут ‎ровным‏ ‎счётом ‎никуда,‏ ‎являясь ‎чистой ‎демонстрацией ‎эрудированности ‎автора.

Проще‏ ‎всего,‏ ‎пожалуй, ‎с‏ ‎рокировкой: ‎да,‏ ‎как ‎правило, ‎её ‎используют ‎как‏ ‎образ‏ ‎смены‏ ‎позиций. ‎Вот‏ ‎только ‎в‏ ‎мире ‎шахмат‏ ‎король‏ ‎остаётся ‎королём‏ ‎и ‎на ‎другом ‎поле. ‎Да‏ ‎и ‎сама‏ ‎рокировка‏ ‎является ‎ходом ‎короля,‏ ‎а ‎не‏ ‎обоюдным ‎(в ‎нашей ‎шахматной‏ ‎этике,‏ ‎которая ‎строже‏ ‎международной, ‎поэтому‏ ‎при ‎рокировке ‎браться ‎сперва ‎нужно‏ ‎строго‏ ‎за ‎короля)‏ ‎ходом. ‎Так‏ ‎что ‎синоним ‎с ‎шахматным ‎термином‏ ‎здесь‏ ‎и‏ ‎неполный, ‎и‏ ‎неточный, ‎и,‏ ‎похоже, ‎используется‏ ‎просто‏ ‎для ‎красоты.‏ ‎В ‎игре ‎мы ‎защищаем ‎короля,‏ ‎а ‎в‏ ‎жизни‏ ‎меняем ‎местами ‎директора‏ ‎и ‎его‏ ‎зама.

Когда ‎в ‎жизни ‎какое-то‏ ‎противостояние‏ ‎приходит ‎к‏ ‎полному ‎равновесию,‏ ‎принято ‎называть ‎это ‎патовой ‎ситуацией.‏ ‎Только‏ ‎более ‎верной‏ ‎аналогией ‎из‏ ‎мира ‎шахмат ‎будет ‎крепость ‎или‏ ‎даже‏ ‎«голые‏ ‎короли». ‎То‏ ‎есть ‎такая‏ ‎ситуация, ‎когда‏ ‎оба‏ ‎оппонента ‎не‏ ‎могут ‎дать ‎друг ‎другу ‎мат.‏ ‎Пат ‎же‏ ‎—‏ ‎ситуация, ‎в ‎которую‏ ‎попадают ‎(или‏ ‎стремятся ‎попасть), ‎стараясь ‎избежать‏ ‎неминуемого‏ ‎поражения. ‎Это‏ ‎ни ‎в‏ ‎коем ‎случае ‎не ‎равновесие ‎на‏ ‎доске,‏ ‎а ‎попытка‏ ‎слабейшего ‎вылезти‏ ‎за ‎канаты, ‎как ‎в ‎реслинге.

При‏ ‎каком-то‏ ‎более‏ ‎глубоком ‎втором‏ ‎и ‎третьем‏ ‎уровне ‎аналогий,‏ ‎которыми,‏ ‎увы, ‎не‏ ‎страдают ‎популярные ‎шахматные ‎образы, ‎можно‏ ‎было ‎бы‏ ‎вспомнить,‏ ‎что ‎пат ‎не‏ ‎везде ‎и‏ ‎не ‎всегда ‎приводил ‎к‏ ‎ничьей.‏ ‎Причём ‎победителем‏ ‎мог ‎объявляться‏ ‎как ‎тот, ‎кто ‎ставил ‎пат‏ ‎(за‏ ‎кем ‎был‏ ‎последний ‎ход),‏ ‎так ‎и ‎тот, ‎кому ‎пат‏ ‎поставили‏ ‎(такая‏ ‎трактовка ‎была‏ ‎популярна ‎и‏ ‎у ‎нас,‏ ‎и‏ ‎в ‎Англии‏ ‎в ‎XVII ‎веке, ‎например). ‎А‏ ‎также ‎мог‏ ‎объявляться‏ ‎и ‎простой ‎пропуск‏ ‎хода ‎запатованному.

И‏ ‎кажется, ‎что ‎такое ‎двойное‏ ‎дно‏ ‎закладывал ‎в‏ ‎уста ‎колкой‏ ‎Катарине ‎любитель ‎шахмат ‎Шекспир, ‎когда‏ ‎она‏ ‎говорит ‎отцу:‏ ‎«I ‎pray‏ ‎you, ‎sir, ‎is ‎it ‎your‏ ‎will‏ ‎to‏ ‎make ‎a‏ ‎stale ‎of‏ ‎me ‎amongst‏ ‎these‏ ‎mates?» ‎В‏ ‎русских ‎переводах ‎игру ‎слов ‎обычно‏ ‎опускают, ‎но‏ ‎похоже,‏ ‎что ‎«мейтс» ‎и‏ ‎«стелмейтс» ‎(собственно,‏ ‎«пат» ‎по-английски) ‎здесь ‎противопоставляются‏ ‎и‏ ‎именно ‎в‏ ‎значении, ‎которое‏ ‎было ‎принято ‎в ‎шахматах ‎елизаветинского‏ ‎периода:‏ ‎строптивая ‎дочь‏ ‎спрашивает ‎отца,‏ ‎не ‎намерен ‎ли ‎он ‎не‏ ‎просто‏ ‎выставить‏ ‎её ‎перед‏ ‎женихами, ‎на‏ ‎самом ‎деле‏ ‎ожидая,‏ ‎что ‎та‏ ‎поставит ‎пат, ‎желая ‎заматовать ‎противника‏ ‎(т. ‎е.‏ ‎проиграет‏ ‎в ‎погоне ‎за‏ ‎победой ‎—‏ ‎в ‎данном ‎случае ‎в‏ ‎словесной‏ ‎дуэли).

Другое ‎слово,‏ ‎которое ‎со‏ ‎временем ‎поблекло, ‎— ‎это ‎гроссмейстер.‏ ‎Гроссмейстеров‏ ‎сейчас ‎много,‏ ‎и ‎сам‏ ‎титул ‎уже ‎не ‎вызывает ‎былого‏ ‎пиетета‏ ‎(как‏ ‎ответил ‎мне‏ ‎один ‎шахматист:‏ ‎«А ‎что‏ ‎толку,‏ ‎что ‎в‏ ‎Исландии ‎столько ‎гроссмейстеров, ‎если ‎нет‏ ‎ни ‎одного‏ ‎приличного?»,‏ ‎на ‎что ‎я‏ ‎мог ‎только‏ ‎пожать ‎плечами: ‎в ‎моей‏ ‎родной‏ ‎Курской ‎области‏ ‎(более ‎многочисленной,‏ ‎чем ‎страна ‎селёдки ‎и ‎гейзеров),‏ ‎насколько‏ ‎знаю, ‎до‏ ‎сих ‎пор‏ ‎нет ‎ни ‎одного). ‎Но ‎раньше‏ ‎прозвище‏ ‎«гроссмейстер»‏ ‎означало, ‎по‏ ‎меньшей ‎мере,‏ ‎готовность ‎отвечать‏ ‎неожиданными‏ ‎ходами ‎на‏ ‎неожиданные, ‎казалось ‎бы, ‎ходы ‎противника‏ ‎(или ‎жизни).‏ ‎Когда‏ ‎немцы ‎называли ‎Ватутина‏ ‎гроссмейстером ‎или‏ ‎шахматистом, ‎подразумевалось, ‎что ‎у‏ ‎него‏ ‎всегда ‎готов‏ ‎контрудар ‎на‏ ‎их ‎удар. ‎Такого ‎человека ‎трудно‏ ‎удивить‏ ‎— ‎он‏ ‎достаточно ‎квалифицирован,‏ ‎чтобы ‎что-то ‎для ‎него ‎было‏ ‎в‏ ‎новинку.‏ ‎Зато ‎он,‏ ‎в ‎свою‏ ‎очередь, ‎всегда‏ ‎может‏ ‎удивить ‎в‏ ‎ответ, ‎потому ‎что ‎ждал ‎подобной‏ ‎реакции.

Так ‎что‏ ‎даже‏ ‎несколько ‎жаль, ‎что‏ ‎такой ‎образ‏ ‎вышел ‎из ‎употребления. ‎Он‏ ‎напрямую‏ ‎связан ‎с‏ ‎другим, ‎который,‏ ‎признаюсь, ‎мне ‎нравится ‎больше ‎других‏ ‎шахматных‏ ‎аналогий ‎—‏ ‎это ‎решение.‏ ‎Почти ‎любую ‎ситуацию ‎можно ‎рассматривать‏ ‎как‏ ‎шахматную‏ ‎задачу ‎или‏ ‎позицию ‎и‏ ‎искать ‎решение. Пробовать‏ ‎варианты,‏ ‎перепроверять ‎опровержения‏ ‎и ‎искать ‎лучший ‎ход. ‎Собственно,‏ ‎где-то ‎здесь‏ ‎шахматисты‏ ‎расходятся ‎на ‎разные‏ ‎типы: ‎на‏ ‎тех, ‎кто ‎ищут ‎надёжное‏ ‎решение,‏ ‎пытаясь ‎укрепить‏ ‎позицию, ‎тех,‏ ‎кто ‎ищут ‎сильнейший ‎ход, ‎и‏ ‎тех,‏ ‎кто ‎ищут‏ ‎красивый ‎ход,‏ ‎чтобы ‎построить ‎какую-нибудь ‎изящную ‎комбинацию‏ ‎(знаменитые‏ ‎жертвы‏ ‎Таля, ‎которые‏ ‎он ‎объяснял‏ ‎просто ‎«мне‏ ‎так‏ ‎хочется», ‎как‏ ‎раз ‎про ‎это ‎— ‎Михаил‏ ‎Нехемьевич ‎просто‏ ‎не‏ ‎мог ‎отказаться ‎от‏ ‎хода, ‎который‏ ‎ему ‎нравился ‎и ‎интуитивно‏ ‎мог‏ ‎принести ‎выигрыш).

Наверное,‏ ‎наиболее ‎известным‏ ‎(и ‎сильным ‎— ‎среди ‎шахматистов‏ ‎древняя‏ ‎игра ‎в‏ ‎чести) ‎шахматистом‏ ‎в ‎кино ‎был ‎Кубрик. ‎Он‏ ‎даже‏ ‎всерьёз‏ ‎подумывал ‎выбрать‏ ‎шахматы ‎главным‏ ‎делом ‎с‏ ‎тем,‏ ‎чтобы ‎свергнуть‏ ‎наконец ‎советских ‎чемпионов, ‎но ‎ограничился‏ ‎только ‎заработком‏ ‎в‏ ‎молодые ‎годы ‎на‏ ‎любителях ‎попроще,‏ ‎играя ‎в ‎парке ‎на‏ ‎деньги.‏ ‎Так ‎вот,‏ ‎Стэнли ‎подходил‏ ‎к ‎своим ‎фильмам ‎как ‎к‏ ‎шахматам‏ ‎и ‎искал‏ ‎как ‎решения‏ ‎всего ‎фильма ‎(он ‎сравнивал ‎это‏ ‎с‏ ‎выбором‏ ‎дебюта ‎—‏ ‎задать ‎верный‏ ‎тон ‎всему‏ ‎произведению)‏ ‎или ‎отдельной‏ ‎сцены. ‎Кажется, ‎что ‎с ‎последним‏ ‎связан ‎его‏ ‎совершенно‏ ‎нетипичный ‎стиль ‎работы‏ ‎с ‎актёрами:‏ ‎он ‎часто ‎не ‎давал‏ ‎им‏ ‎указаний, ‎а‏ ‎просто ‎делал‏ ‎множество ‎дублей, ‎пытаясь ‎посмотреть ‎на‏ ‎их‏ ‎разные ‎реакции,‏ ‎будто ‎прикидывая,‏ ‎какой ‎вариант ‎лучше ‎и ‎как‏ ‎может‏ ‎ответить‏ ‎противник.

Немногие ‎из‏ ‎исполнителей ‎главных‏ ‎ролей ‎хотели‏ ‎работать‏ ‎с ‎Кубриком‏ ‎второй ‎раз, ‎и, ‎кажется, ‎дело‏ ‎не ‎только‏ ‎в‏ ‎изматывающем ‎количестве ‎дублей,‏ ‎но ‎и‏ ‎в ‎откровенном ‎отношении ‎киногроссмейстера‏ ‎к‏ ‎актёрам ‎как‏ ‎к ‎фигурам‏ ‎на ‎доске. ‎Несомненно, ‎что ‎Стэнли‏ ‎был‏ ‎перфекционистом, ‎ищущим‏ ‎всегда ‎только‏ ‎сильнейший ‎ход. ‎Но ‎есть ‎подозрение,‏ ‎что‏ ‎это‏ ‎же ‎свойство‏ ‎придаёт ‎многим‏ ‎его ‎фильмам‏ ‎некоторую‏ ‎отстранённость, ‎если‏ ‎не ‎стерильность.

Читать: 15+ мин
logo Буланенко

История как искусство

Коллеги-историки ‎не‏ ‎любят ‎это ‎признавать, ‎но ‎в‏ ‎истории ‎до‏ ‎сих‏ ‎пор ‎так ‎и‏ ‎осталось ‎много‏ ‎от ‎чистого ‎искусства. ‎Конечно,‏ ‎некоторый‏ ‎прогресс ‎со‏ ‎времён ‎Геродота‏ ‎и ‎Фукидида ‎был ‎сделан: ‎так‏ ‎нагло‏ ‎выдумывать ‎факты‏ ‎или ‎сочинять‏ ‎прямую ‎речь ‎историческим ‎деятелям, ‎исходя‏ ‎из‏ ‎своего‏ ‎понимания ‎их‏ ‎характера, ‎мы‏ ‎уже ‎не‏ ‎можем.‏ ‎Но ‎от‏ ‎сюжетности ‎и ‎драматического ‎подхода ‎нам‏ ‎уйти ‎не‏ ‎удалось.‏ ‎Просто ‎шекспировская ‎трагедия‏ ‎гомеровского ‎размаха‏ ‎превратилась ‎в ‎скучный ‎детектив,‏ ‎выдержанный‏ ‎в ‎модном‏ ‎тру-крайм ‎стиле.

Скучность,‏ ‎замечу, ‎должна ‎замещать ‎собой ‎научную‏ ‎точность‏ ‎и ‎объективность.‏ ‎Выходит ‎не‏ ‎очень, ‎но ‎зато ‎отпугивает ‎слишком‏ ‎уж‏ ‎завиральных‏ ‎авторов, ‎которые‏ ‎уходят ‎в‏ ‎попаданчество, ‎ностальгию‏ ‎или‏ ‎политологию ‎(непременно‏ ‎глобальную ‎— ‎на ‎меньшее ‎они‏ ‎не ‎согласны).

Но‏ ‎вернёмся‏ ‎к ‎историкам ‎настоящим‏ ‎и ‎их‏ ‎горестям ‎и ‎радостям. ‎Одно‏ ‎из‏ ‎самых ‎странных‏ ‎явлений, ‎которое‏ ‎бросается ‎в ‎глаза ‎при ‎изучении‏ ‎разных‏ ‎курсов ‎и‏ ‎циклов ‎лекций,‏ ‎— ‎не ‎столько ‎неизбежная ‎разница‏ ‎в‏ ‎авторской‏ ‎оценке ‎описываемых‏ ‎событий, ‎сколько‏ ‎смена ‎жанра,‏ ‎в‏ ‎рамках ‎которого‏ ‎описываются ‎отдельные ‎деятели ‎и ‎целые‏ ‎эпохи. ‎Героический‏ ‎эпос‏ ‎о ‎Петре ‎I‏ ‎так ‎же‏ ‎сильно ‎отличается ‎от ‎психологического‏ ‎романа‏ ‎о ‎Павле‏ ‎I, ‎как‏ ‎«Они ‎сражались ‎за ‎Родину» ‎от‏ ‎«Осеннего‏ ‎марафона». ‎Авторы‏ ‎могут ‎иметь‏ ‎прямо ‎противоположные ‎взгляды, ‎раздавать ‎самые‏ ‎разные‏ ‎оценки,‏ ‎но ‎делать‏ ‎это ‎они‏ ‎будут ‎в‏ ‎довольно‏ ‎жёстких ‎рамках‏ ‎жанра ‎(разумеется, ‎кроме ‎тех ‎оригиналов,‏ ‎которые ‎придут‏ ‎и‏ ‎скажут, ‎что ‎вся‏ ‎история ‎есть‏ ‎X ‎и ‎достаточно ‎изучить‏ ‎X,‏ ‎чтобы ‎понять‏ ‎историю ‎целиком,‏ ‎но ‎сейчас ‎не ‎про ‎них).

Жертва‏ ‎ли‏ ‎Павел ‎своей‏ ‎матери ‎или‏ ‎просто ‎полупомешанный? ‎Гамлет ‎на ‎русском‏ ‎престоле‏ ‎или‏ ‎Поприщин ‎из‏ ‎«Записок ‎сумасшедшего»?‏ ‎Во ‎многом‏ ‎исследование‏ ‎будет ‎сводиться‏ ‎к ‎набору ‎фактического ‎материала ‎для‏ ‎придания ‎фактуры‏ ‎тому‏ ‎или ‎иному ‎образу.‏ ‎И ‎тут‏ ‎вряд ‎ли ‎удастся ‎найти‏ ‎более‏ ‎близкую ‎аналогию,‏ ‎чем ‎подготовка‏ ‎актёра ‎(разумеется, ‎настоящего ‎Большого ‎актёра)‏ ‎к‏ ‎роли. ‎Бьясь‏ ‎над ‎загадкой‏ ‎Павла ‎(или ‎Годунова, ‎или ‎Ричарда‏ ‎III,‏ ‎или‏ ‎кого-нибудь ‎ещё‏ ‎столь ‎же‏ ‎увлекательно ‎противоречивого),‏ ‎самого‏ ‎персонажа ‎можно‏ ‎трактовать ‎в ‎самых ‎неожиданных ‎прочтениях,‏ ‎подать ‎его‏ ‎поступки‏ ‎в ‎необычном ‎свете,‏ ‎что-то ‎затушевать‏ ‎или ‎изменить ‎какие-то ‎сцены,‏ ‎но‏ ‎вырваться ‎из‏ ‎сковывающего ‎психологического‏ ‎жанра, ‎где ‎всё ‎поведение ‎героя‏ ‎подаётся‏ ‎сквозь ‎призму‏ ‎патологий ‎и‏ ‎их ‎преодоления, ‎вам ‎не ‎удастся.

Банальность‏ ‎шекспировских‏ ‎метафор‏ ‎про ‎сцену‏ ‎жизни, ‎на‏ ‎которой ‎глупый‏ ‎фигляр‏ ‎играет ‎придуманную‏ ‎глупцом ‎пьесу ‎жизни, ‎настолько ‎велика,‏ ‎что ‎кажется‏ ‎нам‏ ‎слишком ‎уж ‎обычной‏ ‎для ‎серьёзного‏ ‎рассмотрения, ‎а ‎меж ‎тем‏ ‎ничего‏ ‎более ‎цельного‏ ‎за ‎четыре‏ ‎прошедших ‎столетия ‎так ‎и ‎не‏ ‎было‏ ‎предложено. ‎Рассуждая‏ ‎об ‎отдельной‏ ‎биографии, ‎мы ‎неизбежно ‎превращаемся ‎в‏ ‎актёра,‏ ‎который‏ ‎любит ‎или‏ ‎ненавидит ‎своего‏ ‎персонажа, ‎но‏ ‎чем‏ ‎дальше, ‎тем‏ ‎больше ‎склонен ‎оправдывать ‎и ‎переоценивать‏ ‎его ‎значение‏ ‎в‏ ‎сюжете.

Раз ‎уж ‎речь‏ ‎зашла ‎о‏ ‎Шекспире, ‎не ‎могу ‎не‏ ‎удержаться,‏ ‎чтобы ‎не‏ ‎заметить, ‎что‏ ‎Полоний, ‎пытавшийся ‎посадить ‎на ‎датский‏ ‎престол‏ ‎своё ‎потомство,‏ ‎в ‎юности‏ ‎играл ‎Цезаря ‎(«Я ‎был ‎убит‏ ‎в‏ ‎Капитолии,‏ ‎Брут ‎убил‏ ‎меня» ‎—‏ ‎«Брутально ‎это‏ ‎он‏ ‎— ‎убить‏ ‎такого ‎капитального ‎телёнка») ‎— ‎правителем,‏ ‎подобно ‎своему‏ ‎герою,‏ ‎он ‎так ‎и‏ ‎не ‎стал,‏ ‎но ‎был ‎так ‎же‏ ‎заколот‏ ‎кинжалом ‎принявшим‏ ‎его ‎за‏ ‎короля ‎Гамлетом, ‎так ‎что ‎хотя‏ ‎бы‏ ‎на ‎мгновенье‏ ‎он ‎стал‏ ‎в ‎чьих-то ‎глазах ‎царём. ‎Но‏ ‎про‏ ‎«Гамлета»‏ ‎поговорим ‎как-нибудь‏ ‎отдельно, ‎а‏ ‎пока ‎замечу,‏ ‎что‏ ‎тот ‎же‏ ‎Цезарь ‎стал ‎одной ‎из ‎самых‏ ‎архетипичных ‎фигур‏ ‎в‏ ‎истории. ‎Вне ‎зависимости‏ ‎от ‎оценок,‏ ‎именно ‎он ‎— ‎центральная‏ ‎фигура‏ ‎I ‎в.‏ ‎до ‎н.‏ ‎э. ‎в ‎истории ‎Средиземноморья, ‎если‏ ‎не‏ ‎всей ‎римской‏ ‎истории ‎в‏ ‎целом.

Гай ‎Юлий ‎может ‎подаваться ‎как‏ ‎тиран‏ ‎или‏ ‎благой ‎реформатор,‏ ‎баловень ‎судьбы‏ ‎или ‎великий‏ ‎стратег‏ ‎(что, ‎строго‏ ‎говоря, ‎не ‎взаимоисключающие ‎понятия), ‎но‏ ‎все ‎события‏ ‎его‏ ‎эпохи ‎ведут ‎Цезаря‏ ‎либо ‎к‏ ‎величию, ‎либо ‎к ‎падению.‏ ‎Возможно,‏ ‎он ‎—‏ ‎один ‎из‏ ‎немногих ‎работающих ‎примеров ‎схемы ‎Кэмпбелла/Воглера‏ ‎(если‏ ‎принять ‎художественную‏ ‎условность, ‎что‏ ‎Октавиан ‎есть ‎возрождённый ‎Цезарь, ‎принесший‏ ‎спасение‏ ‎стране).‏ ‎Триумвират ‎и‏ ‎лично ‎много‏ ‎сделавший ‎для‏ ‎Цезаря‏ ‎Красс ‎отходят‏ ‎на ‎второй ‎план, ‎потому ‎что‏ ‎герою ‎нужен‏ ‎антагонист,‏ ‎а ‎на ‎его‏ ‎роль ‎очень‏ ‎удачно ‎подходит ‎Помпей. ‎Манящая,‏ ‎как‏ ‎Калипсо, ‎Клеопатра‏ ‎нужна ‎была‏ ‎бы ‎истории ‎не ‎больше, ‎чем‏ ‎одна‏ ‎из ‎множества‏ ‎мифических ‎нимф‏ ‎без ‎участия ‎в ‎эпическом ‎странствии‏ ‎Одиссея.‏ ‎Громкие‏ ‎и ‎ёмкие‏ ‎фразы, ‎которые‏ ‎войдут ‎во‏ ‎многие‏ ‎языки, ‎решительность,‏ ‎которая ‎навсегда ‎увековечила ‎название ‎обычной‏ ‎италийской ‎речушки‏ ‎(«Довольно‏ ‎споров. ‎Брошен ‎жребий.‏ ‎Плыви, ‎мой‏ ‎конь, ‎чрез ‎Рубикон!» ‎В.‏ ‎Брюсов‏ ‎— ‎любопытно,‏ ‎что ‎сам‏ ‎герой, ‎скорее ‎всего, ‎цитировал ‎греческого‏ ‎комедиографа‏ ‎Менандра, ‎так‏ ‎что ‎одно‏ ‎из ‎известнейших ‎исторических ‎высказываний, ‎возможно,‏ ‎было‏ ‎цитатой‏ ‎второго ‎порядка‏ ‎и ‎несло‏ ‎несколько ‎другой‏ ‎смысл)‏ ‎и ‎многоликий‏ ‎портрет, ‎ставший ‎олицетворением ‎власти. ‎Само‏ ‎его ‎имя‏ ‎стало‏ ‎нарицательным ‎и ‎долгие‏ ‎века ‎означало‏ ‎у ‎многих ‎народов ‎титул‏ ‎правителя‏ ‎— ‎вожди‏ ‎далёких ‎(и‏ ‎во ‎времени, ‎и ‎в ‎пространстве)‏ ‎племён‏ ‎и ‎великие‏ ‎императоры ‎пытались‏ ‎вывести ‎от ‎него ‎свою ‎родословную‏ ‎(если‏ ‎не‏ ‎по ‎плоти,‏ ‎то ‎по‏ ‎духу).

Даже ‎самый‏ ‎непредвзятый‏ ‎разбор ‎биографии‏ ‎Цезаря ‎будет ‎предвзят ‎— ‎уже‏ ‎самим ‎фактом‏ ‎выбора‏ ‎персонажа, ‎но ‎не‏ ‎только ‎им.‏ ‎Мы ‎можем ‎думать ‎о‏ ‎себе‏ ‎и ‎других‏ ‎много ‎хорошего,‏ ‎но ‎представить, ‎что ‎возможно ‎заниматься‏ ‎столь‏ ‎громкой ‎темой,‏ ‎избегая ‎реакций‏ ‎на ‎окрики ‎со ‎всех ‎сторон,‏ ‎попросту‏ ‎невозможно‏ ‎(особенно ‎если‏ ‎учесть, ‎что‏ ‎даже ‎нарочитое‏ ‎игнорирование‏ ‎тоже ‎есть‏ ‎реакция). ‎А ‎если ‎смотреть ‎на‏ ‎реальность ‎трезво,‏ ‎то‏ ‎мы ‎увидим, ‎что‏ ‎раз ‎за‏ ‎разом ‎и ‎другие, ‎и,‏ ‎что‏ ‎гораздо ‎обиднее‏ ‎для ‎нашей‏ ‎самооценки, ‎мы ‎сами ‎встреваем ‎в‏ ‎чужие‏ ‎пересуды ‎и‏ ‎заданные ‎векторы‏ ‎движения ‎мысли: ‎кто ‎он ‎—‏ ‎герой‏ ‎или‏ ‎злодей? ‎Разрушитель‏ ‎республики ‎и‏ ‎тиран ‎или‏ ‎благодетель‏ ‎и ‎строитель‏ ‎новой, ‎более ‎совершенной ‎системы? ‎Закалённый‏ ‎жестоким ‎веком,‏ ‎но‏ ‎всё ‎же ‎типичный‏ ‎человек ‎своего‏ ‎времени ‎или ‎сделавший ‎себя‏ ‎сам‏ ‎и ‎опередивший‏ ‎эпоху ‎гений?‏ ‎Личная ‎(для ‎кого-то) ‎очевидность ‎ответов‏ ‎не‏ ‎избавляет ‎от‏ ‎навязанности ‎вопросов.

Причём‏ ‎вопросы ‎диктуют ‎нам ‎не ‎только‏ ‎ход‏ ‎дискуссии‏ ‎о ‎Цезаре,‏ ‎но ‎и‏ ‎о ‎внутренних‏ ‎конфликтах‏ ‎Рима ‎II–I‏ ‎веков ‎до ‎н. ‎э. ‎вообще‏ ‎— ‎настолько‏ ‎же‏ ‎биографического ‎подхода ‎к,‏ ‎скажем, ‎войнам‏ ‎диадохов ‎нет. ‎При ‎всех‏ ‎подробностях‏ ‎в ‎описании‏ ‎разборок ‎полководцев‏ ‎Александра ‎природа ‎их ‎вражды ‎и‏ ‎разделения‏ ‎быстротечной ‎империи‏ ‎считается, ‎скорее,‏ ‎системной.

Собственно ‎говоря, ‎сама ‎фигура ‎великого‏ ‎македонского‏ ‎завоевателя‏ ‎настолько ‎художественно‏ ‎величественна, ‎что‏ ‎создаёт ‎целую‏ ‎эпоху.‏ ‎Эллинское ‎влияние‏ ‎в ‎самых ‎дальних ‎покорённых ‎им‏ ‎землях ‎бесспорно‏ ‎(хотя‏ ‎и ‎не ‎везде‏ ‎было ‎так‏ ‎уж ‎глубоко), ‎но ‎в‏ ‎общем-то‏ ‎типично ‎для‏ ‎любого ‎масштабного‏ ‎завоевания ‎и ‎вряд ‎ли ‎было‏ ‎больше‏ ‎того ‎же‏ ‎персидского. ‎Но‏ ‎здесь ‎у ‎нас ‎есть ‎явная‏ ‎героическая‏ ‎фигура,‏ ‎любимца ‎богов‏ ‎и ‎баловня‏ ‎судьбы, ‎которому‏ ‎сходили‏ ‎с ‎рук‏ ‎любые ‎безрассудности, ‎а ‎удача ‎была‏ ‎его ‎полковой‏ ‎женой.‏ ‎Считается ‎даже, ‎что‏ ‎своей ‎популярностью‏ ‎богиня ‎случая ‎Тюхе ‎(Тихея)‏ ‎обязана‏ ‎именно ‎Александру‏ ‎— ‎до‏ ‎того, ‎как ‎царёк ‎полуварварского ‎горного‏ ‎племени‏ ‎покорил ‎полмира,‏ ‎раз ‎за‏ ‎разом ‎бросая ‎всё ‎на ‎кон,‏ ‎мойры‏ ‎определяли‏ ‎судьбы ‎всех‏ ‎живущих ‎(у‏ ‎Гомера ‎—‏ ‎даже‏ ‎богов).

Фигура ‎Александра‏ ‎лишена ‎цезаревской ‎трагичности ‎и ‎неизбежности.‏ ‎Сам ‎он‏ ‎—‏ ‎герой ‎множества ‎авантюрных‏ ‎романов ‎и‏ ‎героических ‎эпосов, ‎которые ‎создавались‏ ‎на‏ ‎протяжении ‎столетий.‏ ‎И ‎даже‏ ‎смерть ‎его ‎— ‎скорее ‎сюжет‏ ‎для‏ ‎детективной ‎истории,‏ ‎чем ‎для‏ ‎нравоучительной ‎драмы ‎или ‎экзистенциальной ‎трагедии,‏ ‎как‏ ‎у‏ ‎Цезаря. ‎Одно‏ ‎перечисление ‎версий‏ ‎причин ‎смерти‏ ‎окунает‏ ‎нас ‎с‏ ‎головой ‎в ‎жанр ‎Агаты ‎Кристи‏ ‎и ‎Конан‏ ‎Дойла,‏ ‎причём ‎в ‎самых‏ ‎разных ‎его‏ ‎вариациях, ‎включая ‎классическое ‎«убийца‏ ‎—‏ ‎садовник» ‎(где‏ ‎в ‎роли‏ ‎садовника ‎выступает ‎затаивший ‎обиду ‎за‏ ‎казнь‏ ‎племянника ‎Аристотель).

Александр‏ ‎стал ‎настолько‏ ‎яркой ‎звездой ‎(в ‎том ‎числе‏ ‎в‏ ‎современном‏ ‎смысле ‎слова),‏ ‎что ‎оставался‏ ‎кумиром ‎для‏ ‎подражания‏ ‎и ‎персонажем‏ ‎выдумываемых ‎историй ‎многие ‎столетия ‎спустя.‏ ‎Если ‎эпигоны‏ ‎с‏ ‎переменным ‎успехом ‎подражали‏ ‎всему ‎—‏ ‎от ‎его ‎манеры ‎держаться‏ ‎на‏ ‎коне, ‎чуть‏ ‎вполоборота ‎смотреть‏ ‎на ‎окружающих ‎(тут ‎тоже ‎есть‏ ‎детективная‏ ‎версия, ‎что‏ ‎у ‎великого‏ ‎завоевателя ‎просто ‎была ‎травма ‎шеи)‏ ‎и‏ ‎бросаться‏ ‎в ‎преследование‏ ‎врага ‎на‏ ‎своём ‎правом‏ ‎фланге,‏ ‎оставляя ‎собственное‏ ‎войско ‎позади ‎в ‎разгар ‎боя‏ ‎(«О, ‎где‏ ‎ты,‏ ‎Деметрий?» ‎— ‎ждал‏ ‎своего ‎сына‏ ‎Антигон ‎при ‎Ипсе, ‎неистово‏ ‎вращая‏ ‎своим ‎единственным‏ ‎глазом, ‎но‏ ‎тот ‎уже ‎был ‎отрезан ‎слонами‏ ‎от‏ ‎поля ‎боя),‏ ‎до ‎строительства‏ ‎множества ‎городов ‎и ‎попыток ‎создать‏ ‎симбиоз‏ ‎всех‏ ‎завоёванных ‎культур,‏ ‎— ‎то‏ ‎в ‎последующие‏ ‎века‏ ‎Александр ‎сочинялся‏ ‎и ‎переосмысливался ‎заново, ‎так ‎что‏ ‎уже ‎само‏ ‎это‏ ‎влияние ‎стало ‎предметом‏ ‎научного ‎исследования,‏ ‎хотя ‎очевидно, ‎что ‎на‏ ‎исследователей‏ ‎оно ‎продолжает‏ ‎оказывать ‎не‏ ‎меньшее ‎действие, ‎чем ‎на ‎умы‏ ‎Макиавелли,‏ ‎Наполеона ‎или‏ ‎Пирра.

Последний, ‎кстати,‏ ‎является ‎примером ‎того, ‎насколько ‎сильно‏ ‎влияние‏ ‎сюжетности‏ ‎даже ‎на‏ ‎формирование ‎образа‏ ‎исторического ‎лица.‏ ‎Отделить‏ ‎в ‎Пирре‏ ‎выдуманное ‎от ‎реального ‎очень ‎трудно,‏ ‎поскольку ‎большая‏ ‎часть‏ ‎информации ‎о ‎нём‏ ‎дошла ‎до‏ ‎нас ‎в ‎качестве ‎характеристики‏ ‎персонажа‏ ‎второго ‎плана:‏ ‎Пирр ‎как‏ ‎противник ‎Рима, ‎с ‎одной ‎стороны,‏ ‎и‏ ‎внешняя ‎сила,‏ ‎постоянно ‎нарушающая‏ ‎баланс ‎в ‎войнах ‎диадохов, ‎—‏ ‎с‏ ‎другой.‏ ‎Будучи ‎дальним‏ ‎родственником ‎Александра,‏ ‎он ‎оставался‏ ‎чужаком‏ ‎для ‎всех‏ ‎эллинов, ‎поскольку ‎эпироты ‎были ‎совсем‏ ‎уж ‎варварами‏ ‎даже‏ ‎на ‎фоне ‎македонцев,‏ ‎а ‎для‏ ‎римлян, ‎что ‎иронично, ‎стал‏ ‎образцовым‏ ‎греком, ‎который‏ ‎первым ‎разглядел‏ ‎в ‎них ‎цивилизованный ‎народ. ‎Вошедший‏ ‎в‏ ‎учебники ‎и‏ ‎обиходную ‎речь,‏ ‎Пирр ‎почти ‎не ‎оставил ‎по‏ ‎себе‏ ‎фраз,‏ ‎которые ‎можно‏ ‎было ‎точно‏ ‎атрибутировать ‎в‏ ‎качестве‏ ‎его, ‎а‏ ‎не ‎приписанных ‎ему ‎впоследствии.

По ‎сути,‏ ‎он ‎вместе‏ ‎с‏ ‎Ганнибалом ‎выписан ‎в‏ ‎качестве ‎могучего‏ ‎и ‎героического ‎врага ‎Рима‏ ‎с‏ ‎трагической ‎судьбой.‏ ‎Благородный ‎оппонент,‏ ‎который ‎почти ‎смог ‎сокрушить ‎Великий‏ ‎Город,‏ ‎но ‎боги‏ ‎судили ‎иначе.‏ ‎Обе ‎фигуры, ‎как ‎и ‎масштаб‏ ‎их‏ ‎борьбы‏ ‎с ‎Римом,‏ ‎практически ‎неотрывно‏ ‎связаны ‎теперь‏ ‎с‏ ‎их ‎историческим‏ ‎образом. ‎Они ‎провозглашаются ‎великими ‎полководцами‏ ‎(иногда ‎заявляется‏ ‎даже,‏ ‎что ‎более ‎великими,‏ ‎чем ‎Александр,‏ ‎только ‎не ‎такими ‎везучими,‏ ‎—‏ ‎будто ‎везение‏ ‎на ‎войне‏ ‎ничего ‎не ‎значит). ‎Сама ‎их‏ ‎роль‏ ‎в ‎истории‏ ‎воспринимается ‎через‏ ‎призму ‎истории ‎даже ‎не ‎их‏ ‎собственных‏ ‎стран,‏ ‎а ‎их‏ ‎врага. ‎Попытки‏ ‎сместить ‎точку‏ ‎зрения‏ ‎на ‎Пирра‏ ‎и ‎Ганнибала ‎также ‎имеются, ‎но‏ ‎даже ‎глядя‏ ‎на‏ ‎них ‎неримскими ‎глазами,‏ ‎ревизионисты ‎не‏ ‎хотят ‎отнимать ‎тот ‎ореол‏ ‎величия,‏ ‎который ‎был‏ ‎создан ‎Титом‏ ‎Ливием, ‎Плутархом ‎и ‎всей ‎римской‏ ‎историографией.

Но,‏ ‎пожалуй, ‎самой‏ ‎яркой ‎фигурой,‏ ‎которая ‎ещё ‎при ‎жизни ‎стала‏ ‎воплощением‏ ‎целого‏ ‎культурного ‎течения‏ ‎— ‎романтизма,‏ ‎— ‎был‏ ‎упомянутый‏ ‎выше ‎Наполеон.‏ ‎Отделить ‎в ‎нём ‎миф ‎от‏ ‎реальности ‎сложно‏ ‎уже‏ ‎не ‎в ‎силу‏ ‎недостаточности ‎информации‏ ‎(напротив, ‎её ‎с ‎избытком),‏ ‎но‏ ‎потому, ‎что‏ ‎Бонапарт ‎оказался‏ ‎настолько ‎ярким ‎характером, ‎так ‎удачно‏ ‎вписавшимся‏ ‎в ‎эпоху,‏ ‎что ‎любая‏ ‎попытка ‎отделить ‎в ‎нём ‎художественное‏ ‎от‏ ‎реального‏ ‎заведомо ‎обречена‏ ‎на ‎неудачу.‏ ‎Манящий, ‎как‏ ‎магнит‏ ‎железо, ‎образ‏ ‎настолько ‎силён, ‎что ‎по ‎нему‏ ‎фанатели ‎до‏ ‎одурения‏ ‎и ‎его ‎подданные,‏ ‎и ‎его‏ ‎враги. ‎Разумеется, ‎не ‎остались‏ ‎в‏ ‎стороне ‎и‏ ‎историки.

Это ‎образ‏ ‎был ‎на ‎Аркольском ‎мосту ‎и‏ ‎у‏ ‎кладбища ‎Прейсиш-Эйлау,‏ ‎это ‎образ‏ ‎вдохновил ‎и ‎навербовал ‎по ‎всей‏ ‎Европе‏ ‎Великую‏ ‎армию ‎и‏ ‎повёл ‎её‏ ‎на ‎Россию,‏ ‎а,‏ ‎потеряв, ‎набрал‏ ‎новую ‎и ‎вновь ‎чуть ‎не‏ ‎изменил ‎ход‏ ‎истории‏ ‎под ‎Лейпцигом, ‎но‏ ‎случился ‎очередной‏ ‎драматичный ‎поворот ‎в ‎духе‏ ‎пиратов‏ ‎в ‎«Гамлете»‏ ‎(«От ‎Льва‏ ‎саксонский ‎вкрадчивый ‎шакал ‎к ‎Лисе,‏ ‎к‏ ‎Медведю, ‎к‏ ‎Волку ‎убежал».‏ ‎Байрон). ‎И ‎даже ‎одолев ‎Наполеона,‏ ‎союзники‏ ‎остались‏ ‎во ‎власти‏ ‎этого ‎образа‏ ‎— ‎две‏ ‎ссылки‏ ‎вместо ‎казни‏ ‎в ‎таком ‎случае ‎просто ‎необъяснимы‏ ‎(особенно ‎после‏ ‎нарушения‏ ‎первой) ‎без ‎осознания‏ ‎того, ‎что‏ ‎все ‎действующие ‎лица ‎чувствовали‏ ‎себя‏ ‎персонажами ‎пьесы,‏ ‎где ‎главным‏ ‎героем ‎был ‎он, ‎а ‎они‏ ‎выступали‏ ‎лишь ‎в‏ ‎роли ‎второго‏ ‎плана. ‎Даже ‎стоический ‎Веллингтон ‎признавал,‏ ‎что‏ ‎одно‏ ‎присутствие ‎Бонапарта‏ ‎на ‎поле‏ ‎боя ‎равносильно‏ ‎сорокатысячному‏ ‎подкреплению, ‎и‏ ‎в ‎1815 ‎всячески ‎стремился ‎нейтрализовать‏ ‎именно ‎его,‏ ‎а‏ ‎не ‎разбить ‎всю‏ ‎французскую ‎армию‏ ‎по ‎частям, ‎поскольку ‎был‏ ‎уверен,‏ ‎что ‎Наполеону‏ ‎не ‎составит‏ ‎труда ‎набрать ‎новую.

Тысячи ‎писателей ‎и‏ ‎поэтов,‏ ‎историков ‎и‏ ‎режиссёров ‎с‏ ‎тех ‎пор ‎пытаются ‎разгадать ‎образ‏ ‎корсиканца,‏ ‎но‏ ‎главная ‎загадка,‏ ‎пожалуй, ‎в‏ ‎самой ‎притягательности‏ ‎его‏ ‎фигуры. ‎И‏ ‎сам ‎этот ‎непреходящий ‎интерес ‎свидетельствует‏ ‎нам ‎об‏ ‎одной‏ ‎любопытной ‎очевидности: ‎нас‏ ‎восхищают ‎не‏ ‎одни ‎только ‎хэппи-энды, ‎но‏ ‎и‏ ‎великие ‎начинания,‏ ‎кончающиеся ‎крахом.‏ ‎Только ‎в ‎центре ‎такого ‎сюжета‏ ‎должен‏ ‎находиться ‎герой‏ ‎настолько ‎харизматичный,‏ ‎чтобы ‎за ‎провалом ‎его ‎титанических‏ ‎усилий‏ ‎можно‏ ‎было ‎следить‏ ‎безотрывно.

Историк, ‎таким‏ ‎образом, ‎выступает‏ ‎в‏ ‎роли ‎режиссёра‏ ‎или ‎следователя, ‎которому ‎из ‎имеющихся‏ ‎данных ‎или‏ ‎текста‏ ‎нужно ‎выстроить ‎правдоподобную‏ ‎картину ‎произошедшего.‏ ‎Для ‎чего ‎приходится ‎ставить‏ ‎себя‏ ‎на ‎место‏ ‎фигуранта ‎дела‏ ‎или ‎персонажа ‎произведения ‎и ‎пытаться‏ ‎понять‏ ‎его ‎логику‏ ‎и ‎мотивы,‏ ‎вместе ‎с ‎тем ‎не ‎забывая‏ ‎об‏ ‎известной‏ ‎дистанции ‎и‏ ‎понимании ‎обстоятельств‏ ‎места ‎и‏ ‎времени.‏ ‎Это ‎сложно,‏ ‎неоднозначно ‎и ‎даже ‎противоречиво, ‎но‏ ‎очень ‎интересно.

Читать: 12+ мин
logo Буланенко

Концептуальные киномарафоны избавляют от сериального синдрома

«Сериалы ‎стали‏ ‎лучше ‎фильмов» ‎или ‎«теперь ‎настоящие‏ ‎истории ‎на‏ ‎стримингах»‏ ‎— ‎как ‎часто‏ ‎Вы ‎читали‏ ‎или ‎слышали ‎подобные ‎слова?‏ ‎Как‏ ‎минимум ‎с‏ ‎конца ‎нулевых‏ ‎при ‎рекламе ‎очередного ‎громкого ‎сериала‏ ‎начинаются‏ ‎разговоры ‎о‏ ‎том, ‎что‏ ‎«он ‎снят ‎как ‎кино». ‎И‏ ‎хотя‏ ‎сериалов-блокбастеров‏ ‎мы ‎ещё‏ ‎так ‎и‏ ‎не ‎увидели,‏ ‎технический‏ ‎уровень ‎их‏ ‎производства ‎вырос.

Рано ‎или ‎поздно, ‎может,‏ ‎и ‎выйдет‏ ‎(не‏ ‎очень ‎понятно ‎зачем,‏ ‎правда) ‎сериал‏ ‎с ‎уровнем ‎производства, ‎близким‏ ‎к‏ ‎«Форсажам», ‎«Властелину‏ ‎колец» ‎или‏ ‎«Барри ‎Линдону» ‎(Спилберг ‎как ‎раз‏ ‎грозится‏ ‎экранизировать ‎многосерийный‏ ‎фильм ‎о‏ ‎Наполеоне ‎по ‎сценарию ‎Кубрика) ‎—‏ ‎в‏ ‎конце‏ ‎концов, ‎освещение‏ ‎сейчас ‎становится‏ ‎всё ‎дешевле,‏ ‎доступнее‏ ‎и ‎мобильнее.‏ ‎Подвох ‎в ‎том, ‎что ‎если‏ ‎он ‎будет‏ ‎настоящим‏ ‎сериалом, ‎то ‎сможет‏ ‎повторить ‎только‏ ‎путь ‎кинофраншизы ‎про ‎круто‏ ‎сваренных‏ ‎ребят ‎на‏ ‎быстрых ‎машинах,‏ ‎поскольку ‎главный ‎художественный ‎и ‎даже‏ ‎нравственный‏ ‎изъян ‎любой‏ ‎бесконечной ‎истории‏ ‎— ‎в ‎отсутствии ‎замысла. ‎В‏ ‎том‏ ‎месте,‏ ‎где ‎у‏ ‎настоящего ‎драматического‏ ‎произведения ‎бьётся‏ ‎сердце‏ ‎и ‎горит‏ ‎огонь ‎смысла, ‎в ‎сериале ‎зияет‏ ‎огромная ‎дыра,‏ ‎из‏ ‎которой ‎уже ‎затухающим‏ ‎эхом ‎доносится‏ ‎«ещё!».

Длиться, ‎продолжаться, ‎тянуться ‎—‏ ‎вот‏ ‎единственное, ‎что‏ ‎движет ‎настоящим‏ ‎сериалом. ‎И ‎если ‎взять ‎именно‏ ‎это‏ ‎определение ‎за‏ ‎водораздел, ‎то,‏ ‎оглянувшись, ‎мы ‎легко ‎увидим, ‎что‏ ‎сериалов-блокбастеров‏ ‎вокруг‏ ‎нас ‎уже‏ ‎давно ‎с‏ ‎избытком. ‎Даже‏ ‎на‏ ‎редкий ‎фильм‏ ‎выделят ‎сейчас ‎большие ‎деньги, ‎если‏ ‎он ‎уже‏ ‎в‏ ‎своей ‎основе ‎не‏ ‎будет ‎носить‏ ‎раковой ‎опухоли ‎длись-идеи. ‎И,‏ ‎напротив,‏ ‎мини-сериал, ‎который‏ ‎ведёт ‎зрителя‏ ‎к ‎логичному ‎финалу, ‎будет ‎ближе‏ ‎к‏ ‎цельному ‎художественному‏ ‎высказыванию, ‎чем‏ ‎бесконечно ‎тянущийся ‎гобелен ‎кинофраншизы.

«Но ‎разве‏ ‎нет,‏ ‎—‏ ‎спросит ‎читатель,‏ ‎— ‎больших‏ ‎серьёзных ‎сериалов,‏ ‎в‏ ‎которых ‎есть‏ ‎над ‎чем ‎поразмыслить?» ‎Есть, ‎конечно,‏ ‎есть. ‎Вот‏ ‎только‏ ‎они ‎имеют ‎тот‏ ‎же ‎фамильный‏ ‎порок, ‎что ‎и ‎самая‏ ‎пошлая‏ ‎санта-барбара ‎—‏ ‎неожиданные ‎повороты‏ ‎ради ‎продолжения, ‎завлечения ‎и ‎удержания,‏ ‎бесконечное‏ ‎нагнетание ‎напряжения‏ ‎без ‎логического‏ ‎разрешения. ‎Отдельные ‎эпизоды ‎и ‎даже‏ ‎несколько‏ ‎серий‏ ‎могут ‎быть‏ ‎связными ‎и‏ ‎законченными, ‎но‏ ‎внезапно‏ ‎под ‎конец‏ ‎сезона ‎герой ‎сделает ‎что-то ‎прямо‏ ‎противоположное ‎характеру,‏ ‎что‏ ‎должно ‎завлечь ‎зрителя‏ ‎для ‎просмотра‏ ‎следующего, ‎но ‎в ‎самом‏ ‎его‏ ‎начале ‎персонаж‏ ‎или ‎откатится‏ ‎к ‎заводским ‎настройкам, ‎или ‎просто‏ ‎сменит‏ ‎амплуа ‎и‏ ‎будет ‎вести‏ ‎себя ‎так, ‎будто ‎всю ‎жизнь‏ ‎ему‏ ‎было‏ ‎свойственно ‎именно‏ ‎такое ‎поведение.

И,‏ ‎чтобы ‎не‏ ‎быть‏ ‎голословным, ‎хочется‏ ‎взять ‎для ‎примера ‎несколько ‎сериалов‏ ‎разного ‎жанра‏ ‎и‏ ‎формата ‎— ‎сериалов‏ ‎крепких ‎и‏ ‎даже ‎знаковых ‎(кажется, ‎какие-то‏ ‎из‏ ‎них ‎принято‏ ‎называть ‎«культовыми»,‏ ‎но ‎тут ‎я ‎не ‎специалист‏ ‎и‏ ‎утверждать ‎ничего‏ ‎не ‎буду).‏ ‎Каждый ‎из ‎них ‎вовлёк ‎меня‏ ‎достаточно‏ ‎сильно,‏ ‎чтобы ‎отсмотреть‏ ‎по ‎несколько‏ ‎десятков ‎серий,‏ ‎и‏ ‎после ‎каждого‏ ‎оставалось ‎чувство, ‎что ‎где-то ‎они‏ ‎сворачивали ‎не‏ ‎туда.

Начну,‏ ‎пожалуй, ‎со ‎своего‏ ‎любимого ‎«Коломбо».‏ ‎Это ‎классический ‎вертикальный ‎сериал,‏ ‎в‏ ‎котором ‎каждая‏ ‎серия ‎представляет‏ ‎из ‎себя ‎отдельную ‎полноценную ‎историю,‏ ‎тянущую‏ ‎на ‎полноценный‏ ‎фильм. ‎Главный‏ ‎недостаток ‎для ‎зрителя ‎постороннего ‎—‏ ‎отсутствие‏ ‎развития‏ ‎героя. ‎Правда,‏ ‎сильно ‎переоценивать‏ ‎этот ‎фактор‏ ‎не‏ ‎стоит: ‎главное,‏ ‎чем ‎цепляет ‎любой ‎сериал ‎—‏ ‎персонажи. ‎Зритель,‏ ‎может‏ ‎быть, ‎и ‎желает,‏ ‎чтобы ‎у‏ ‎его ‎любимцев ‎всё ‎сложилось,‏ ‎но‏ ‎вряд ‎ли‏ ‎он ‎будет‏ ‎рад, ‎если ‎они ‎начнут ‎изменять‏ ‎самим‏ ‎себе ‎и‏ ‎радикально ‎менять‏ ‎свой ‎характер.

«Коломбо» ‎начинался ‎трудно ‎—‏ ‎после‏ ‎пробной‏ ‎пилотной ‎серии‏ ‎прошло ‎пару‏ ‎лет, ‎прежде‏ ‎чем‏ ‎была ‎снята‏ ‎ещё ‎одна ‎пилотная ‎серия ‎(да,‏ ‎у ‎«Коломбо»‏ ‎2‏ ‎пилота ‎— ‎второй‏ ‎вышел ‎на‏ ‎ТВ ‎вместе ‎с ‎полноценным‏ ‎первым‏ ‎сезоном). ‎И‏ ‎даже ‎за‏ ‎этот ‎короткий ‎промежуток ‎времени ‎характер‏ ‎главного‏ ‎героя ‎успел‏ ‎претерпеть ‎некоторые‏ ‎изменения. ‎Пока ‎уговаривали ‎Фалька, ‎создатели‏ ‎добавили‏ ‎его‏ ‎персонажу ‎ещё‏ ‎несколько ‎черт‏ ‎(впервые ‎Коломбо‏ ‎мелькнул‏ ‎как ‎второстепенный‏ ‎персонаж ‎ещё ‎в ‎1960-м, ‎но,‏ ‎как ‎утверждают‏ ‎очевидцы,‏ ‎тогда ‎в ‎нём‏ ‎от ‎Коломбо‏ ‎были ‎только ‎плащ ‎да‏ ‎сигара),‏ ‎но ‎изначально,‏ ‎как ‎заверяли‏ ‎сами ‎Левинсон ‎и ‎Линк, ‎они‏ ‎опирались‏ ‎на ‎Порфирия‏ ‎Петровича ‎и‏ ‎отца ‎Брауна. ‎А, ‎как ‎могут‏ ‎помнить‏ ‎читатели‏ ‎«Преступления ‎и‏ ‎наказания», ‎следователь‏ ‎без ‎фамилии‏ ‎(кстати,‏ ‎у ‎лейтенанта‏ ‎Коломбо ‎не ‎будет ‎имени) ‎имел‏ ‎привычку ‎постоянно,‏ ‎мягко‏ ‎выражаясь, ‎сочинять ‎факты‏ ‎своей ‎биографии.‏ ‎Так ‎он ‎выдумал ‎однажды,‏ ‎что‏ ‎собирается ‎жениться‏ ‎— ‎и‏ ‎даже ‎начал ‎делать ‎необходимые ‎приготовления.‏ ‎И‏ ‎по ‎всем‏ ‎признакам ‎Коломбо‏ ‎тоже ‎долго ‎дурил ‎всем ‎голову,‏ ‎что‏ ‎у‏ ‎него ‎есть‏ ‎жена, ‎рассказывая‏ ‎про ‎неё‏ ‎противоречивые‏ ‎истории, ‎но‏ ‎в ‎какой-то ‎момент ‎создатели ‎решили‏ ‎расширить ‎и‏ ‎углубить‏ ‎характер ‎— ‎стали‏ ‎выдумываться ‎жизненные‏ ‎обстоятельства, ‎родственники ‎и ‎способности‏ ‎детектива-недотёпы‏ ‎(так, ‎например,‏ ‎оказалось, ‎что‏ ‎он ‎хорошо ‎умеет ‎играть ‎в‏ ‎какую-то‏ ‎американскую ‎разновидность‏ ‎бильярда ‎и‏ ‎гольф).

По ‎середине ‎истории ‎были ‎попытки‏ ‎даже‏ ‎расширить‏ ‎число ‎главных‏ ‎действующих ‎лиц‏ ‎— ‎Коломбо‏ ‎попытались‏ ‎дополнить ‎напарниками‏ ‎и ‎даже ‎снять ‎отдельный ‎сериал‏ ‎про ‎его‏ ‎(слишком‏ ‎уж ‎молодую) ‎жену.‏ ‎Ни ‎напарники,‏ ‎ни ‎жена ‎зрителю ‎оказались‏ ‎не‏ ‎интересны, ‎и‏ ‎создатели ‎сделали‏ ‎вид, ‎что ‎их ‎никогда ‎не‏ ‎было‏ ‎вовсе. ‎Но‏ ‎именно ‎история‏ ‎с ‎супругой ‎главного ‎героя ‎обнажает‏ ‎существенный‏ ‎изъян‏ ‎первоначальной ‎задумки‏ ‎— ‎несомненно,‏ ‎что ‎можно‏ ‎сшить‏ ‎одного ‎нового‏ ‎персонажа ‎из ‎нескольких ‎старых, ‎вот‏ ‎только ‎от‏ ‎«вдохновиться»‏ ‎до ‎«создать ‎цельный‏ ‎интересный ‎образ»‏ ‎— ‎пропасть. ‎И ‎пропасть‏ ‎эта‏ ‎заполнялась ‎главным‏ ‎образом ‎отыгрышем‏ ‎Фалька, ‎а ‎сам ‎характер ‎так‏ ‎и‏ ‎остался ‎неопределённым.‏ ‎Дело ‎в‏ ‎том, ‎что ‎отец ‎Браун ‎кроток‏ ‎и‏ ‎мудр,‏ ‎тогда ‎как‏ ‎Порфирий ‎Порфирьевич‏ ‎лукав, ‎как‏ ‎змея.‏ ‎Там, ‎где‏ ‎персонаж ‎Честертона ‎простоват, ‎персонаж ‎Достоевского‏ ‎— ‎изображает‏ ‎простоту.‏ ‎В ‎итоге ‎то,‏ ‎что ‎было‏ ‎загадкой ‎Коломбо, ‎на ‎самом‏ ‎деле‏ ‎оказалось ‎незавершенностью‏ ‎его ‎характера‏ ‎— ‎он ‎явно ‎часто ‎врёт,‏ ‎но‏ ‎порой ‎оказывается,‏ ‎что ‎что-то‏ ‎из ‎его ‎вранья ‎может ‎оказаться‏ ‎правдой.‏ ‎А‏ ‎может, ‎нет.

Тут‏ ‎стоит ‎подчеркнуть,‏ ‎что ‎без‏ ‎известной‏ ‎степени ‎принятия‏ ‎авторских ‎допущений ‎смотреть ‎«Коломбо» ‎как‏ ‎сериал ‎вообще‏ ‎вряд‏ ‎ли ‎будет ‎возможно.‏ ‎Он ‎несколько‏ ‎театрален, ‎выстроен ‎во ‎многом‏ ‎ради‏ ‎диалоговых ‎сцен‏ ‎и ‎столкновения‏ ‎героя ‎со ‎злодеем. ‎Будто ‎бы‏ ‎подчёркивая‏ ‎сценическую ‎природу‏ ‎зрелища, ‎иногда‏ ‎на ‎роли ‎разных ‎антагонистов ‎приглашались‏ ‎одни‏ ‎и‏ ‎те ‎же‏ ‎актёры ‎—‏ ‎если ‎зритель‏ ‎добровольно‏ ‎не ‎согласится,‏ ‎что ‎это ‎разные ‎люди, ‎то‏ ‎вряд ‎ли‏ ‎долго‏ ‎выдержит. ‎Другой ‎принимаемой‏ ‎по ‎умолчанию‏ ‎условностью ‎является ‎периодическая ‎смена‏ ‎жанров‏ ‎— ‎не‏ ‎все ‎сюжеты‏ ‎в ‎«Коломбо» ‎оригинальны, ‎некоторые ‎брались‏ ‎из‏ ‎разной ‎бульварной‏ ‎литературы, ‎включая‏ ‎даже ‎т. ‎н. ‎крутые ‎детективы.‏ ‎Нелепость‏ ‎Коломбо‏ ‎в ‎амплуа‏ ‎Марлоу ‎была‏ ‎слишком ‎очевидна,‏ ‎так‏ ‎что ‎и‏ ‎об ‎этом ‎предпочли ‎забыть ‎как‏ ‎о ‎несуществовавшем‏ ‎вовсе.

У‏ ‎«Всех ‎тяжких» ‎проблем‏ ‎с ‎проявлением‏ ‎внутренней ‎сути ‎персонажей ‎меньше‏ ‎(хотя‏ ‎мод ‎терминатора‏ ‎периодически ‎включается‏ ‎у ‎самых ‎разных ‎героев) ‎—‏ ‎наверное,‏ ‎потому ‎что‏ ‎раскрытие ‎характеров‏ ‎было ‎центральной ‎задумкой ‎всего ‎произведения.‏ ‎Учитель‏ ‎химии,‏ ‎надломленный ‎когда-то‏ ‎предательством ‎(на‏ ‎которое, ‎правда,‏ ‎нам‏ ‎лишь ‎намекают‏ ‎— ‎не ‎исключено, ‎что ‎это‏ ‎интерпретация ‎нарцисса)‏ ‎и‏ ‎собственной ‎гордыней, ‎расправляет‏ ‎плечи, ‎разрушая‏ ‎неудачно ‎подвернувшиеся ‎под ‎руку‏ ‎судьбы.‏ ‎И ‎хотя‏ ‎история ‎о‏ ‎человеке, ‎пытающемся ‎захватить ‎контроль ‎над‏ ‎своей‏ ‎судьбой ‎и‏ ‎жизнями ‎своих‏ ‎близких ‎(ценой ‎жизней ‎дальних), ‎мне‏ ‎не‏ ‎так‏ ‎чтобы ‎очень‏ ‎понравилась, ‎но‏ ‎я ‎хорошо‏ ‎помню‏ ‎всех ‎главных‏ ‎и ‎многих ‎второстепенных ‎персонажей ‎и‏ ‎спустя ‎десяток‏ ‎лет.‏ ‎Тогда ‎как ‎из‏ ‎сериала ‎типа‏ ‎«Прослушки» ‎в ‎памяти ‎не‏ ‎осталось‏ ‎ни ‎одного‏ ‎имени.

Зато ‎у‏ ‎«Тяжких» ‎есть ‎другие ‎проблемы ‎—‏ ‎типично‏ ‎сериальные, ‎—‏ ‎неожиданные ‎и‏ ‎не ‎ведущие ‎никуда ‎повороты ‎(да‏ ‎не‏ ‎убьют‏ ‎Уайта ‎в‏ ‎начале ‎сезона,‏ ‎так ‎что‏ ‎можете‏ ‎не ‎наставлять‏ ‎на ‎него ‎пушку) ‎и ‎длинные‏ ‎тянучки, ‎которые‏ ‎американцы‏ ‎называют ‎филлерами, ‎т.‏ ‎е. ‎наполнителями‏ ‎— ‎сюжетами ‎и ‎персонажами,‏ ‎которые‏ ‎буквально ‎должны‏ ‎заполнять ‎пустое‏ ‎пространство ‎сезонов, ‎на ‎которое ‎главных‏ ‎героев‏ ‎не ‎хватит.‏ ‎Занятно, ‎что‏ ‎у ‎персонажа, ‎выросшего ‎из ‎такого‏ ‎заполнителя‏ ‎в‏ ‎полноценного ‎второстепенного‏ ‎героя ‎(в‏ ‎т. ‎ч.‏ ‎«Звоните‏ ‎Солу»), ‎Майка‏ ‎Эрмантраута, ‎были ‎те ‎же ‎коломбовские‏ ‎проблемы ‎с‏ ‎противоречиями‏ ‎в ‎характере ‎—‏ ‎часть ‎его‏ ‎последующих ‎действий ‎и ‎раскрывающихся‏ ‎фактов‏ ‎биографии ‎не‏ ‎соответствовали ‎изначально‏ ‎заявленным, ‎потому ‎что ‎никакого ‎продолжения‏ ‎его‏ ‎линии ‎просто‏ ‎не ‎предусматривалось.

Могли‏ ‎ли ‎«Во ‎все ‎тяжкие» ‎вместиться‏ ‎в‏ ‎киноформат?‏ ‎Вряд ‎ли,‏ ‎но ‎сериальность‏ ‎сделала ‎своё‏ ‎дело,‏ ‎добавив ‎лишнего,‏ ‎затянув ‎развязки, ‎так ‎что ‎некоторые‏ ‎персонажи ‎выводились‏ ‎до‏ ‎срока ‎по ‎просьбе‏ ‎исполнителей. ‎На‏ ‎их ‎место ‎вводились ‎новые,‏ ‎но‏ ‎история ‎работала‏ ‎всё ‎хуже.‏ ‎Но ‎Гиллигану ‎удалось ‎завершить ‎повествование‏ ‎на‏ ‎высокой ‎ноте.‏ ‎А ‎вот‏ ‎создателям ‎«Лютера» ‎— ‎нет.

Этот ‎британский‏ ‎сериал‏ ‎уже‏ ‎не ‎столь‏ ‎популярен, ‎поэтому‏ ‎вкратце ‎расскажу‏ ‎—‏ ‎в ‎нём‏ ‎структура ‎с ‎раскрытием ‎дела ‎на‏ ‎одну ‎серию‏ ‎с‏ ‎заведомо ‎известным ‎преступником‏ ‎взята ‎по‏ ‎заявлению ‎самого ‎создателя ‎из‏ ‎«Коломбо»,‏ ‎но ‎при‏ ‎этом ‎есть‏ ‎сквозная ‎история ‎и ‎на ‎сезон.‏ ‎И‏ ‎вот ‎эта‏ ‎самая ‎связующая‏ ‎серии ‎нить ‎и ‎рвётся. ‎В‏ ‎первом‏ ‎сезоне‏ ‎мы ‎имеем‏ ‎законченную ‎историю‏ ‎о ‎том,‏ ‎как‏ ‎мелкие ‎грехи‏ ‎и ‎попустительство ‎злу ‎превращают ‎бывшего‏ ‎друга ‎в‏ ‎заклятого‏ ‎врага ‎— ‎за‏ ‎вычетом ‎пары‏ ‎дел/серий ‎это ‎можно ‎было‏ ‎бы‏ ‎уместить ‎в‏ ‎художественный ‎фильм.‏ ‎Но ‎линия ‎закончилась, ‎а ‎сериал-то‏ ‎длить‏ ‎надо. ‎И‏ ‎его ‎длят‏ ‎и ‎длят, ‎нарушая ‎все ‎возможные‏ ‎логические‏ ‎законы.‏ ‎Это ‎уже‏ ‎не ‎мелкие‏ ‎крючки ‎уровня‏ ‎«как‏ ‎выкрутится ‎наш‏ ‎герой ‎из ‎этой ‎ситуации? ‎узнаете‏ ‎в ‎следующей‏ ‎серии!».‏ ‎Это ‎большие ‎и‏ ‎жирные, ‎как‏ ‎тюлени, ‎повороты ‎«героев ‎ловят‏ ‎с‏ ‎поличным ‎за‏ ‎особо ‎тяжким,‏ ‎но ‎это ‎не ‎мешает ‎им‏ ‎и‏ ‎дальше ‎работать‏ ‎в ‎полиции».

Отдельно‏ ‎замечу, ‎что ‎линия ‎с ‎рациональной‏ ‎маньячкой‏ ‎в‏ ‎исполнении ‎Рут‏ ‎Уилсон ‎не‏ ‎ведёт ‎никуда‏ ‎и‏ ‎в ‎дальнейшем‏ ‎становится ‎самоходным ‎деус ‎экс ‎махина.

В‏ ‎общем, ‎сезоны,‏ ‎начиная‏ ‎со ‎второго, ‎начисто‏ ‎убиты ‎сериальностью,‏ ‎хотя ‎оригинальные ‎дела ‎и‏ ‎яркие‏ ‎характеры ‎ещё‏ ‎порой ‎и‏ ‎встречаются, ‎но ‎следить ‎за ‎этим‏ ‎как‏ ‎за ‎чем-то‏ ‎цельным ‎—‏ ‎невозможно ‎без ‎слёз, ‎поскольку ‎каждая‏ ‎новая‏ ‎сюжетная‏ ‎линия ‎«Лютера»‏ ‎превращается ‎просто‏ ‎в ‎ещё‏ ‎один‏ ‎слой ‎луковицы.

Ну‏ ‎и ‎закончить ‎нашу ‎короткую ‎экскурсию‏ ‎по ‎сериалам‏ ‎хотелось‏ ‎бы ‎на ‎весёлой‏ ‎ноте, ‎поэтому‏ ‎для ‎примера ‎возьму ‎«Интернов».‏ ‎Типичная‏ ‎комедия ‎положений,‏ ‎которая ‎могла‏ ‎порадовать ‎яркой ‎(частенько ‎утрированной, ‎но‏ ‎для‏ ‎жанра ‎—‏ ‎это ‎норма)‏ ‎актёрской ‎игрой ‎и ‎местами ‎удачными‏ ‎шутками,‏ ‎стала‏ ‎портиться ‎не‏ ‎из-за ‎падения‏ ‎уровня ‎юмора,‏ ‎а‏ ‎из-за ‎сериальности‏ ‎(да, ‎в ‎поздних ‎сезонах ‎будет‏ ‎и ‎сортирный‏ ‎юмор,‏ ‎и ‎актёрская ‎усталость‏ ‎и ‎прочие‏ ‎прелести ‎затянувшегося ‎проекта, ‎но‏ ‎портиться‏ ‎«Интерны» ‎начали‏ ‎до ‎того).‏ ‎Где-то ‎с ‎третьего ‎сезона ‎(тут‏ ‎могу‏ ‎ошибаться, ‎поскольку‏ ‎давно ‎смотрел)‏ ‎персонажам ‎стали ‎добавлять ‎глубины, ‎жизненности‏ ‎и‏ ‎прочей‏ ‎совершенно ‎ненужной‏ ‎в ‎двумерном‏ ‎жанре ‎психологичности.‏ ‎Нет‏ ‎проще ‎способа‏ ‎убить ‎мольеровскую ‎комедию, ‎чем ‎подбросить‏ ‎персонажам ‎нотки‏ ‎рефлексии‏ ‎и ‎противоречивости ‎характеров.

Завершив‏ ‎наш ‎краткий‏ ‎обзор ‎примеров, ‎перейдём ‎к‏ ‎ещё‏ ‎более ‎куцым‏ ‎рассуждениям: ‎а‏ ‎как ‎же ‎быть ‎создателям? ‎Как‏ ‎сочинять‏ ‎длинную ‎историю,‏ ‎чтобы ‎она‏ ‎была ‎хоть ‎сколь-нибудь ‎цельной ‎и‏ ‎связной?‏ ‎И‏ ‎что ‎делать‏ ‎зрителю?

Думаю, ‎из‏ ‎приведённых ‎выше‏ ‎примеров‏ ‎можно ‎сделать‏ ‎некоторые ‎выводы ‎о ‎том, ‎как‏ ‎правильно ‎запрячь‏ ‎сериальную‏ ‎телегу. ‎Во-первых, ‎характер‏ ‎главного ‎героя‏ ‎должен ‎быть ‎определён ‎—‏ ‎недоработанность‏ ‎личностных ‎характеристик‏ ‎персонажа ‎можно‏ ‎выдавать ‎за ‎загадочность ‎в ‎короткой‏ ‎форме,‏ ‎но ‎не‏ ‎длинной. ‎Сериал‏ ‎рассыпется, ‎если ‎разные ‎черты ‎главного‏ ‎героя‏ ‎подогнаны‏ ‎недостаточно ‎плотно.

Во-вторых,‏ ‎сквозные ‎линии‏ ‎должны ‎быть‏ ‎продуманы‏ ‎заранее ‎—‏ ‎нельзя ‎интриговать ‎зрителя ‎пустой ‎загадкой‏ ‎в ‎сюжете,‏ ‎которая‏ ‎или ‎не ‎имеет‏ ‎разгадки, ‎или‏ ‎никак ‎не ‎раскрывает ‎характер.‏ ‎То‏ ‎есть, ‎конечно,‏ ‎можно, ‎но‏ ‎только ‎это ‎уже ‎маркетинг ‎в‏ ‎чистом‏ ‎виде, ‎даже‏ ‎не ‎стремящийся‏ ‎создать ‎что-то ‎кроме ‎завлечения. ‎Говорят,‏ ‎что‏ ‎фанаты‏ ‎сериала ‎«Остаться‏ ‎в ‎живых»‏ ‎до ‎сих‏ ‎пор‏ ‎нервно ‎вздрагивают,‏ ‎когда ‎вспоминают, ‎к ‎чему ‎привели‏ ‎многочисленные ‎сюжетные‏ ‎линии.

В-третьих,‏ ‎жанры ‎всё-таки ‎работают,‏ ‎а ‎смешения‏ ‎— ‎скорее ‎нет. ‎Да,‏ ‎Гамлет‏ ‎и ‎тот‏ ‎же ‎Порфирий‏ ‎Петрович ‎периодически ‎шутят, ‎но ‎вряд‏ ‎ли‏ ‎кто-то ‎всерьёз‏ ‎будет ‎говорить,‏ ‎что ‎они ‎существуют ‎не ‎в‏ ‎рамках‏ ‎жанра.‏ ‎Нужно ‎обладать‏ ‎недюжинным ‎талантом‏ ‎и ‎потратить‏ ‎достаточно‏ ‎много ‎времени,‏ ‎чтобы ‎умело ‎смешать ‎жанры, ‎создав‏ ‎в ‎итоге‏ ‎что-то‏ ‎новое. ‎И ‎даже‏ ‎в ‎этом‏ ‎случае ‎будет ‎необходимо ‎соблюдать‏ ‎конвенцию‏ ‎со ‎зрителем,‏ ‎чтобы ‎он‏ ‎получал ‎то, ‎на ‎что ‎подписывался.

Избавлением‏ ‎же‏ ‎для ‎зрителя‏ ‎я ‎вижу‏ ‎концептуальность ‎просмотра. ‎Главным ‎же ‎недостатком‏ ‎всех‏ ‎списков‏ ‎лучших ‎фильмов‏ ‎и ‎рекомендаций‏ ‎известных ‎личностей‏ ‎и‏ ‎ответственных ‎учреждений‏ ‎является ‎их ‎бессистемность. ‎На ‎фоне‏ ‎их ‎сериальный‏ ‎марафон‏ ‎выглядит ‎куда ‎более‏ ‎простым ‎и‏ ‎увлекательным ‎маршрутом. ‎Вы ‎быстрее‏ ‎свернёте‏ ‎с ‎пути‏ ‎«обязательных ‎к‏ ‎просмотру» ‎фильмов ‎по ‎ВГИКу ‎или‏ ‎Тарантино,‏ ‎поскольку ‎он‏ ‎петляет, ‎многократно‏ ‎пересекает ‎сам ‎себя, ‎а ‎порой‏ ‎его‏ ‎и‏ ‎вовсе ‎нет,‏ ‎поскольку ‎фильмы‏ ‎эти ‎ничего‏ ‎не‏ ‎связывает.

Человеку ‎же‏ ‎нужна ‎последовательность ‎и ‎осмысленность, ‎и‏ ‎лучшим ‎средством‏ ‎от‏ ‎запойного ‎сериализма ‎будет‏ ‎выступать ‎киномарафон‏ ‎на ‎выбранную ‎тематику. ‎Опытным‏ ‎путём‏ ‎я ‎пришёл‏ ‎к ‎просмотру‏ ‎фильмов ‎отдельных ‎режиссёров, ‎но ‎можно‏ ‎пробовать‏ ‎выделять ‎и‏ ‎какую-либо ‎тему:‏ ‎скажем, ‎на ‎этой ‎неделе ‎мы‏ ‎разберем‏ ‎театр‏ ‎в ‎кино — несколько‏ ‎разных ‎подходов‏ ‎к ‎экранизации‏ ‎драматургических‏ ‎произведений ‎на‏ ‎конкретных ‎примерах. ‎А ‎вот ‎от‏ ‎подобного ‎же‏ ‎изучения‏ ‎актёрских ‎кинокарьер ‎рекомендую‏ ‎воздержаться ‎—‏ ‎во ‎избежание ‎разочарования.

Так ‎что‏ ‎давайте‏ ‎вместе ‎отправимся‏ ‎в ‎это‏ ‎приключение ‎по ‎миру ‎кино.

Подарить подписку

Будет создан код, который позволит адресату получить бесплатный для него доступ на определённый уровень подписки.

Оплата за этого пользователя будет списываться с вашей карты вплоть до отмены подписки. Код может быть показан на экране или отправлен по почте вместе с инструкцией.

Будет создан код, который позволит адресату получить сумму на баланс.

Разово будет списана указанная сумма и зачислена на баланс пользователя, воспользовавшегося данным промокодом.

Добавить карту
0/2048