logo Русская культура: литература, искусство, философия

Пространство коммунальной квартиры в произведениях М. А. Булгакова и М. М. Зощенко

М. ‎А.‏ ‎Булгаков ‎и ‎М. ‎М. ‎Зощенко‏ ‎в ‎1920-е‏ ‎гг.‏ ‎столкнулись ‎с ‎теми‏ ‎же ‎жилищными‏ ‎проблемами, ‎что ‎и ‎персонажи‏ ‎их‏ ‎прозы

Приехав ‎в‏ ‎Москву ‎в‏ ‎1921 ‎году, ‎Булгаков ‎вместе ‎с‏ ‎первой‏ ‎женой ‎Т.‏ ‎Н. ‎Лаппой‏ ‎поселился ‎в ‎одной ‎из ‎комнат‏ ‎квартиры‏ ‎№‏ ‎50 ‎в‏ ‎бывшем ‎доходном‏ ‎доме ‎на‏ ‎Большой‏ ‎Садовой, ‎10,‏ ‎где ‎помимо ‎них ‎жили ‎еще‏ ‎пять ‎семей.‏ ‎Здесь‏ ‎писатель ‎прожил ‎четыре‏ ‎года, ‎и‏ ‎хотя ‎комната, ‎как ‎вспоминала‏ ‎Татьяна‏ ‎Николаевна, ‎была‏ ‎хорошая ‎и‏ ‎светлая, ‎они ‎столкнулись ‎с ‎крайней‏ ‎бытовой‏ ‎неустроенностью ‎(отсутствием‏ ‎отопления, ‎нестабильным‏ ‎водоснабжением, ‎несоблюдением ‎чистоты ‎в ‎квартире‏ ‎и‏ ‎т.‏ ‎п.) ‎и‏ ‎конфликтами ‎с‏ ‎соседями, ‎поэтому‏ ‎Булгаков‏ ‎стыдился ‎своего‏ ‎жилища ‎и, ‎как ‎правило, ‎не‏ ‎приглашал ‎к‏ ‎себе‏ ‎никого ‎из ‎знакомых.‏ ‎Так, ‎свои‏ ‎переживания ‎он ‎вложил ‎в‏ ‎уста‏ ‎главного ‎героя‏ ‎«Театрального ‎романа»,‏ ‎писателя ‎Максудова: ‎«Вообразите, ‎входит ‎Ильчин‏ ‎и‏ ‎видит ‎диван,‏ ‎а ‎обшивка‏ ‎распорота ‎и ‎торчит ‎пружина, ‎на‏ ‎лампочке‏ ‎над‏ ‎столом ‎абажур‏ ‎сделан ‎из‏ ‎газеты, ‎и‏ ‎кошка‏ ‎ходит, ‎а‏ ‎из ‎кухни ‎доносится ‎ругань ‎Аннушки»[1].

Подписывайтесь‏ ‎на ‎наш‏ ‎канал‏ ‎в ‎Телеграм: ‎https://t.me/rus_culture_koltsova

Проживавшая‏ ‎в ‎этой‏ ‎квартире ‎упомянутая ‎женщина ‎по‏ ‎имени‏ ‎Анна ‎Горячева‏ ‎послужила ‎прототипом‏ ‎знаменитой ‎Аннушки ‎в ‎«Мастере ‎и‏ ‎Маргарите»‏ ‎(а ‎также‏ ‎бабки ‎Павловны‏ ‎в ‎«Самогонном ‎озере», ‎Аннушки ‎Пыляевой‏ ‎в‏ ‎«№‏ ‎13 ‎—‏ ‎Дом ‎Эльпит-Рабкоммуна»‏ ‎и ‎др.),‏ ‎став‏ ‎для ‎Булгакова‏ ‎символом ‎страшного ‎коммунального ‎быта. ‎Неслучайно,‏ ‎в ‎последнем‏ ‎романе‏ ‎писателя ‎она ‎получила‏ ‎говорящее ‎прозвище‏ ‎«Чума». ‎А ‎в ‎канун‏ ‎1922‏ ‎года ‎в‏ ‎квартире ‎случился‏ ‎потоп ‎— ‎в ‎результате ‎сильной‏ ‎оттепели‏ ‎прохудилась ‎крыша,‏ ‎в ‎соседней‏ ‎с ‎булгаковской ‎комнате ‎с ‎потолка‏ ‎обвалился‏ ‎большой‏ ‎пласт ‎штукатурки‏ ‎и ‎чуть‏ ‎не ‎нанес‏ ‎жильцам‏ ‎серьезных ‎увечий[2].‏ ‎Тем ‎не ‎менее ‎писатель ‎на‏ ‎первых ‎порах‏ ‎с‏ ‎оптимизмом ‎смотрел ‎в‏ ‎будущее ‎и‏ ‎был ‎доволен ‎условиями ‎существования,‏ ‎о‏ ‎чем ‎свидетельствует‏ ‎его ‎письмо‏ ‎матери ‎в ‎Киев ‎от ‎17‏ ‎ноября‏ ‎1921 ‎года:‏ ‎«Идет ‎бешеная‏ ‎борьба ‎за ‎существование ‎и ‎приспособление‏ ‎к‏ ‎новым‏ ‎условиям ‎жизни».‏ ‎Но ‎«Въехав‏ ‎11/2 ‎месяца‏ ‎тому‏ ‎назад ‎в‏ ‎Москву ‎в ‎чем ‎был», ‎я‏ ‎<…> ‎добился‏ ‎maximum’a‏ ‎того, ‎что ‎можно‏ ‎добиться ‎за‏ ‎такой ‎срок. ‎Место ‎я‏ ‎имею»[3]‏ ‎(речь ‎идет‏ ‎о ‎работе‏ ‎в ‎литературном ‎отделе ‎Главполитпросвета ‎(Лито),‏ ‎куда‏ ‎он ‎был‏ ‎зачислен ‎секретарем).‏ ‎Однако ‎уже ‎спустя ‎два ‎месяца,‏ ‎когда‏ ‎Лито‏ ‎было ‎закрыто‏ ‎и ‎в‏ ‎поисках ‎средств‏ ‎к‏ ‎существованию ‎Булгаков‏ ‎был ‎вынужден ‎заниматься ‎литературной ‎поденщиной,‏ ‎от ‎его‏ ‎прежних‏ ‎надежд ‎и ‎энергии‏ ‎не ‎осталось‏ ‎и ‎следа, ‎о ‎чем‏ ‎красноречиво‏ ‎говорят ‎записи‏ ‎в ‎дневнике‏ ‎от ‎25 ‎января ‎1922 ‎года:‏ ‎«[Я]‏ ‎до ‎сих‏ ‎пор ‎без‏ ‎места. ‎Питаемся ‎[с] ‎женой ‎плохо.‏ ‎От‏ ‎этого‏ ‎и ‎писать‏ ‎[не] ‎хочется»[4].‏ ‎9 ‎февраля‏ ‎1922‏ ‎года: ‎«Идет‏ ‎самый ‎черный ‎период ‎моей ‎жизни.‏ ‎Мы ‎с‏ ‎женой‏ ‎голодаем. ‎<…> ‎Обегал‏ ‎всю ‎Москву‏ ‎— ‎нет ‎места. ‎Валенки‏ ‎рассыпались»[5].

В‏ ‎тоже ‎время‏ ‎Т. ‎Н.‏ ‎Лаппа ‎отмечала, ‎что ‎писатель ‎был‏ ‎склонен‏ ‎преувеличивать ‎тяжесть‏ ‎своего ‎положения‏ ‎перед ‎окружающими ‎и ‎нередко ‎описывал‏ ‎его‏ ‎в‏ ‎более ‎мрачных‏ ‎тонах, ‎чем‏ ‎оно ‎было‏ ‎в‏ ‎действительности. ‎Тем‏ ‎самым ‎он ‎искал ‎любую ‎возможность‏ ‎сократить ‎вынужденные‏ ‎траты.‏ ‎Особенно ‎показателен ‎случай‏ ‎с ‎машинисткой‏ ‎И. ‎С. ‎Раабен, ‎которая,‏ ‎поверив‏ ‎в ‎бедственное‏ ‎положение ‎Булгакова,‏ ‎долгое ‎время ‎перепечатывала ‎его ‎рукописи,‏ ‎не‏ ‎получая ‎за‏ ‎это ‎никакой‏ ‎оплаты. ‎Сохраненные ‎таким ‎путем ‎деньги‏ ‎художник‏ ‎тратил‏ ‎на ‎поддержание‏ ‎в ‎глазах‏ ‎современников ‎образа‏ ‎аристократа[6].‏ ‎Вот ‎почему‏ ‎воспоминания ‎И. ‎С. ‎Раабен ‎вызывали‏ ‎недоумение ‎первой‏ ‎супруги‏ ‎писателя: ‎«Зачем ‎это‏ ‎— ‎„жил‏ ‎по ‎подъездам“, ‎когда ‎у‏ ‎него‏ ‎прекрасная ‎комната‏ ‎была… ‎Он‏ ‎ей ‎(И.С. ‎Раабен. ‎— ‎А.К.) просто‏ ‎мозги‏ ‎запудривал. ‎Он‏ ‎любил ‎прибедняться.‏ ‎Но ‎печатать ‎он ‎ходил, ‎скрывал‏ ‎от‏ ‎меня‏ ‎только»[7].

После ‎развода‏ ‎с ‎Т.‏ ‎Н. ‎Лаппой‏ ‎и‏ ‎женитьбы ‎на‏ ‎Л. ‎Е. ‎Белозерской ‎в ‎1925‏ ‎году ‎в‏ ‎жизни‏ ‎Булгакова ‎вновь ‎наступили‏ ‎перемены. ‎События‏ ‎этого ‎периода ‎жизни ‎художника‏ ‎были‏ ‎зафиксированы ‎в‏ ‎воспоминаниях ‎его‏ ‎второй ‎жены. ‎Первое ‎время ‎супруги‏ ‎жили‏ ‎в ‎квартире‏ ‎сестры ‎Булгакова,‏ ‎Надежды ‎Афанасьевны ‎Земской, ‎которая ‎была‏ ‎директором‏ ‎школы‏ ‎и ‎жила‏ ‎в ‎одном‏ ‎из ‎помещений‏ ‎здания‏ ‎бывшей ‎гимназии.‏ ‎«Получился ‎„терем-теремок“», ‎где ‎жили: ‎«сама‏ ‎она, ‎муж‏ ‎ее‏ ‎Андрей ‎Михайлович ‎Земский,‏ ‎их ‎маленькая‏ ‎дочь ‎Оля, ‎его ‎сестра‏ ‎Катя‏ ‎и ‎сестра‏ ‎Н. ‎А.‏ ‎Вера. ‎Это ‎уже ‎пять ‎человек.‏ ‎Ждали‏ ‎приезда ‎из‏ ‎Киева ‎младшей‏ ‎сестры ‎Елены ‎Булгаковой. ‎Тут ‎еще‏ ‎появились‏ ‎и‏ ‎мы. ‎К‏ ‎счастью, ‎было‏ ‎лето ‎и‏ ‎нас‏ ‎устроили ‎в‏ ‎учительской ‎на ‎клеенчатом ‎диване, ‎с‏ ‎которого ‎я‏ ‎ночью‏ ‎скатывалась, ‎под ‎портретом‏ ‎сурового ‎Ушинского»[8].‏ ‎Затем ‎молодоженам ‎удалось ‎переехать‏ ‎во‏ ‎флигель ‎в‏ ‎Обуховском ‎переулке,‏ ‎9, ‎который ‎они ‎прозвали ‎голубятней,‏ ‎но‏ ‎и ‎здесь‏ ‎им ‎также‏ ‎пришлось ‎терпеть ‎массу ‎бытовых ‎неудобств‏ ‎и‏ ‎быть‏ ‎свидетелями ‎непрекращающихся‏ ‎соседских ‎скандалов.

Булгаковская‏ ‎мечта ‎об‏ ‎отдельном‏ ‎жилье ‎смогла‏ ‎осуществиться ‎только ‎в ‎1927-м, ‎когда‏ ‎литературный ‎заработок‏ ‎позволил‏ ‎писателю ‎снять ‎небольшую‏ ‎трехкомнатную ‎квартиру‏ ‎в ‎доме ‎№ ‎35А‏ ‎на‏ ‎Большой ‎Пироговской.‏ ‎В ‎ней‏ ‎он ‎прожил ‎до ‎1934-го, ‎переехав‏ ‎в‏ ‎феврале ‎того‏ ‎же ‎года‏ ‎в ‎дом ‎№ ‎3 ‎в‏ ‎Нащокинском‏ ‎переулке‏ ‎(ранее ‎улица‏ ‎Фурманова). ‎Перед‏ ‎этим ‎художник‏ ‎сменил‏ ‎еще ‎несколько‏ ‎комнат ‎в ‎коммуналках, ‎но ‎впечатления‏ ‎от ‎жизни‏ ‎в‏ ‎самой ‎первой ‎—‏ ‎«нехорошей» ‎—‏ ‎квартире ‎оказались ‎столь ‎сильны,‏ ‎что‏ ‎нашли ‎отражение‏ ‎в ‎большинстве‏ ‎его ‎произведений[9].

Поэтому ‎неудивительно, ‎что ‎эти‏ ‎дом‏ ‎и ‎квартиру‏ ‎Булгаков ‎не‏ ‎раз ‎«сжигает» ‎в ‎своих ‎произведениях,‏ ‎и‏ ‎подобный‏ ‎сюжетный ‎поворот‏ ‎позволяет ‎сделать‏ ‎однозначный ‎вывод‏ ‎о‏ ‎его ‎отношении‏ ‎к ‎своим ‎бытовым ‎условиям ‎и‏ ‎соседям. ‎Вместе‏ ‎с‏ ‎тем ‎«квартирный ‎вопрос»‏ ‎не ‎сводился‏ ‎для ‎писателя ‎к ‎личным‏ ‎жилищным‏ ‎трудностям ‎или‏ ‎проблемам ‎большинства‏ ‎москвичей. ‎Для ‎него ‎вопрос ‎о‏ ‎жилище‏ ‎носил ‎не‏ ‎только ‎бытовой,‏ ‎но ‎и ‎бытийный ‎и ‎морально-этический‏ ‎характер,‏ ‎что‏ ‎было ‎сформулировано‏ ‎в ‎одном‏ ‎из ‎булгаковских‏ ‎очерков:‏ ‎«Условимся ‎раз‏ ‎и ‎навсегда: ‎жилище ‎есть ‎основной‏ ‎камень ‎жизни‏ ‎человеческой.‏ ‎Примем ‎за ‎аксиому:‏ ‎без ‎жилища‏ ‎человек ‎существовать ‎не ‎может»[10].‏ ‎В‏ ‎Доме ‎Булгаков‏ ‎видит ‎важнейшую‏ ‎опору ‎личности, ‎именно ‎его ‎пространство‏ ‎и‏ ‎входящие ‎в‏ ‎него ‎очаг,‏ ‎свет ‎лампы ‎под ‎абажуром ‎и‏ ‎другие‏ ‎привычные‏ ‎детали ‎обстановки‏ ‎способны ‎защитить‏ ‎человека ‎от‏ ‎натиска‏ ‎внешнего ‎мира.‏ ‎Коммунальная ‎же ‎квартира, ‎пришедшая ‎вместе‏ ‎с ‎новым‏ ‎строем‏ ‎на ‎смену ‎дому,‏ ‎была ‎рассчитана,‏ ‎как ‎казалось ‎писателю, ‎на‏ ‎уничтожение‏ ‎личности. ‎Подобного‏ ‎рода ‎«общежитие»‏ ‎позволяло ‎установить ‎тотальный ‎контроль ‎над‏ ‎поведением‏ ‎каждого ‎жильца‏ ‎и ‎неизбежно‏ ‎развивало ‎в ‎людях ‎зависть ‎и‏ ‎злобу,‏ ‎толкало‏ ‎к ‎доносительству,‏ ‎которое ‎стало‏ ‎считаться ‎проявлением‏ ‎гражданской‏ ‎бдительности ‎и‏ ‎доблести. ‎Вот ‎почему ‎пространство ‎коммунальной‏ ‎квартиры ‎приобрело‏ ‎в‏ ‎прозе ‎Булгакова ‎«фантастические‏ ‎свойства ‎и‏ ‎фантасмагорические ‎очертания», ‎что ‎помогало‏ ‎художнику‏ ‎показать ‎абсурдный‏ ‎характер ‎новой‏ ‎реальности[11].

Как ‎и ‎Булгаков, ‎в ‎начале‏ ‎1920-х‏ ‎Зощенко ‎тоже‏ ‎неоднократно ‎сталкивался‏ ‎с ‎жилищными ‎перипетиями. ‎Уйдя ‎на‏ ‎фронт‏ ‎в‏ ‎начале ‎Первой‏ ‎мировой ‎войны,‏ ‎будущий ‎писатель‏ ‎в‏ ‎феврале ‎1917‏ ‎года ‎после ‎отравления ‎газами ‎был‏ ‎отчислен ‎в‏ ‎резерв‏ ‎и ‎вернулся ‎в‏ ‎Петроград ‎в‏ ‎родительскую ‎квартиру, ‎откуда ‎переехал‏ ‎в‏ ‎квартиру ‎В.‏ ‎В. ‎Кербиц,‏ ‎на ‎которой ‎женился ‎в ‎1920-м.‏ ‎Эта‏ ‎квартира ‎была‏ ‎выделена ‎ей‏ ‎за ‎работу ‎учительницей, ‎но ‎после‏ ‎рождения‏ ‎сына‏ ‎супруга ‎Зощенко‏ ‎потеряла ‎на‏ ‎нее ‎право,‏ ‎и‏ ‎ему ‎пришлось‏ ‎снять ‎для ‎них ‎две ‎комнаты‏ ‎в ‎квартире‏ ‎семьи‏ ‎Кербиц. ‎Однако ‎обстановка‏ ‎была ‎столь‏ ‎стесненной, ‎что ‎возможности ‎для‏ ‎жизни‏ ‎и ‎работы‏ ‎самого ‎Зощенко‏ ‎там ‎уже ‎не ‎имелось, ‎поэтому‏ ‎он‏ ‎был ‎вынужден‏ ‎поселиться ‎отдельно‏ ‎— ‎в ‎комнате ‎коммунальной ‎квартиры‏ ‎на‏ ‎улице‏ ‎Герцена, ‎14.

Поступив‏ ‎в ‎1921‏ ‎году ‎в‏ ‎литературную‏ ‎студию ‎Дома‏ ‎искусств, ‎где ‎находилось ‎общежитие ‎для‏ ‎писателей, ‎он‏ ‎перебрался‏ ‎туда, ‎но ‎до‏ ‎получения ‎комнаты‏ ‎часто ‎оставался ‎и ‎ночевал‏ ‎на‏ ‎стульях ‎в‏ ‎комнате ‎собрата‏ ‎по ‎перу ‎М. ‎Л. ‎Слонимского,‏ ‎так‏ ‎как ‎занятия‏ ‎в ‎студии‏ ‎проходили ‎вечером, ‎и ‎художник ‎из-за‏ ‎больного‏ ‎сердца‏ ‎не ‎мог‏ ‎ходить ‎ночью‏ ‎пешком ‎на‏ ‎Петроградскую‏ ‎сторону, ‎где‏ ‎проживал ‎в ‎тот ‎момент[12].

С ‎1920‏ ‎года ‎супруги‏ ‎летом‏ ‎снимали ‎дачу ‎в‏ ‎Сестрорецке[13]. ‎Своеобразная‏ ‎атмосфера ‎этого ‎места ‎поразила‏ ‎К.‏ ‎И. ‎Чуковского,‏ ‎который ‎позднее‏ ‎вспоминал ‎о ‎ней ‎так: ‎«Как-то‏ ‎летом‏ ‎в ‎середине‏ ‎двадцатых ‎годов‏ ‎я ‎пошел ‎разыскивать ‎его ‎(Зощенко.‏ ‎—‏ ‎А.К.) жилье‏ ‎в ‎Сестрорецке‏ ‎(он ‎жил‏ ‎в ‎какой-то‏ ‎слободе‏ ‎на ‎окраине).‏ ‎День ‎стоял ‎жаркий, ‎и ‎все‏ ‎обитатели ‎были‏ ‎на‏ ‎улице ‎или ‎за‏ ‎низкими ‎заборами‏ ‎своих ‎чахлых ‎садов. ‎То‏ ‎и‏ ‎дело ‎до‏ ‎меня ‎доносились‏ ‎обрывки ‎их ‎криков, ‎перебранок ‎и‏ ‎мирных‏ ‎бесед, ‎и‏ ‎меня ‎поразило,‏ ‎что ‎все ‎эти ‎люди, ‎и‏ ‎мужчины,‏ ‎и‏ ‎женщины, ‎изъясняются‏ ‎между ‎собою‏ ‎по-зощенковски. ‎Писатель‏ ‎жил‏ ‎в ‎окружении‏ ‎своих ‎персонажей, ‎в ‎сфере ‎канонизированного‏ ‎им ‎языка»[14].‏ ‎Перечисленные‏ ‎факты ‎позволяют ‎сделать‏ ‎вывод, ‎что‏ ‎в ‎первой ‎половине ‎1920-х‏ ‎Зощенко‏ ‎получил ‎развернутое‏ ‎представление ‎об‏ ‎устройстве ‎советского ‎коммунального ‎быта, ‎имея‏ ‎возможность‏ ‎приобщиться ‎к‏ ‎частной ‎жизни‏ ‎и ‎быту ‎простых ‎граждан.

Как ‎и‏ ‎Булгаков,‏ ‎получить‏ ‎отдельное ‎жилье‏ ‎писатель ‎смог‏ ‎в ‎1927‏ ‎году,‏ ‎переехав ‎с‏ ‎семьей ‎в ‎пятикомнатную ‎квартиру ‎на‏ ‎улице ‎Чайковского,‏ ‎75,‏ ‎а ‎в ‎1934-м‏ ‎— ‎в‏ ‎такую ‎же ‎по ‎площади‏ ‎в‏ ‎«Писательском ‎доме»‏ ‎на ‎улице‏ ‎Софьи ‎Перовской, ‎4/2 ‎(ныне ‎Малая‏ ‎Конюшенная),‏ ‎где ‎прожил‏ ‎до ‎конца‏ ‎жизни. ‎Но ‎после ‎событий ‎1946‏ ‎года‏ ‎и‏ ‎исключения ‎из‏ ‎Союза ‎писателей,‏ ‎из-за ‎чего‏ ‎остался‏ ‎без ‎средств‏ ‎к ‎существованию, ‎Зощенко ‎был ‎вынужден‏ ‎дважды ‎менять‏ ‎жилплощадь‏ ‎на ‎меньшую ‎с‏ ‎доплатой, ‎чтобы‏ ‎вернуть ‎долги. ‎В ‎конечном‏ ‎итоге‏ ‎он ‎переселился‏ ‎в ‎крохотную‏ ‎двухкомнатную ‎квартиру, ‎где ‎ныне ‎расположен‏ ‎музей‏ ‎писателя[15].

Несмотря ‎на‏ ‎существенное ‎улучшение‏ ‎бытовых ‎условий ‎в ‎конце ‎1920-х,‏ ‎близко‏ ‎знавшие‏ ‎писателя ‎люди‏ ‎отмечали ‎его‏ ‎скромность ‎в‏ ‎повседневной‏ ‎жизни. ‎М.‏ ‎Л. ‎Слонимский ‎вспоминал, ‎что, ‎когда‏ ‎у ‎Зощенко‏ ‎появлялись‏ ‎деньги, ‎он ‎не‏ ‎берег ‎их,‏ ‎и ‎раздавал, ‎всем, ‎кто‏ ‎просил,‏ ‎по ‎большей‏ ‎части ‎безвозвратно.‏ ‎По ‎его ‎мнению, ‎Зощенко ‎совсем‏ ‎не‏ ‎умел ‎заботиться‏ ‎о ‎себе,‏ ‎о ‎своих ‎удобствах, ‎«он ‎любил‏ ‎только‏ ‎изящно‏ ‎одеться, ‎вот‏ ‎и ‎все»[16].‏ ‎Точку ‎зрения‏ ‎Слонимского‏ ‎разделяла ‎общая‏ ‎знакомая ‎литераторов, ‎художница ‎Н.А. ‎Носкович-Лекаренко,‏ ‎вспоминавшая, ‎что‏ ‎«Зощенко‏ ‎равнодушно ‎относился ‎к‏ ‎вещам», ‎хотя‏ ‎«хорошо ‎разбирался ‎в ‎старине,‏ ‎и‏ ‎получал ‎удовольствие‏ ‎от ‎того,‏ ‎чтобы ‎делать ‎друзьям, ‎увлекающимся ‎искусством,‏ ‎ни‏ ‎к ‎чему‏ ‎не ‎обязывающие‏ ‎подарки»: ‎например, ‎старинную ‎табакерку, ‎шкатулку,‏ ‎вязаный‏ ‎кошелек‏ ‎XVIII ‎века[17].

Поэтому‏ ‎к ‎вопросу‏ ‎размера ‎жилища‏ ‎и‏ ‎его ‎обустройства‏ ‎Зощенко ‎и ‎его ‎жена ‎подходили‏ ‎по-разному. ‎В‏ ‎отличие‏ ‎от ‎мужа, ‎В.‏ ‎В. ‎Кербиц‏ ‎трепетно ‎относилась ‎к ‎вещам‏ ‎и‏ ‎своему ‎внешнему‏ ‎виду. ‎Еще‏ ‎одна ‎знакомая ‎пары ‎описывала ‎ее,‏ ‎как‏ ‎«манерную ‎говорливую‏ ‎даму, ‎одетую‏ ‎во ‎что-то ‎воздушное ‎голубое ‎с‏ ‎оборочками,‏ ‎в‏ ‎немыслимых ‎шляпках»[18].

Когда‏ ‎же ‎супруги‏ ‎переехали ‎в‏ ‎отдельную‏ ‎квартиру, ‎Вера‏ ‎Владимировна ‎потратила ‎немало ‎сил ‎и‏ ‎средств, ‎чтобы‏ ‎как‏ ‎следует ‎обставить ‎жилище‏ ‎дорогой ‎старинной‏ ‎мебелью ‎(она ‎собирала ‎антиквариат).‏ ‎При‏ ‎этом ‎знакомые‏ ‎отмечали, ‎что‏ ‎самому ‎Зощенко ‎подобная ‎любовь ‎к‏ ‎роскоши‏ ‎была ‎чужда,‏ ‎он ‎«жил‏ ‎как-то ‎отдельно ‎даже ‎в ‎общей‏ ‎семейной‏ ‎квартире»[19].‏ ‎Сходным ‎образом‏ ‎описывала ‎убранство‏ ‎квартиры ‎Зощенко‏ ‎и‏ ‎упомянутая ‎Носкович-Лекаренко:‏ ‎«обстановка ‎его ‎в ‎комнате ‎была‏ ‎достаточно ‎аскетичной»,‏ ‎хотя‏ ‎«Михаил ‎Михайлович ‎был‏ ‎очень ‎добрым‏ ‎и ‎щедрым ‎человеком ‎и,‏ ‎думаю,‏ ‎никогда ‎не‏ ‎препятствовал ‎желанию‏ ‎Веры ‎Владимировны ‎обставлять ‎свою ‎жизнь‏ ‎так‏ ‎нарядно, ‎когда‏ ‎появилась ‎эта‏ ‎возможность»[20].

Думается, ‎что ‎подобное ‎равнодушие ‎к‏ ‎окружающей‏ ‎его‏ ‎бытовой ‎стороне‏ ‎существования ‎не‏ ‎в ‎последнюю‏ ‎очередь‏ ‎можно ‎объяснить‏ ‎складом ‎натуры ‎и ‎воспитанием ‎Зощенко.‏ ‎Современники ‎отмечали,‏ ‎что‏ ‎выше ‎всего ‎писатель‏ ‎всегда ‎ставил‏ ‎литературный ‎труд, ‎однако ‎это‏ ‎отнюдь‏ ‎не ‎было‏ ‎следствием ‎гордыни‏ ‎или ‎стремления ‎к ‎славе. ‎Сама‏ ‎В.‏ ‎В. ‎Кербиц‏ ‎в ‎воспоминаниях‏ ‎писала, ‎как ‎в ‎начале ‎их‏ ‎романтических‏ ‎отношений‏ ‎спросила ‎у‏ ‎того, ‎что‏ ‎для ‎него‏ ‎самое‏ ‎главное ‎в‏ ‎жизни, ‎и ‎«была ‎уверена, ‎что‏ ‎услышу: ‎„Конечно‏ ‎же,‏ ‎вы!“ ‎Но ‎он‏ ‎сказал ‎очень‏ ‎серьезно ‎и ‎убежденно:

— Конечно ‎же,‏ ‎моя‏ ‎литература…

И ‎это‏ ‎была ‎правда‏ ‎<…> ‎всей ‎его ‎жизни, ‎потому‏ ‎что‏ ‎не ‎было‏ ‎у ‎него‏ ‎ничего ‎«главнее» ‎его ‎литературы, ‎которой‏ ‎он‏ ‎отдал‏ ‎всего ‎себя‏ ‎без ‎остатка»[21].

Подобное‏ ‎убеждение, ‎как‏ ‎представляется,‏ ‎обусловило ‎и‏ ‎литературный ‎демократизм ‎писателя. ‎Все ‎без‏ ‎исключения ‎современники‏ ‎соглашались,‏ ‎что ‎к ‎каждому‏ ‎человеку, ‎который‏ ‎встречался ‎ему ‎на ‎жизненном‏ ‎пути,‏ ‎Зощенко ‎относился‏ ‎уважительно ‎и‏ ‎на ‎равных. ‎Особенно ‎значимо ‎это‏ ‎было‏ ‎для ‎начинающих‏ ‎литераторов, ‎многим‏ ‎из ‎которых ‎писатель ‎не ‎раз‏ ‎оказывал‏ ‎помощь‏ ‎и ‎поддержку.‏ ‎К ‎примеру,‏ ‎В. ‎Поляков‏ ‎вспоминал,‏ ‎как ‎принес‏ ‎на ‎суд ‎Зощенко ‎свои ‎первые,‏ ‎далеко ‎не‏ ‎удачные,‏ ‎творения. ‎Последний ‎вежливо‏ ‎и ‎тактично‏ ‎указал ‎на ‎имеющиеся ‎недочеты.‏ ‎При‏ ‎этом ‎он‏ ‎отвел ‎Полякова‏ ‎«в ‎отдельную ‎комнату ‎(события ‎происходили‏ ‎в‏ ‎издательстве, ‎где‏ ‎их ‎могли‏ ‎услышать ‎другие ‎писатели) ‎и ‎без‏ ‎свидетелей‏ ‎уважительно‏ ‎и ‎деликатно‏ ‎дал ‎несколько‏ ‎практических ‎советов[22].

По‏ ‎признанию‏ ‎другого ‎писателя,‏ ‎М. ‎Левитина, ‎появлением ‎своей ‎первой‏ ‎книги ‎он‏ ‎также‏ ‎был ‎обязан ‎именно‏ ‎Зощенко: ‎начинающий‏ ‎автор ‎мечтал ‎издать ‎сборник‏ ‎рассказов,‏ ‎но ‎сомневался‏ ‎в ‎собственных‏ ‎силах. ‎Тогда ‎Зощенко ‎сам ‎отобрал‏ ‎понравившиеся‏ ‎ему ‎тексты‏ ‎и ‎способствовал‏ ‎появлению ‎книги, ‎а ‎позже ‎организовал‏ ‎банкет‏ ‎в‏ ‎честь ‎литературного‏ ‎крещения ‎нового‏ ‎автора[23].

Подобного ‎рода‏ ‎случаи‏ ‎происходили ‎неоднократно,‏ ‎поэтому ‎знакомые ‎Зощенко ‎были ‎единодушно‏ ‎убеждены, ‎что‏ ‎«в‏ ‎нем ‎не ‎было‏ ‎никакого ‎высокомерия,‏ ‎никакой ‎горделивости, ‎хотя ‎цену‏ ‎себе‏ ‎он, ‎конечно,‏ ‎знал»[24]. ‎В‏ ‎тоже ‎время ‎многие ‎отмечали, ‎что‏ ‎писатель‏ ‎«совершенно ‎не‏ ‎излучал ‎превосходства»[25],‏ ‎хотя ‎между ‎ним ‎и ‎собеседником‏ ‎всегда‏ ‎ощущалась‏ ‎какая-то ‎дистанция,‏ ‎но ‎это‏ ‎«была ‎дистанция‏ ‎все‏ ‎той ‎же‏ ‎отличной ‎воспитанности, ‎деликатности. ‎С ‎хозяевами‏ ‎дома ‎Зощенко‏ ‎был‏ ‎на ‎„ты“, ‎но‏ ‎и ‎это‏ ‎было ‎какое-то ‎очень ‎вежливое,‏ ‎лишенное‏ ‎панибратства ‎„ты“. Оно‏ ‎выражало, ‎пожалуй,‏ ‎лишь ‎душевное ‎дружелюбие, ‎не ‎более‏ ‎того»[26].‏ ‎Упомянутый ‎демократизм,‏ ‎думается, ‎обусловил‏ ‎и ‎взгляд ‎писателя ‎на ‎творчество.

По‏ ‎мнению‏ ‎М.‏ ‎Л. ‎Слонимского,‏ ‎главной ‎целью‏ ‎Зощенко ‎было‏ ‎создание‏ ‎подлинно ‎народной‏ ‎литературы: ‎он ‎«в ‎ту ‎пору‏ ‎не ‎раз‏ ‎заговаривал‏ ‎о ‎том, ‎что‏ ‎надо ‎писать‏ ‎для ‎народа, ‎создавать ‎народную‏ ‎литературу,‏ ‎и ‎это‏ ‎были ‎не‏ ‎просто ‎слова. ‎Чувствовалось, ‎что ‎это‏ ‎убеждение‏ ‎выращено ‎всем‏ ‎его ‎жизненным‏ ‎опытом»[27]. ‎Можно ‎предположить, ‎что ‎не‏ ‎в‏ ‎последнюю‏ ‎очередь ‎этим‏ ‎объясняется ‎стремление‏ ‎писателя ‎«представительствовать‏ ‎от‏ ‎лица ‎нового‏ ‎человека ‎20-х ‎годов», ‎который ‎утратил‏ ‎прежние ‎культурные‏ ‎ориентиры‏ ‎и ‎не ‎обрел‏ ‎новые[28]. ‎И‏ ‎хотя ‎Зощенко ‎так ‎и‏ ‎не‏ ‎смог ‎полностью‏ ‎«консолидироваться ‎со‏ ‎своим ‎героем ‎хотя ‎бы ‎в‏ ‎силу‏ ‎принципиально ‎иного‏ ‎культурного ‎опыта,‏ ‎воспитания, ‎образования, ‎творческого ‎дара», ‎но‏ ‎сделал‏ ‎сознание‏ ‎последнего ‎главным‏ ‎предметом ‎изображения‏ ‎в ‎своей‏ ‎прозе,‏ ‎так ‎как‏ ‎понимал, ‎что ‎именно ‎типичный ‎обитатель‏ ‎коммунальной ‎квартиры,‏ ‎«человек‏ ‎массы», ‎теперь ‎является‏ ‎«главным ‎действующим‏ ‎лицом ‎истории»[29].

Любопытно, ‎что ‎если‏ ‎коллеги-«серапионы»‏ ‎описывали ‎Зощенко‏ ‎в ‎категориях‏ ‎рыцарства: ‎гордое ‎достоинство, ‎готовность ‎дать‏ ‎отпор,‏ ‎уважение ‎к‏ ‎людям, ‎храбрость,‏ ‎самоотверженность, ‎то ‎восприятие ‎писателя ‎их‏ ‎женами‏ ‎несколько‏ ‎отличалось. ‎И.‏ ‎И. ‎Слонимская‏ ‎видела ‎в‏ ‎его‏ ‎облике ‎«особую‏ ‎зощенковскую ‎элегантность» ‎и ‎постоянную ‎подтянутость,‏ ‎а ‎также‏ ‎нежную‏ ‎ранимую ‎душу, ‎которую‏ ‎легко ‎обидеть[30].‏ ‎Жена ‎Вс.В. ‎Иванова ‎Тамара‏ ‎Владимировна‏ ‎также ‎отмечала,‏ ‎что ‎Зощенко,‏ ‎в ‎силу, ‎как ‎ей ‎казалось,‏ ‎особенностей‏ ‎душевной ‎организации,‏ ‎был ‎ближе‏ ‎мягкий ‎женский, ‎чем ‎мужской ‎диалог[31].‏ ‎Ей‏ ‎вторила‏ ‎еще ‎одна‏ ‎знакомая ‎писателя‏ ‎С. ‎С.‏ ‎Гитович,‏ ‎упомянув ‎«медленные,‏ ‎неуверенные ‎движения» ‎Зощенко[32].

Вот ‎почему, ‎думается,‏ ‎обратившись ‎в‏ ‎своем‏ ‎творчестве ‎к ‎анализу‏ ‎феномена ‎коммунальной‏ ‎квартиры, ‎писатель ‎запечатлел ‎не‏ ‎только‏ ‎проблемы ‎и‏ ‎нелепости, ‎связанные‏ ‎с ‎проживанием ‎ней, ‎но ‎и‏ ‎попытался‏ ‎озвучить ‎в‏ ‎своих ‎художественных‏ ‎текстах ‎представление ‎о ‎том, ‎как‏ ‎в‏ ‎идеале‏ ‎должно ‎быть,‏ ‎по ‎его‏ ‎мнению, ‎устроено‏ ‎коллективное‏ ‎сосуществование ‎советских‏ ‎людей ‎в ‎ней.

Показательно ‎с ‎этой‏ ‎связи ‎упоминание‏ ‎Слонимского‏ ‎о ‎том, ‎что‏ ‎у ‎Зощенко‏ ‎была ‎особая ‎мечта, ‎о‏ ‎которой‏ ‎он ‎осторожно‏ ‎упомянул ‎друзьям‏ ‎уже ‎еще ‎в ‎1921 ‎году.‏ ‎Прошедший‏ ‎Первую ‎мировую,‏ ‎он ‎мечтал‏ ‎написать ‎повесть ‎под ‎названием ‎«Записки‏ ‎офицера»,‏ ‎в‏ ‎основу ‎ее‏ ‎сюжета ‎должна‏ ‎была ‎лечь‏ ‎встреча‏ ‎в ‎прифронтовом‏ ‎лесу ‎представителей ‎двух ‎разных ‎социальных‏ ‎слоев ‎и‏ ‎культур‏ ‎— ‎офицера ‎и‏ ‎вестового. ‎«Два‏ ‎разных ‎человека, ‎две ‎разные‏ ‎культуры.‏ ‎Но ‎офицер‏ ‎уже ‎кое-что‏ ‎соображает, ‎чувствует… ‎Тут ‎Зощенко ‎оборвал‏ ‎и‏ ‎заговорил ‎о‏ ‎другом»[33]. ‎В‏ ‎дальнейшем ‎писатель ‎не ‎раз ‎возвращался‏ ‎в‏ ‎разговорах‏ ‎к ‎этому‏ ‎замыслу, ‎который,‏ ‎однако, ‎так‏ ‎и‏ ‎не ‎воплотил,‏ ‎поскольку ‎никак ‎не ‎мог, ‎как‏ ‎ему ‎казалось,‏ ‎убедительно‏ ‎передать ‎«то ‎свежее,‏ ‎молодое ‎чувство‏ ‎сродства ‎с ‎вестовым, ‎с‏ ‎солдатами,‏ ‎с ‎народом»,‏ ‎которое ‎испытал‏ ‎офицер ‎(чей ‎образ ‎несомненно ‎имел‏ ‎автобиографическую‏ ‎основу) ‎и‏ ‎которое ‎сам‏ ‎художник ‎он ‎«словно ‎берег ‎в‏ ‎душе,‏ ‎как‏ ‎камертон», ‎который‏ ‎давалвший ‎«ему‏ ‎тон ‎в‏ ‎жизни‏ ‎и ‎в‏ ‎литературе»[34].

При ‎этом ‎Зощенко ‎никогда ‎не‏ ‎идеализировал ‎«маленького‏ ‎человека».‏ ‎В ‎1915–1920 ‎годы‏ ‎он ‎прошел‏ ‎суровую ‎школу ‎жизни, ‎сменил‏ ‎множество‏ ‎профессий ‎и‏ ‎глубоко ‎познакомился‏ ‎с ‎нравами, ‎привычками, ‎образом ‎мысли‏ ‎и‏ ‎языком ‎широких‏ ‎народных ‎масс.‏ ‎К. ‎И. ‎Чуковский ‎в ‎этой‏ ‎связи‏ ‎замечал,‏ ‎что ‎Зощенко‏ ‎удалось ‎не‏ ‎подчиниться ‎всепоглощающей‏ ‎стихии‏ ‎обывательщины, ‎а‏ ‎помогло ‎ему ‎в ‎этом ‎особое‏ ‎отношение ‎к‏ ‎смеху:‏ ‎для ‎того, ‎чтобы‏ ‎создать ‎произведения,‏ ‎где ‎настолько ‎достоверно ‎и‏ ‎в‏ ‎сгущенном ‎виде‏ ‎переданы ‎особенности‏ ‎языка ‎и ‎мышления ‎народа, ‎«в‏ ‎сознании‏ ‎писателя ‎должен‏ ‎постоянно ‎присутствовать‏ ‎строго ‎нормированный, ‎правильный, ‎образцовый ‎язык.‏ ‎Только‏ ‎на‏ ‎фоне ‎этой‏ ‎безукоризненной ‎нормы‏ ‎могли ‎выступить‏ ‎во‏ ‎всем ‎своем‏ ‎диком ‎уродстве ‎те ‎бесчисленные ‎отклонения‏ ‎от ‎нее»,‏ ‎которыми‏ ‎изобилует ‎речь ‎его‏ ‎«уважаемых ‎граждан»[35].‏ ‎Но ‎от ‎любого ‎учительского‏ ‎влияния,‏ ‎от ‎желания‏ ‎повлиять ‎на‏ ‎его ‎убеждения, ‎навязать ‎свой ‎стиль‏ ‎общения,‏ ‎начинающий ‎автор‏ ‎«горделиво ‎отгораживался»‏ ‎«своей ‎пародией»[36].

В ‎этой ‎связи ‎многие‏ ‎товарищи‏ ‎по‏ ‎литературному ‎цеху‏ ‎отмечали, ‎что‏ ‎Зощенко ‎готов‏ ‎был‏ ‎простить ‎людям‏ ‎многие ‎безнравственные ‎поступки ‎и ‎в‏ ‎целом ‎снисходительно‏ ‎смотрел‏ ‎на ‎их ‎прегрешения,‏ ‎«отказывался ‎судить‏ ‎людей, ‎легко ‎прощая ‎им‏ ‎подлости,‏ ‎пошлости, ‎даже‏ ‎трусость»[37]. ‎Более‏ ‎того, ‎его ‎«особенно ‎интересовали ‎люди‏ ‎ничтожные,‏ ‎незаметные, с ‎душевным‏ ‎надломом»[38], — писал ‎еще‏ ‎один ‎литератор. Тем ‎не ‎менее ‎Зощенко‏ ‎всегда‏ ‎отличали‏ ‎именно ‎уважение‏ ‎и ‎сострадание‏ ‎к ‎простому‏ ‎обывателю.‏ ‎Поэтому ‎его‏ ‎смех ‎— ‎это, ‎по ‎выражению‏ ‎Т. ‎В.‏ ‎Ивановой,‏ ‎смех ‎«сквозь ‎сочувствие»[39],‏ ‎что ‎убедительно‏ ‎доказывало ‎наличие ‎у ‎художника‏ ‎ярко‏ ‎выраженной ‎способности‏ ‎поставить ‎себя‏ ‎на ‎место ‎другого ‎человека, ‎посмотреть‏ ‎на‏ ‎мир ‎его‏ ‎глазами, ‎оставаясь‏ ‎при ‎этом ‎самим ‎собой.

Думается, ‎именно‏ ‎эта‏ ‎особенность‏ ‎определила ‎общий‏ ‎вектор ‎творчества‏ ‎Зощенко ‎и‏ ‎в‏ ‎значительной ‎степени‏ ‎задала ‎оптику ‎изображения ‎пространства ‎коммунальной‏ ‎квартиры ‎и‏ ‎ее‏ ‎обитателей ‎в ‎его‏ ‎прозе ‎1920-х.

Внутренняя‏ ‎организация ‎коммунальной ‎квартиры ‎в‏ ‎прозе‏ ‎М. ‎М.‏ ‎Зощенко ‎и‏ ‎М. ‎А. ‎Булгакова ‎1920-х ‎гг.

В‏ ‎рассказе‏ ‎«№ ‎13.‏ ‎— ‎Дом‏ ‎Эльпит-Рабкоммуна» ‎Булгаков ‎показывает ‎превращение ‎доходного‏ ‎дома,‏ ‎принадлежавшего‏ ‎господину ‎Эльпиту,‏ ‎в ‎«Рабкомунну»‏ ‎и ‎те‏ ‎трансформации,‏ ‎которые ‎происходят‏ ‎с ‎его ‎внутренним ‎пространством ‎и‏ ‎в ‎конечном‏ ‎итоге‏ ‎приводят ‎к ‎уничтожению‏ ‎здания. ‎До‏ ‎революции ‎жильцами ‎дома ‎№‏ ‎13‏ ‎были ‎богатые‏ ‎и ‎респектабельные‏ ‎люди ‎(директор ‎банка, ‎фабрикант, ‎бас-солист,‏ ‎генерал,‏ ‎присяжные ‎поверенные,‏ ‎доктора ‎и‏ ‎др.), ‎а ‎управлял ‎им ‎Борис‏ ‎Самойлович‏ ‎Христи,‏ ‎при ‎котором‏ ‎был ‎образцовый‏ ‎порядок: ‎«Четыре‏ ‎лифта‏ ‎ходили ‎беззвучно‏ ‎вверх ‎и ‎вниз. ‎Утром ‎и‏ ‎вечером, ‎словно‏ ‎по‏ ‎волшебству, ‎серые ‎гармонии‏ ‎труб ‎во‏ ‎всех ‎квартирах ‎наливались ‎теплом.‏ ‎В‏ ‎кронштейнах ‎на‏ ‎площадках ‎горели‏ ‎лампы… ‎В ‎недрах ‎квартир ‎белые‏ ‎ванны,‏ ‎в ‎важных‏ ‎полутемных ‎передних‏ ‎тусклый ‎блеск ‎телефонных ‎аппаратов… ‎Ковры…‏ ‎В‏ ‎кабинетах‏ ‎беззвучно-торжественно. ‎Массивные‏ ‎кожаные ‎кресла»[40].‏ ‎«Покой», ‎тишина,‏ ‎блеск,‏ ‎«массивность» ‎и‏ ‎торжественность ‎становятся ‎для ‎Булгакова ‎ключевыми‏ ‎характеристиками ‎прошлого.‏ ‎Описание‏ ‎интерьера ‎и ‎других‏ ‎связанных ‎с‏ ‎ним ‎бытовых ‎реалий ‎передают‏ ‎авторскую‏ ‎оценку ‎ушедшей‏ ‎эпохи ‎как‏ ‎времени, ‎связанного ‎со ‎стабильностью, ‎устойчивостью,‏ ‎постоянством,‏ ‎достатком ‎и‏ ‎благополучием.

После ‎1917‏ ‎года ‎хозяевами ‎квартир ‎стал ‎«невиданный‏ ‎люд»‏ ‎(2:‏ ‎244) ‎—‏ ‎рабочие ‎соседней‏ ‎типографии. ‎И‏ ‎как‏ ‎только ‎управление‏ ‎домом ‎перешло ‎в ‎руки ‎пролетариата,‏ ‎его ‎интерьер‏ ‎значительно‏ ‎изменился ‎— ‎он‏ ‎мгновенно ‎утратил‏ ‎свой ‎лоск: ‎на ‎лестничных‏ ‎площадках‏ ‎исчезли ‎лампы‏ ‎и ‎«наступал‏ ‎ежевечерне ‎мрак», ‎перестали ‎работать ‎лифты,‏ ‎а‏ ‎в ‎гостиных‏ ‎новые ‎жильцы‏ ‎развешивали ‎сырое ‎белье ‎и ‎готовили‏ ‎на‏ ‎чадящих‏ ‎примусах, ‎а‏ ‎в ‎некоторых‏ ‎комнатах ‎«вытопили‏ ‎паркет»‏ ‎(2: ‎243).‏ ‎Существенно ‎увеличилось ‎и ‎само ‎количество‏ ‎жильцов, ‎что‏ ‎не‏ ‎могло ‎не ‎сказаться‏ ‎отрицательно ‎на‏ ‎внутреннем ‎пространстве ‎квартир ‎и‏ ‎лестничных‏ ‎площадок. ‎В‏ ‎доме ‎№‏ ‎13 ‎было ‎расположено ‎семьдесят ‎пять‏ ‎квартир,‏ ‎в ‎которых‏ ‎после ‎революции‏ ‎оказались ‎расселены ‎девятьсот ‎тридцать ‎человек.‏ ‎Можно‏ ‎сделать‏ ‎вывод, ‎что‏ ‎население ‎стало‏ ‎располагаться ‎более‏ ‎скученно.‏ ‎Закономерно ‎должны‏ ‎были ‎возникнуть ‎бытовые ‎проблемы, ‎связанные‏ ‎с ‎увеличением‏ ‎нагрузки‏ ‎на ‎электрическую ‎сеть‏ ‎и, ‎как‏ ‎следствие, ‎частым ‎отключением ‎электричества.

Тем‏ ‎не‏ ‎менее ‎бывший‏ ‎домовладелец ‎Эльпит‏ ‎верил, ‎что ‎власть ‎большевиков ‎не‏ ‎продержится‏ ‎долго ‎и‏ ‎вскоре ‎отнятый‏ ‎дом ‎вернется ‎ему. ‎Поэтому ‎он‏ ‎упросил‏ ‎бывшего‏ ‎управляющего ‎не‏ ‎покидать ‎дом‏ ‎и ‎внимательно‏ ‎следить‏ ‎за ‎тем,‏ ‎чтобы ‎зимой ‎здание ‎постоянно ‎отапливалось,‏ ‎ведь ‎иначе‏ ‎жильцы‏ ‎начнут ‎топить ‎буржуйки,‏ ‎что ‎неминуемо‏ ‎приведет ‎к ‎пожару. ‎Христи‏ ‎долгое‏ ‎время ‎удавалось‏ ‎выполнять ‎эту‏ ‎миссию, ‎однако ‎в ‎один ‎из‏ ‎морозных‏ ‎дней ‎возникла‏ ‎проблема ‎с‏ ‎горючим. ‎Он ‎и ‎«санитарный ‎наблюдающий»‏ ‎Егор‏ ‎Нилушкин‏ ‎следили ‎за‏ ‎тем, ‎чтобы‏ ‎жильцы ‎не‏ ‎топили‏ ‎печки, ‎несмотря‏ ‎на ‎мороз. ‎Однако ‎обитательница ‎50-й‏ ‎квартиры ‎Аннушка‏ ‎Пыляева‏ ‎не ‎выдержала ‎холода‏ ‎и ‎растопила‏ ‎буржуйку ‎выломанными ‎из ‎пола‏ ‎паркетинами.‏ ‎Тяга ‎пошла‏ ‎по ‎вентиляционному‏ ‎ходу, ‎обитому ‎войлоком, ‎оттуда ‎—‏ ‎на‏ ‎чердак, ‎и‏ ‎в ‎результате‏ ‎дом ‎сгорел.

Немаловажно ‎в ‎этой ‎связи,‏ ‎что‏ ‎описание‏ ‎пожара ‎носит‏ ‎апокалиптический ‎характер:‏ ‎спасшиеся ‎жильцы‏ ‎видят‏ ‎в ‎небе‏ ‎распластавшегося ‎«жаркого ‎оранжевого ‎зверя ‎(2:‏ ‎249), ‎что‏ ‎отсылает‏ ‎к ‎образу ‎Зверя‏ ‎из ‎Бездны‏ ‎из ‎„Откровения ‎Иоанна ‎Богослова“,‏ ‎где‏ ‎описываются ‎катаклизмы‏ ‎и ‎бедствия,‏ ‎сопровождающие ‎Второе ‎пришествие ‎Иисуса ‎Христа‏ ‎на‏ ‎землю ‎и‏ ‎конец ‎света.‏ ‎Таким ‎образом ‎оценка ‎изменений ‎прежнего‏ ‎облика‏ ‎дома‏ ‎№ ‎13‏ ‎и ‎его‏ ‎конечной ‎судьбы‏ ‎дана‏ ‎Булгаковым ‎с‏ ‎двух ‎позиций: ‎философской ‎и ‎эмоциональной.‏ ‎На ‎первом‏ ‎уровне‏ ‎художнику ‎важно ‎вписать‏ ‎пространство ‎дома‏ ‎и ‎его ‎управляющего ‎в‏ ‎матрицу‏ ‎христианского ‎мифа:‏ ‎указать ‎на‏ ‎его ‎жертвенную ‎и ‎страдательную ‎позицию‏ ‎последнего,‏ ‎подчеркнуть ‎опасность,‏ ‎исходящую ‎от‏ ‎окружающего ‎его ‎пролетарского ‎„темного ‎царства“.‏ ‎А‏ ‎это,‏ ‎в ‎свою‏ ‎очередь, ‎помогает‏ ‎ему ‎более‏ ‎тонко‏ ‎выразить ‎причины‏ ‎неприятия ‎современной ‎действительности. ‎Несмотря ‎на‏ ‎то, ‎что‏ ‎писатель‏ ‎признавал ‎неизбежность ‎гибели‏ ‎царской ‎России,‏ ‎вот ‎почему ‎в ‎начале‏ ‎текста‏ ‎появляется ‎множество‏ ‎„симптомов“ ‎разложения‏ ‎старого ‎мира ‎(упоминается ‎распутинщина, ‎среди‏ ‎жильцов‏ ‎много ‎людей‏ ‎сомнительных ‎профессий‏ ‎и ‎развратников, ‎на ‎что ‎указывает‏ ‎такая‏ ‎выразительная‏ ‎деталь ‎их‏ ‎внешности, ‎как‏ ‎„чуть-чуть ‎испорченные“,‏ ‎„уголовные“‏ ‎глаза; ‎даже‏ ‎Христи ‎оказывается ‎наделен ‎демоническими ‎чертами‏ ‎и ‎назван‏ ‎„матово-черным‏ ‎дельцом“; ‎2: ‎243),‏ ‎он ‎стремился‏ ‎внушить ‎читателю ‎мысль, ‎что‏ ‎революция‏ ‎„куда ‎более‏ ‎катастрофична, ‎чем‏ ‎прежний ‎режим“[41].

Подлинный ‎дом, ‎безопасный, ‎оберегающий‏ ‎человека‏ ‎от ‎угроз‏ ‎внешнего ‎мира,‏ ‎оказался, ‎в ‎представлении ‎Булгакова, ‎подменен‏ ‎эрзацем,‏ ‎суррогатом,‏ ‎в ‎результате‏ ‎чего ‎жильцы‏ ‎оказываются ‎вынуждены‏ ‎приспосабливать‏ ‎для ‎сна‏ ‎и ‎отдыха ‎места, ‎для ‎этого‏ ‎не ‎предназначенные‏ ‎(например,‏ ‎герою ‎рассказа ‎«Площадь‏ ‎на ‎колесах»‏ ‎(1924) ‎приходилось ‎ночевать ‎то‏ ‎в‏ ‎ванне, ‎где‏ ‎«удобно, ‎только‏ ‎капает», ‎то ‎на ‎газовой ‎плите,‏ ‎то‏ ‎«в ‎парке»;‏ ‎2: ‎427),‏ ‎или ‎просто ‎селиться ‎в ‎полуразрушенных,‏ ‎ветхих‏ ‎и‏ ‎изначально ‎не‏ ‎предназначенных ‎для‏ ‎проживания ‎людей‏ ‎строениях,‏ ‎как ‎в‏ ‎рассказе ‎«Птицы ‎в ‎мансарде», ‎сюжет‏ ‎которого ‎строится‏ ‎вокруг‏ ‎студенческого ‎общежития, ‎расположенного‏ ‎на ‎территории‏ ‎Ваганьковского ‎кладбища.

При ‎этом ‎сами‏ ‎обитатели‏ ‎не ‎осознают‏ ‎ненормальность ‎тех‏ ‎условий, ‎в ‎которых ‎вынуждены ‎существовать.‏ ‎Напротив,‏ ‎они ‎кажутся‏ ‎им ‎привычными‏ ‎и ‎относительно ‎нормальными, ‎и ‎это‏ ‎не‏ ‎может‏ ‎не ‎вызвать‏ ‎горькую ‎усмешку‏ ‎Булгакова. ‎Поэтому‏ ‎в‏ ‎рассказе ‎«Трактат‏ ‎о ‎жилище» ‎(1926) ‎герой, ‎выступающий‏ ‎выразителем ‎авторской‏ ‎позиции,‏ ‎иронично ‎замечает, ‎что‏ ‎квартирой ‎теперь‏ ‎«наивно ‎называют ‎что ‎попало»‏ ‎(2:‏ ‎437). ‎По‏ ‎той ‎же‏ ‎причине ‎для ‎описания ‎комнат ‎он‏ ‎использует‏ ‎характерные ‎сравнения:‏ ‎«шахта», ‎«картонки‏ ‎для ‎шляп», ‎«телефонные ‎трубки» ‎(2:‏ ‎438),‏ ‎то‏ ‎есть ‎пространства,‏ ‎в ‎принципе‏ ‎не ‎предназначенные‏ ‎для‏ ‎обитания ‎людей‏ ‎в ‎них.

В ‎сходных ‎условиях ‎оказываются‏ ‎и ‎персонажи‏ ‎рассказов‏ ‎Зощенко. ‎Например, ‎главному‏ ‎герою ‎рассказа‏ ‎«Кризис» ‎(1925) ‎в ‎качестве‏ ‎жилья‏ ‎досталась ‎ванная‏ ‎в ‎одной‏ ‎из ‎коммунальных ‎квартир. ‎Выбрать ‎для‏ ‎проживания‏ ‎иную ‎жилплощадь‏ ‎он ‎не‏ ‎может, ‎так ‎как ‎в ‎стране‏ ‎в‏ ‎целом‏ ‎«трудновато ‎насчет‏ ‎квадратной ‎площади.‏ ‎Скуповато ‎получается‏ ‎ввиду‏ ‎кризиса»[42]. ‎Тем‏ ‎не ‎менее ‎преимуществом ‎этого ‎места‏ ‎жительства, ‎несмотря‏ ‎на‏ ‎отсутствие ‎окон, ‎является‏ ‎дверь, ‎которая‏ ‎способна ‎обеспечить ‎его ‎автономность‏ ‎от‏ ‎смежных ‎с‏ ‎ним ‎жилых‏ ‎пространств. ‎Но ‎в ‎действительности ‎оказывается,‏ ‎что‏ ‎она ‎никак‏ ‎не ‎защищает‏ ‎обиталище ‎рассказчика ‎от ‎постоянных ‎вторжений‏ ‎чужих‏ ‎людей,‏ ‎ведь ‎кроме‏ ‎него ‎ванной‏ ‎комнатой ‎по‏ ‎прямому‏ ‎назначению ‎пользуются‏ ‎«тридцать ‎два ‎человека», ‎и ‎на‏ ‎это ‎время‏ ‎герою‏ ‎с ‎семьей ‎«приходится‏ ‎в ‎коридор‏ ‎подаваться» ‎(2: ‎181). ‎При‏ ‎этом‏ ‎жилплощадь ‎в‏ ‎рассказе ‎подвергается‏ ‎дальнейшему ‎«делению»[43]. ‎Герой ‎женится, ‎становится‏ ‎отцом,‏ ‎чтобы ‎помогать‏ ‎ухаживать ‎за‏ ‎внуком ‎приезжает ‎мать ‎жены ‎и‏ ‎селится‏ ‎в‏ ‎этой ‎же‏ ‎ванной ‎за‏ ‎колонкой. ‎И‏ ‎если‏ ‎жену ‎героя‏ ‎не ‎смущает ‎теснота ‎(«Что ‎ж,‏ ‎— ‎говорит,‏ ‎—‏ ‎и ‎в ‎ванне‏ ‎живут ‎добрые‏ ‎люди. ‎А ‎в ‎крайнем,‏ ‎говорит,‏ ‎случае ‎перегородить‏ ‎можно. ‎Тут,‏ ‎говорит, ‎для ‎примеру, ‎будуар, ‎а‏ ‎тут‏ ‎столовая»; ‎2:‏ ‎180), ‎то‏ ‎сам ‎он ‎не ‎выдерживает ‎постоянно‏ ‎сжимающегося‏ ‎вокруг‏ ‎него ‎личного‏ ‎пространства ‎и‏ ‎в ‎конечном‏ ‎итоге‏ ‎сбегает ‎из‏ ‎своего ‎дома. ‎Узнав, ‎что ‎на‏ ‎рождественские ‎каникулы‏ ‎должен‏ ‎приехать ‎брат ‎жены,‏ ‎рассказчик ‎оставляет‏ ‎семью ‎и ‎«выбывает ‎из‏ ‎Москвы»‏ ‎(2: ‎182).‏ ‎Этот ‎«побег»‏ ‎становится ‎своеобразной ‎попыткой ‎отстоять ‎свое‏ ‎«я»,‏ ‎«вновь ‎овладеть‏ ‎самим ‎собой»[44].‏ ‎В ‎то ‎же ‎время ‎такой‏ ‎поступок‏ ‎перекликается‏ ‎с ‎биографией‏ ‎самого ‎Зощенко,‏ ‎который, ‎как‏ ‎упоминалось,‏ ‎после ‎рождения‏ ‎сына ‎был ‎вынужден ‎поселиться ‎отдельно‏ ‎от ‎семьи.‏ ‎Тот‏ ‎факт, ‎что ‎рассказчик‏ ‎уезжает ‎от‏ ‎близких, ‎но ‎высылает ‎им‏ ‎деньги‏ ‎по ‎почте,‏ ‎позволяет ‎предположить,‏ ‎что ‎о ‎полном ‎разрушении ‎данной‏ ‎ячейки‏ ‎общества ‎речи‏ ‎все ‎же‏ ‎не ‎идет, ‎и ‎как ‎только‏ ‎позволят‏ ‎жилищные‏ ‎обстоятельства, ‎она‏ ‎вновь ‎воссоединиться,‏ ‎как ‎это‏ ‎произошло‏ ‎с ‎семьей‏ ‎самого ‎художника. ‎Таким ‎образом, ‎хотя‏ ‎Зощенко ‎высмеивал‏ ‎абсурдность‏ ‎существующих ‎бытовых ‎условий,‏ ‎он ‎тем‏ ‎не ‎менее ‎верил ‎в‏ ‎то,‏ ‎что ‎они‏ ‎могут ‎быть‏ ‎преодолены, ‎а ‎значит, ‎жизнь ‎современников‏ ‎рано‏ ‎или ‎поздно‏ ‎существенно ‎улучшится.

Лишившись‏ ‎дома, ‎герои ‎Булгакова, ‎как ‎и‏ ‎зощенковский‏ ‎персонаж,‏ ‎пытаются ‎«окультурить»‏ ‎любое ‎пространство,‏ ‎которое ‎можно‏ ‎использовать‏ ‎для ‎жилья.‏ ‎Так, ‎в ‎уже ‎упоминавшемся ‎рассказе‏ ‎«Площадь ‎на‏ ‎колесах»‏ ‎описана ‎абсурдная ‎ситуация‏ ‎обустройства ‎дома‏ ‎в ‎трамвае. ‎Приехавший ‎из‏ ‎Елабуги‏ ‎гражданин ‎Полосухин‏ ‎вынужден ‎обживать‏ ‎необычную ‎жилплощать, ‎так ‎как ‎в‏ ‎Москве‏ ‎он ‎не‏ ‎смог ‎найти‏ ‎не ‎то ‎что ‎комнату, ‎но‏ ‎даже‏ ‎угол‏ ‎в ‎коммунальной‏ ‎квартире. ‎Вот‏ ‎почему ‎неожиданное‏ ‎обретение‏ ‎крыши ‎над‏ ‎головой ‎кажется ‎ему ‎подлинным ‎чудом:‏ ‎«Ездим. ‎Дай‏ ‎бог‏ ‎каждому ‎такую ‎квартиру!»‏ ‎(2: ‎427).‏ ‎Неудивительно, ‎что ‎в ‎скором‏ ‎времени‏ ‎другие ‎трамваи‏ ‎также ‎превращаются‏ ‎бездомными ‎горожанами ‎в ‎коммуналки: ‎один‏ ‎из‏ ‎«соседей» ‎рассказчика‏ ‎«отделился ‎в‏ ‎27 ‎номер. ‎Мне, ‎говорит, ‎это‏ ‎направление‏ ‎больше‏ ‎нравится» ‎(2:‏ ‎427). ‎Другому‏ ‎«в ‎6-м‏ ‎номере‏ ‎удобно», ‎так‏ ‎как ‎у ‎него ‎«служба ‎на‏ ‎Мясницкой». ‎Сам‏ ‎же‏ ‎гражданин ‎Полосухин ‎мечтает‏ ‎«переехать ‎в‏ ‎4 ‎номер ‎двойной» ‎(2:‏ ‎428),‏ ‎то ‎есть‏ ‎расширить ‎жилплощадь.

Однако‏ ‎жилищный ‎кризис ‎в ‎Москве ‎столь‏ ‎велик,‏ ‎что ‎и‏ ‎это ‎абсолютно‏ ‎не ‎приспособленное ‎для ‎постоянного ‎проживания‏ ‎пространство‏ ‎неизбежно‏ ‎подвергается ‎«уплонению»:‏ ‎к ‎герою‏ ‎из ‎Елабуги‏ ‎приезжает‏ ‎жена ‎с‏ ‎детьми, ‎кроме ‎того, ‎в ‎число‏ ‎«жильцов», ‎по‏ ‎сути,‏ ‎входят ‎и ‎вагоновожатый‏ ‎с ‎кондукторшей,‏ ‎следящие ‎за ‎порядком ‎и‏ ‎взимающие‏ ‎плату ‎за‏ ‎проезд, ‎что‏ ‎усиливает ‎абсурдность ‎происходящего. ‎Тем ‎самым‏ ‎Булгаков‏ ‎демонстрирует ‎фантастическую‏ ‎способность ‎пространства‏ ‎коммунального ‎жилья ‎«вбирать» ‎в ‎себя‏ ‎неограниченное‏ ‎число‏ ‎обитателей[45].

Но ‎внезапно‏ ‎все ‎обитатели‏ ‎лишаются ‎своей‏ ‎«площади‏ ‎на ‎колесах»,‏ ‎поскольку ‎жилищная ‎инспекция ‎«всаживает» ‎на‏ ‎их ‎место‏ ‎различные‏ ‎учреждения, ‎в ‎числе‏ ‎которых ‎милиция‏ ‎и ‎школа. ‎Таким ‎образом‏ ‎писатель‏ ‎подчеркнул ‎антигуманность‏ ‎нового ‎общественного‏ ‎строя, ‎где ‎не ‎только ‎утрачено‏ ‎право‏ ‎человека ‎на‏ ‎собственное ‎жилье‏ ‎и ‎его ‎приватность, ‎но ‎и‏ ‎обесценена‏ ‎сама‏ ‎его ‎личность.

Примечательно‏ ‎в ‎то‏ ‎же ‎время,‏ ‎что‏ ‎импровизированный ‎«дом»‏ ‎быстро ‎приобретает ‎все ‎необходимые ‎атрибуты‏ ‎нормального ‎человеческого‏ ‎жилья:‏ ‎рассказчик ‎и ‎его‏ ‎«соседи» ‎стелют‏ ‎ковры, ‎развешивают ‎картины, ‎устанавливают‏ ‎печи‏ ‎и ‎плиту,‏ ‎устраивают ‎уборную‏ ‎и ‎даже ‎собираются ‎установить ‎к‏ ‎Новому‏ ‎году ‎елку.‏ ‎Подобные ‎детали‏ ‎можно ‎рассмотреть ‎как ‎знаки ‎непреодолимой‏ ‎тоски‏ ‎обитателей‏ ‎«квартиры ‎на‏ ‎колесах» ‎по‏ ‎утраченным ‎уюту,‏ ‎теплу,‏ ‎необходимым ‎для‏ ‎жизни ‎вещам ‎и ‎покою ‎и‏ ‎призваны. ‎Но‏ ‎с‏ ‎другой ‎стороны, ‎они‏ ‎красноречиво ‎демонстрируют‏ ‎полную ‎деформацию ‎понятия ‎«дом»‏ ‎в‏ ‎их ‎сознании,‏ ‎что ‎также‏ ‎является ‎для ‎Булгакова ‎признаком ‎бесчеловечной‏ ‎природы‏ ‎советской ‎власти.

То‏ ‎же ‎авторское‏ ‎убеждение ‎пронизывает ‎рассказ ‎«Птицы ‎в‏ ‎мансарде»,‏ ‎сюжетообразующим‏ ‎стержнем ‎которого‏ ‎становится ‎описание‏ ‎быта ‎будущих‏ ‎педагогов,‏ ‎проживающих ‎в‏ ‎общежитии ‎в ‎Ваганьковском ‎переулке.

Представшая ‎глазам‏ ‎рассказчика ‎обстановка‏ ‎буквально‏ ‎ужасает ‎его. ‎Главными‏ ‎характеристиками ‎жилища‏ ‎эмпиновцев ‎становятся ‎тотальная ‎разруха‏ ‎и‏ ‎чудовищная ‎грязь.‏ ‎Комнаты ‎студентов‏ ‎расположены ‎в ‎«сером, ‎грязном, ‎мрачном»‏ ‎флигеле‏ ‎с ‎«пыльными‏ ‎окнами», ‎«выщербленными‏ ‎ступенями», ‎во ‎дворе ‎которого ‎«узорами‏ ‎вьются»‏ ‎помои,‏ ‎картофельная ‎шелуха‏ ‎и ‎человеческие‏ ‎экскременты[46]. ‎Внутреннее‏ ‎пространство‏ ‎не ‎менее‏ ‎поражает ‎рассказчика ‎скудостью ‎и ‎бедностью‏ ‎обстановки. ‎Найдя‏ ‎нужную‏ ‎комнату, ‎он ‎оказался‏ ‎«в ‎большом,‏ ‎высоком ‎помещении ‎с ‎серыми‏ ‎облупленными‏ ‎стенами», ‎на‏ ‎одной ‎из‏ ‎которых ‎висел ‎«большой ‎лист ‎на‏ ‎серой‏ ‎стене ‎с‏ ‎крупной ‎печатной‏ ‎надписью ‎„Тригонометрические ‎формулы“» ‎(2: ‎399).‏ ‎Посреди‏ ‎комнаты‏ ‎«длинный ‎вытертый‏ ‎засаленный ‎стол,‏ ‎возле ‎него‏ ‎зыбкие‏ ‎деревянные ‎скамьи.‏ ‎По ‎стенам ‎под ‎самыми ‎окнами‏ ‎стояли ‎железные‏ ‎кровати‏ ‎с ‎разъехавшимися ‎досками.‏ ‎На ‎них‏ ‎кой-где ‎реденькие, ‎старенькие ‎одеяла,‏ ‎кое-где‏ ‎какой-то ‎засаленный‏ ‎хлам ‎грудами,‏ ‎тряпье, ‎пачки ‎книг. ‎Лампочка ‎на‏ ‎тонкой‏ ‎нити ‎свешивалась‏ ‎над ‎столом,‏ ‎довершая ‎обстановку» ‎(2: ‎399).

Как ‎и‏ ‎в‏ ‎рассказе‏ ‎«№ ‎13.‏ ‎— ‎Дом‏ ‎Эльпит-Рабкоммуна», ‎в‏ ‎интерьере‏ ‎общежития ‎на‏ ‎Ваганьковском ‎важным ‎мотивом ‎становится ‎холод.‏ ‎Выясняется, ‎что‏ ‎эмпиновцы‏ ‎разобрали ‎в ‎комнате‏ ‎печку, ‎поскольку‏ ‎из-за ‎нагревавшегося ‎воздуха ‎на‏ ‎крыше‏ ‎начинал ‎таять‏ ‎снег, ‎а‏ ‎поскольку ‎кровля ‎прохудилась, ‎вода ‎заливала‏ ‎всю‏ ‎комнату. ‎Кроме‏ ‎того, ‎печка‏ ‎сильно ‎дымила, ‎поэтому ‎обитатели ‎комнаты‏ ‎начинали‏ ‎задыхаться.‏ ‎В ‎результате‏ ‎студенты ‎оказались‏ ‎лишены ‎не‏ ‎только‏ ‎источника ‎тепла,‏ ‎без ‎которого ‎невозможно ‎выжить ‎в‏ ‎морозы, ‎но‏ ‎и‏ ‎в ‎переносном ‎смысле‏ ‎домашнего ‎очага,‏ ‎с ‎которым ‎всегда ‎ассоциируется‏ ‎печь,‏ ‎и ‎отныне‏ ‎обречены ‎существовать‏ ‎на ‎«птичьих ‎правах». ‎Но ‎если‏ ‎птицы‏ ‎как ‎раз‏ ‎таки ‎способны‏ ‎свить ‎гнездо, ‎которое ‎служит ‎для‏ ‎них‏ ‎надежной‏ ‎защитой, ‎то‏ ‎люди, ‎как‏ ‎показывает ‎Булгаков,‏ ‎вынуждены‏ ‎ютиться, ‎где‏ ‎придется, ‎и ‎в ‎любой ‎момент‏ ‎могут ‎потерять‏ ‎свой‏ ‎угол.

В ‎этой ‎связи‏ ‎чрезвычайно ‎значимым‏ ‎становится ‎и ‎место ‎расположения‏ ‎общежития‏ ‎— ‎территория‏ ‎возле ‎Ваганьковского‏ ‎кладбища. ‎Читатель ‎не ‎может ‎не‏ ‎почувствовать‏ ‎авторской ‎иронии:‏ ‎в ‎отличие‏ ‎от ‎живых ‎покойники ‎имеют ‎вечный‏ ‎дом,‏ ‎откуда‏ ‎их ‎никто‏ ‎не ‎может‏ ‎выселить ‎или‏ ‎уплотнить.‏ ‎Тем ‎самым‏ ‎писатель ‎недвусмысленно ‎намекал ‎на ‎абсолютную‏ ‎противоестественность ‎условий‏ ‎людского‏ ‎существования ‎в ‎советском‏ ‎государстве.

Утрата ‎эмпиновцами‏ ‎домашнего ‎очага ‎заставляет ‎еще‏ ‎раз‏ ‎вспомнить ‎о‏ ‎роли ‎женщины‏ ‎как ‎его ‎хранительницы. ‎Этот ‎мотив‏ ‎возникает‏ ‎в ‎булгаковском‏ ‎рассказе, ‎но‏ ‎подвергается ‎трансформации. ‎После ‎осмотра ‎мужской‏ ‎комнаты‏ ‎рассказчик‏ ‎идет ‎к‏ ‎студенткам, ‎чье‏ ‎жилое ‎пространство,‏ ‎на‏ ‎первый ‎взгляд,‏ ‎выглядит ‎более ‎уютным ‎и ‎обустроенным.‏ ‎«Во-первых, ‎висел‏ ‎какой-то‏ ‎рыжий ‎занавес, ‎напоминающий‏ ‎занавес ‎в‏ ‎театральной ‎студии; ‎во-вторых, ‎кровати‏ ‎были‏ ‎как-то ‎уютнее‏ ‎и ‎приличнее‏ ‎застланы! ‎Видна ‎женская ‎рука» ‎(2:‏ ‎401).‏ ‎Но ‎это‏ ‎впечатление ‎оказывается‏ ‎иллюзией, ‎ведь ‎«в ‎остальном» ‎на‏ ‎женской‏ ‎половине‏ ‎было ‎«одинаково‏ ‎со ‎студентами»:‏ ‎«собачий ‎холод‏ ‎зимой»,‏ ‎и ‎«беготня‏ ‎в ‎Румянцевский ‎музей ‎за ‎надобностями,‏ ‎ничего ‎общего‏ ‎с‏ ‎напрямым ‎музея ‎не‏ ‎имеющими» ‎(2:‏ ‎401). ‎Поэтому ‎упоминание ‎о‏ ‎«женской‏ ‎руке» ‎звучит‏ ‎как ‎насмешка,‏ ‎а ‎слово ‎общежитие ‎приобретает ‎дополнительный‏ ‎смысл.‏ ‎Если ‎раньше‏ ‎общежитием, ‎по‏ ‎сути, ‎была ‎семья, ‎каждый ‎член‏ ‎которой‏ ‎вносил‏ ‎вклад ‎в‏ ‎укрепление ‎домохозяйства,‏ ‎то ‎в‏ ‎новых‏ ‎исторических ‎обстоятельствах‏ ‎ему ‎на ‎смену ‎пришло ‎временное‏ ‎сожительство ‎чужих‏ ‎друг‏ ‎другу ‎людей, ‎никто‏ ‎из ‎которых‏ ‎вопреки ‎внушаемым ‎идейным ‎установкам‏ ‎не‏ ‎заинтересован ‎в‏ ‎сохранении ‎общего‏ ‎жилища, ‎поддержании ‎в ‎нем ‎чистоты‏ ‎и‏ ‎порядка, ‎что‏ ‎неизбежно ‎ведет‏ ‎к ‎его ‎запустению ‎и ‎разрушению,‏ ‎обрекая‏ ‎обитателей‏ ‎на ‎бездомность,‏ ‎а ‎фактически,‏ ‎на ‎небытие.

Описанная‏ ‎художником‏ ‎«мерзость ‎запустения»‏ ‎царит ‎в ‎булгаковских ‎произведениях ‎буквально‏ ‎повсюду. ‎Так,‏ ‎в‏ ‎«Трактате ‎о ‎жилище»‏ ‎глазам ‎читателя‏ ‎предстают ‎не ‎менее ‎отталкивающие‏ ‎детали‏ ‎и ‎подробности:‏ ‎разлитые ‎на‏ ‎лестнице ‎щи, ‎отсутствие ‎перил, ‎оборванный‏ ‎кабель,‏ ‎оставленный ‎кем-то‏ ‎на ‎лестнице,‏ ‎битое ‎стекло ‎под ‎окнами, ‎доски‏ ‎в‏ ‎окнах,‏ ‎заменяющие ‎разбитые‏ ‎стекла ‎и‏ ‎т. ‎п.‏ ‎Складывается‏ ‎впечатление, ‎что‏ ‎жильцы ‎коммунальных ‎квартир ‎вопреки ‎здравому‏ ‎смыслу ‎стремятся‏ ‎сделать‏ ‎окружающее ‎их ‎пространство‏ ‎как ‎можно‏ ‎менее ‎пригодным ‎для ‎проживания.‏ ‎К‏ ‎примеру, ‎в‏ ‎рассказе ‎«Самогонное‏ ‎озеро» ‎у ‎соседки ‎рассказчика ‎по‏ ‎коммунальной‏ ‎квартире ‎бабки‏ ‎Павловны ‎в‏ ‎комнате ‎полгода ‎жил ‎живой ‎поросенок,‏ ‎а‏ ‎спустя‏ ‎некоторое ‎время‏ ‎в ‎числе‏ ‎«квартирантов» ‎оказывается‏ ‎петух,‏ ‎то ‎есть‏ ‎жильцы ‎в ‎прямом ‎смысле ‎слова‏ ‎превратили ‎квартиру‏ ‎в‏ ‎хлев.

Ощущение ‎абсурдной ‎атмосферы‏ ‎советской ‎коммуналки‏ ‎довершает ‎в ‎произведениях ‎Булгакова‏ ‎описание‏ ‎пьяных ‎бесчинств‏ ‎ее ‎жильцов.‏ ‎В ‎том ‎же ‎«Самогонном ‎озере»‏ ‎один‏ ‎из ‎соседей,‏ ‎Гаврилыч, ‎напившись,‏ ‎становится ‎похож ‎«на ‎отравленного ‎беленой‏ ‎(atropa‏ ‎belladonna)»‏ ‎(2: ‎322)‏ ‎и, ‎словно‏ ‎действительно ‎обезумев,‏ ‎выдирает‏ ‎перья ‎из‏ ‎хвоста ‎упомянутого ‎петуха. ‎Другие ‎соседи‏ ‎в ‎опьянении‏ ‎также‏ ‎совершают ‎нелепые ‎выходки:‏ ‎затевают ‎безудержные‏ ‎пляски ‎посреди ‎дня, ‎бьют‏ ‎стекла‏ ‎и ‎бьют‏ ‎друг ‎друга.‏ ‎Рассказчик ‎постоянно ‎пытается ‎их ‎утихомирить,‏ ‎но‏ ‎его ‎усилия‏ ‎не ‎приносят‏ ‎никакого ‎результата, ‎поэтому ‎жизнь ‎в‏ ‎коммунальной‏ ‎квартире‏ ‎воспринимается ‎им‏ ‎как ‎безумие,‏ ‎вырваться ‎из‏ ‎которого‏ ‎можно, ‎только‏ ‎покинув ‎ее, ‎то ‎есть ‎став‏ ‎бездомным.

Мотив ‎нелепости‏ ‎коммунального‏ ‎быта ‎можно ‎обнаружить‏ ‎и ‎у‏ ‎Зощенко, ‎например, ‎в ‎рассказе‏ ‎«Телефон»‏ ‎(1926). ‎Казалось‏ ‎бы, ‎наличие‏ ‎возможности ‎установить ‎в ‎комнате ‎телефон‏ ‎—‏ ‎это ‎доказательство‏ ‎того, ‎что‏ ‎к ‎середине ‎1920-х ‎годов ‎бытовые,‏ ‎а‏ ‎значит,‏ ‎и ‎жилищные‏ ‎в ‎целом‏ ‎проблемы ‎постепенно‏ ‎уходят‏ ‎в ‎прошлое,‏ ‎ведь ‎такая ‎деталь ‎интерьера ‎как‏ ‎телефон ‎служит‏ ‎символом‏ ‎комфорта ‎и ‎относительного‏ ‎достатка. ‎Однако‏ ‎по ‎прямому ‎назначению ‎телефон‏ ‎ни‏ ‎разу ‎не‏ ‎был ‎использован:‏ ‎друзья, ‎родственники ‎и ‎любимые ‎так‏ ‎и‏ ‎не ‎позвонили‏ ‎главному ‎герою.‏ ‎Напротив, ‎его ‎покупка ‎становится ‎причиной‏ ‎совершившейся‏ ‎в‏ ‎квартире ‎героя‏ ‎кражи. ‎В‏ ‎результате ‎«дома‏ ‎<…>‏ ‎полный ‎кавардак.‏ ‎Обокраден. ‎Нету ‎синего ‎костюма ‎и‏ ‎двух ‎простынь.‏ ‎<…>‏ ‎Обокраден ‎вчистую» ‎(2:‏ ‎224). ‎Злоумышленники‏ ‎позвонив ‎хозяину, ‎убеждают ‎его‏ ‎покинуть‏ ‎квартиру ‎и‏ ‎в ‎это‏ ‎время ‎совершают ‎грабеж. ‎Причем ‎воры‏ ‎не‏ ‎побрегзовали ‎даже‏ ‎простынями, ‎и‏ ‎с ‎помощью ‎этой ‎детали ‎автор,‏ ‎вероятно,‏ ‎подчеркнул‏ ‎мысль, ‎что‏ ‎в ‎условиях‏ ‎только ‎складывающего‏ ‎в‏ ‎1920-е ‎нового‏ ‎быта ‎люди ‎испытывают ‎нужду ‎в‏ ‎самых ‎элементарных‏ ‎предметах‏ ‎повседневного ‎обихода, ‎однако,‏ ‎думается, ‎эта‏ ‎нужда ‎не ‎может ‎служить,‏ ‎по‏ ‎мысли ‎писателя,‏ ‎оправданием ‎воровства.‏ ‎Тем ‎не ‎менее ‎произошедшее ‎не‏ ‎ввергает‏ ‎рассказчика ‎в‏ ‎отчаяние, ‎и‏ ‎этот ‎факт, ‎как ‎представляется, ‎свидетельствует‏ ‎о‏ ‎косвенно‏ ‎внушаемой ‎Зощенко‏ ‎читателю ‎мысли‏ ‎о ‎том,‏ ‎что‏ ‎не ‎следует‏ ‎излишне ‎привязываться ‎к ‎материальному. ‎Гораздо‏ ‎важнее ‎для‏ ‎человека‏ ‎— ‎найти ‎близких‏ ‎и ‎понимающих‏ ‎людей, ‎присутствие ‎которых ‎сделало‏ ‎бы‏ ‎кражу ‎невозможной.

Аналогичный‏ ‎«Телефону» ‎эпизод‏ ‎можно ‎обнаружить ‎в ‎рассказе ‎Булгакова‏ ‎«Трактат‏ ‎о ‎жилище».‏ ‎Казалось ‎бы,‏ ‎дом ‎оборудован ‎лифтом, ‎что ‎говорит‏ ‎об‏ ‎определенном‏ ‎бытовом ‎благополучии‏ ‎его ‎жильцов.‏ ‎Однако ‎лифтом‏ ‎могут‏ ‎пользоваться ‎только‏ ‎люди ‎с ‎пороком ‎сердца, ‎а‏ ‎в ‎действительности‏ ‎они‏ ‎тоже ‎вынуждены ‎подниматься‏ ‎по ‎лестнице‏ ‎пешком, ‎так ‎как ‎механизм‏ ‎постоянно‏ ‎ломается: ‎«Когда‏ ‎ночью ‎я‏ ‎возвращался ‎из ‎гостей, ‎лифт ‎висел‏ ‎там‏ ‎же, ‎но‏ ‎был ‎темный,‏ ‎и ‎никаких ‎голосов ‎из ‎него‏ ‎не‏ ‎слышалось.‏ ‎Вероятно, ‎двое‏ ‎несчастных, ‎провисев‏ ‎недели ‎две,‏ ‎умерли‏ ‎с ‎голоду»[47].‏ ‎Последнее ‎предположение ‎рассказчика ‎является ‎очевидным‏ ‎преувеличением ‎(застрявших,‏ ‎вероятно,‏ ‎давно ‎освободили), ‎Булгаков‏ ‎стремится ‎убедить‏ ‎читателя ‎в ‎принципиальной ‎несовместимости‏ ‎понятий‏ ‎удобства ‎и‏ ‎комфортабельности ‎и‏ ‎коммунального ‎жилья. ‎Как ‎и ‎телефон‏ ‎в‏ ‎рассказе ‎Зощенко,‏ ‎лифт ‎в‏ ‎этом ‎произведении, ‎задуманный ‎как ‎способ‏ ‎для‏ ‎быстрого‏ ‎и ‎комфортного‏ ‎подъема ‎на‏ ‎верхние ‎этажи‏ ‎здания,‏ ‎не ‎только‏ ‎не ‎выполняет ‎требуемых ‎от ‎него‏ ‎функций, ‎но‏ ‎и‏ ‎становится ‎источником ‎опасности‏ ‎и ‎потенциально‏ ‎даже ‎гибели ‎тех, ‎кто‏ ‎решил‏ ‎им ‎воспользоваться.‏ ‎Поэтому ‎в‏ ‎отличие ‎от ‎Зощенко ‎Булгаков ‎убежден,‏ ‎что‏ ‎материальная ‎обстановка‏ ‎крайне ‎важна‏ ‎для ‎людского ‎существования, ‎а ‎ее‏ ‎разрушение‏ ‎становится‏ ‎отражением ‎необратимого‏ ‎разрушения ‎привычного‏ ‎для ‎человека‏ ‎мироустройства.

Как‏ ‎уже ‎упоминалось,‏ ‎коммунальная ‎квартира ‎в ‎представлении ‎идеологов‏ ‎новой ‎власти‏ ‎служила‏ ‎местом, ‎где ‎люди‏ ‎должны ‎были‏ ‎учиться ‎коллективному ‎сосуществованию, ‎взаимопомощи‏ ‎и‏ ‎взаимовыручке, ‎лучше‏ ‎понимать ‎интересы‏ ‎друг ‎друга, ‎то ‎есть ‎преодолеть‏ ‎собственный‏ ‎эгоизм. ‎Однако‏ ‎в ‎условиях‏ ‎катастрофического ‎дефицита ‎личного ‎пространства ‎и‏ ‎нескончаемых‏ ‎бытовых‏ ‎неурядиц, ‎перенаселенность‏ ‎и ‎вынужденное‏ ‎соседство ‎друг‏ ‎с‏ ‎другом ‎людей‏ ‎разных ‎уровней ‎культуры ‎и ‎образа‏ ‎жизни ‎неизбежно‏ ‎порождали‏ ‎многочисленные ‎конфликты ‎и‏ ‎столкновения ‎между‏ ‎жильцами. ‎Яркий ‎пример ‎тому‏ ‎показан‏ ‎в ‎рассказе‏ ‎Булгакова ‎«Самогонное‏ ‎озеро»: ‎рассказчик, ‎молодой, ‎интеллигентный ‎журналист,‏ ‎постоянно‏ ‎участвует ‎в‏ ‎стычках ‎с‏ ‎жильцами ‎более ‎низкого ‎культурного ‎уровня.‏ ‎Герой‏ ‎не‏ ‎может ‎остаться‏ ‎равнодушным, ‎когда‏ ‎слышит ‎женские‏ ‎или‏ ‎детские ‎крики‏ ‎во ‎время ‎соседских ‎драк, ‎однако‏ ‎вмешательство ‎в‏ ‎них‏ ‎всегда ‎оборачивается ‎против‏ ‎самого ‎спасателя:‏ ‎соседи ‎грозят ‎ему ‎выселением‏ ‎и‏ ‎возобновляют ‎бесчинства.‏ ‎Герой ‎пытается‏ ‎отстраниться ‎от ‎царящего ‎вокруг ‎него‏ ‎хаоса‏ ‎и ‎абсурда,‏ ‎погрузившись ‎в‏ ‎работу ‎или ‎чтение, ‎но ‎соседи‏ ‎не‏ ‎позволяют‏ ‎ему ‎и‏ ‎этого. ‎Бабка‏ ‎Павловна ‎постоянно‏ ‎требует‏ ‎от ‎рассказчика‏ ‎прекратить ‎«жечь ‎лампочку» ‎по ‎вечерам,‏ ‎когда ‎тот‏ ‎работает‏ ‎над ‎очередным ‎фельетоном,‏ ‎член ‎жилищного‏ ‎правления ‎Иван ‎Сидорыч ‎входит‏ ‎в‏ ‎комнату ‎без‏ ‎спроса ‎и‏ ‎отвлекает ‎просьбой ‎написать ‎объявление ‎об‏ ‎организуемом‏ ‎им ‎кружке‏ ‎по ‎изучению‏ ‎эсперанто ‎и ‎т. ‎п. ‎Все‏ ‎это‏ ‎не‏ ‎позволяет ‎рассказчику‏ ‎осуществить ‎мечту‏ ‎— ‎написать‏ ‎роман,‏ ‎гонорар ‎за‏ ‎публикацию ‎которого ‎позволил ‎бы ‎ему‏ ‎оставить ‎проклятую‏ ‎квартиру‏ ‎и ‎найти ‎другое‏ ‎жилье, ‎что‏ ‎приводит ‎его ‎в ‎отчаяние.‏ ‎Герой‏ ‎чувствует ‎себя‏ ‎загнанным ‎в‏ ‎ловушку, ‎выбраться ‎из ‎которой ‎он‏ ‎может‏ ‎лишь ‎на‏ ‎время ‎—‏ ‎отправившись ‎в ‎гости ‎«на ‎Никитскую‏ ‎к‏ ‎сестре»‏ ‎(2: ‎325),‏ ‎но, ‎по‏ ‎сути, ‎придя‏ ‎в‏ ‎точно ‎такую‏ ‎же ‎коммуналку.

Однако ‎конфликты ‎в ‎коммунальной‏ ‎квартире ‎вспыхивают‏ ‎не‏ ‎только ‎между ‎интеллигентами‏ ‎и ‎пролетариями,‏ ‎но ‎и ‎между ‎самими‏ ‎представителями‏ ‎рабочего ‎класса.‏ ‎В ‎рассказе‏ ‎Зощенко ‎«Летняя ‎передышка» ‎(1929) ‎описана‏ ‎типичная‏ ‎причина ‎такого‏ ‎столкновения. ‎При‏ ‎этом ‎рассказчик ‎приветствует ‎коммунальный ‎быт,‏ ‎объясняя‏ ‎свою‏ ‎логику ‎так:‏ ‎«Заиметь ‎собственную‏ ‎отдельную ‎квартирку‏ ‎это‏ ‎все-таки ‎как-никак‏ ‎мещанство. ‎Надо ‎жить ‎дружно, ‎коллективной‏ ‎семьей, ‎а‏ ‎не‏ ‎запираться ‎в ‎своей‏ ‎домашней ‎крепости.‏ ‎Надо ‎жить ‎в ‎коммунальной‏ ‎квартире.‏ ‎Там ‎все‏ ‎на ‎людях.‏ ‎Есть ‎с ‎кем ‎поговорить. ‎Посоветоваться.‏ ‎Подраться»‏ ‎(2: ‎554).‏ ‎В ‎этой‏ ‎связи ‎не ‎может ‎не ‎обратить‏ ‎на‏ ‎себя‏ ‎внимание ‎использование‏ ‎героем ‎в‏ ‎речи ‎популярных‏ ‎политических‏ ‎лозунгов, ‎что,‏ ‎думается, ‎помогает ‎Зощенко ‎продемонстрировать ‎разницу‏ ‎между ‎замыслом‏ ‎идеологов‏ ‎нового ‎быта ‎и‏ ‎его ‎реальным‏ ‎пониманием ‎в ‎широкой ‎народной‏ ‎среде,‏ ‎которая ‎нуждается‏ ‎в ‎дальнейшем‏ ‎просвещении. ‎Тем ‎не ‎менее ‎рассказчик‏ ‎также‏ ‎осознает ‎сложность‏ ‎сосуществования ‎под‏ ‎одной ‎крышей ‎людей ‎разных ‎стиля‏ ‎жизни‏ ‎и‏ ‎образа ‎мыслей.‏ ‎Вот ‎почему‏ ‎даже ‎такая‏ ‎простая‏ ‎житейская ‎ситуация,‏ ‎как ‎необходимость ‎коллективно ‎платить ‎за‏ ‎свет, ‎становится‏ ‎крайне‏ ‎непростой ‎задачей ‎для‏ ‎девяти ‎семей,‏ ‎живущих ‎под ‎одной ‎крышей.‏ ‎Один‏ ‎из ‎жильцов‏ ‎постоянно ‎стремится‏ ‎экономить ‎электричество, ‎поэтому ‎неудивительно, ‎что‏ ‎его‏ ‎раздражает ‎неэкономное‏ ‎поведение ‎соседей.,‏ ‎так ‎как ‎кто-то ‎любит ‎читать‏ ‎по‏ ‎вечерам‏ ‎— ‎для‏ ‎этого ‎ему‏ ‎нужен ‎свет.‏ ‎Это‏ ‎вызывает ‎объяснимое‏ ‎раздражение ‎«сознательного» ‎квартиранта, ‎так ‎как‏ ‎ведет ‎к‏ ‎лишнему‏ ‎расходу ‎электроэнергии, ‎за‏ ‎которую ‎в‏ ‎конце ‎месяца ‎вынуждены ‎будут‏ ‎платить‏ ‎все ‎обитатели‏ ‎квартиры. ‎Кто-то‏ ‎поздно ‎ложится ‎спать ‎и ‎зажигает‏ ‎свет,‏ ‎чтобы ‎поужинать,‏ ‎в ‎то‏ ‎время ‎как ‎остальные ‎соседи ‎имеют‏ ‎иной‏ ‎распорядок‏ ‎дня ‎и‏ ‎не ‎привыкли‏ ‎пользоваться ‎освещением‏ ‎ночью.‏ ‎В ‎результате‏ ‎плата ‎за ‎электроэнергию ‎неудержимо ‎растет,‏ ‎что ‎вызывает‏ ‎понятное‏ ‎недовольство ‎соседей, ‎которые‏ ‎безуспешно ‎пытаются‏ ‎найти ‎виновного, ‎однако ‎не‏ ‎могут‏ ‎видеть, ‎что‏ ‎происходит ‎за‏ ‎закрытыми ‎дверями ‎комнат, ‎где ‎каждый‏ ‎из‏ ‎них ‎«может‏ ‎быть, ‎еще‏ ‎лампочку ‎перевертывает ‎на ‎более ‎ясную»,‏ ‎«на‏ ‎электрической‏ ‎вилке ‎кипяток‏ ‎кипятит ‎или‏ ‎макароны ‎варит»‏ ‎(2:‏ ‎555). ‎Возникший‏ ‎конфликт ‎приводит ‎к ‎трагикомическим ‎результатам.‏ ‎Сначала ‎экономный‏ ‎сосед-грузчик‏ ‎лишается ‎рассудка ‎в‏ ‎результате ‎постоянной‏ ‎слежки ‎за ‎соседями ‎и‏ ‎попадает‏ ‎в ‎лечебницу,‏ ‎а ‎в‏ ‎конце ‎концов ‎жильцы ‎решают ‎вовсе‏ ‎перерезать‏ ‎электропровод, ‎чтобы‏ ‎обеспечить ‎себе‏ ‎«летнюю ‎передышку» ‎от ‎постоянного ‎беспокойства‏ ‎по‏ ‎поводу‏ ‎распределения ‎платы‏ ‎за ‎электроэнергию.‏ ‎Таким ‎образом‏ ‎Зощенко‏ ‎показал, ‎что‏ ‎взаимопонимание ‎между ‎обитателями ‎коммуналки ‎в‏ ‎принципе ‎достижимо,‏ ‎однако‏ ‎на ‎данном ‎историческом‏ ‎этапе ‎его‏ ‎цена ‎может ‎быть ‎довольно‏ ‎высока‏ ‎— ‎за‏ ‎счет ‎усиления‏ ‎общего ‎бытового ‎дискомфорта. ‎Тем ‎не‏ ‎менее‏ ‎он ‎верил,‏ ‎что ‎со‏ ‎временем ‎эти ‎сложности ‎неминуемо ‎отойдут‏ ‎в‏ ‎прошлое:‏ ‎«когда ‎наша‏ ‎промышленность ‎развернется,‏ ‎тогда ‎можно‏ ‎будет‏ ‎каждому ‎жильцу‏ ‎в ‎каждом ‎углу ‎поставить ‎хотя‏ ‎по ‎два‏ ‎счетчика.‏ ‎И ‎тогда ‎пущай‏ ‎сами ‎счетчики‏ ‎определяют ‎отпущенную ‎энергию. ‎И‏ ‎тогда,‏ ‎конечно, ‎жизнь‏ ‎в ‎наших‏ ‎квартирах ‎засияет, ‎как ‎солнце» ‎(2:‏ ‎554).‏ ‎И ‎хотя‏ ‎эти ‎слова‏ ‎принадлежат ‎рассказчику, ‎думается, ‎что, ‎несмотря‏ ‎на‏ ‎звучащую‏ ‎в ‎тексте‏ ‎иронию ‎автора,‏ ‎он ‎согласен‏ ‎со‏ ‎своим ‎персонажем.

Рассказ‏ ‎Зощенко ‎«Мерси» ‎(1929) ‎также ‎повествует‏ ‎о ‎трудностях‏ ‎совместного‏ ‎проживания ‎людей ‎разного‏ ‎темперамента, ‎режима‏ ‎дня ‎и ‎ритма ‎жизни.‏ ‎При‏ ‎этом ‎любопытно,‏ ‎что ‎если‏ ‎в ‎рассказах ‎Булгакова ‎герою-интеллигенту ‎трудно‏ ‎ужиться‏ ‎с ‎«пришедшим‏ ‎хамом» ‎—‏ ‎представителем ‎рабочих ‎профессий, ‎которого ‎он‏ ‎описывает‏ ‎как‏ ‎импульсивного, ‎агрессивного,‏ ‎не ‎имеющего‏ ‎представления ‎о‏ ‎добре‏ ‎и ‎зле,‏ ‎о ‎нормах ‎сосуществования ‎субъекта, ‎способного‏ ‎отравить ‎ему‏ ‎существование‏ ‎«совершенно ‎свободно» ‎(2:‏ ‎323), ‎то‏ ‎в ‎рассказе ‎«Мерси» ‎ситуация‏ ‎оказывается‏ ‎зеркальной. ‎Текстильщику‏ ‎оказывается ‎невыносимо‏ ‎трудно ‎жить ‎в ‎коммунальной ‎квартире,‏ ‎населенной‏ ‎исключительно ‎представителями‏ ‎интеллигенции, ‎среди‏ ‎которых, ‎например, ‎инженер ‎и ‎музыкальный‏ ‎техник.‏ ‎В‏ ‎результате ‎привычки‏ ‎образованных ‎жильцов‏ ‎и ‎те‏ ‎требования,‏ ‎которые ‎они‏ ‎предъявляют ‎рабочему, ‎приводят ‎к ‎значительному‏ ‎ухудшению ‎состояния‏ ‎здоровья‏ ‎последнего. ‎«Для ‎примера,‏ ‎Захаров ‎встает‏ ‎<…> ‎в ‎пять» ‎или‏ ‎«там‏ ‎в ‎половине‏ ‎пятого ‎<…>‏ ‎он ‎на ‎работу ‎встает, ‎не‏ ‎на‏ ‎бал. ‎А‏ ‎инженер ‎<…>‏ ‎об ‎это ‎время ‎как ‎раз‏ ‎ложится.‏ ‎<…>‏ ‎И ‎в‏ ‎стенку ‎стучит.‏ ‎Мол, ‎будьте‏ ‎любезны,‏ ‎тихонько ‎двигайтесь‏ ‎на ‎своих ‎каблуках» ‎(2: ‎582).‏ ‎Сосед-музыкант ‎также‏ ‎не‏ ‎проявляет ‎ни ‎малейшего‏ ‎уважения ‎к‏ ‎потребности ‎главного ‎героя ‎в‏ ‎полноценном‏ ‎отдыхе ‎и‏ ‎сне. ‎Когда‏ ‎Захаров ‎после ‎рабочего ‎дня ‎хочет‏ ‎«тихонечко‏ ‎полежать, ‎подумать‏ ‎про ‎политику‏ ‎или ‎про ‎качество ‎продукции», ‎«музыкант‏ ‎с‏ ‎оркестра‏ ‎имеет ‎привычку‏ ‎об ‎это‏ ‎время ‎перед‏ ‎сеансом‏ ‎упражняться ‎на‏ ‎своем ‎инструменте. ‎У ‎него ‎флейта.‏ ‎Очень ‎ужасно‏ ‎звонкий‏ ‎инструмент» ‎(2: ‎583).‏ ‎Вечером ‎к‏ ‎инженеру ‎приходят ‎гости, ‎которые‏ ‎шумят,‏ ‎играют ‎в‏ ‎преферанс ‎и‏ ‎громко ‎музицируют ‎на ‎пианино. ‎Даже‏ ‎ночью‏ ‎несчастный ‎Захаров‏ ‎не ‎знает‏ ‎покоя. ‎Как ‎только ‎гости ‎расходятся,‏ ‎«музыкант‏ ‎с‏ ‎ресторана ‎или‏ ‎с ‎вечеринки‏ ‎заявляется. ‎Кладет‏ ‎свой‏ ‎инструмент ‎на‏ ‎комод. ‎С ‎женой ‎ругается. ‎Только‏ ‎он ‎поругался‏ ‎и‏ ‎затих ‎— ‎инженер‏ ‎задвигался: ‎почитал,‏ ‎видите ‎ли, ‎и ‎спать‏ ‎ложится.‏ ‎Только ‎он‏ ‎лег ‎спать‏ ‎— ‎Захарову ‎вставать ‎надо» ‎(2:‏ ‎583).‏ ‎Получается, ‎что‏ ‎герои-интеллигенты, ‎требующие‏ ‎от ‎рабочего ‎соблюдения ‎тишины ‎и‏ ‎уважения‏ ‎их‏ ‎личного ‎пространства,‏ ‎совершенно ‎не‏ ‎задумываются ‎о‏ ‎том,‏ ‎что ‎сами‏ ‎доставляют ‎беспокойство ‎и ‎неудобство ‎соседу.‏ ‎Таким ‎образом‏ ‎Зощенко‏ ‎хотел ‎показать ‎читателю,‏ ‎что ‎люди‏ ‎интеллигентных ‎профессий ‎не ‎должны‏ ‎заботиться‏ ‎лишь ‎об‏ ‎обустройстве ‎своего‏ ‎быта, ‎личном ‎комфорте ‎и ‎удобстве‏ ‎(о‏ ‎чем ‎как‏ ‎раз ‎таки‏ ‎отчаянно ‎мечтают ‎булгаковские ‎герои). ‎Тем‏ ‎самым‏ ‎можно‏ ‎говорить ‎о‏ ‎своеобразной ‎полемике‏ ‎между ‎Зощенко‏ ‎и‏ ‎Булгаковым ‎и‏ ‎в ‎то ‎же ‎время ‎общем‏ ‎стремлении ‎каждого‏ ‎отстоять‏ ‎интересы ‎человека, ‎вынужденного‏ ‎обитать ‎в‏ ‎пространстве ‎коммунальной ‎квартиры.

Примечательно, ‎что‏ ‎неустроенному‏ ‎быту ‎коммунальной‏ ‎квартиры ‎Булгаков‏ ‎противопоставляется ‎жизнь ‎«сообразительных ‎людей». ‎В‏ ‎рассказе‏ ‎«Четыре ‎портрета»,‏ ‎вошедшем ‎в‏ ‎сборник ‎«Трактат ‎о ‎жилище», ‎Булгаков‏ ‎яркими‏ ‎штрихами,‏ ‎в ‎которых‏ ‎проскальзывает ‎нескрываемое‏ ‎восхищение ‎и‏ ‎в‏ ‎то ‎же‏ ‎время ‎зависть ‎повествователя, ‎обрисовывает ‎быт‏ ‎одной ‎из‏ ‎таких‏ ‎семей: ‎«стоящие ‎дыбом‏ ‎крахмальные ‎салфетки»,‏ ‎блики ‎весеннего ‎солнца, ‎играющие‏ ‎в‏ ‎расставленных ‎рюмках,‏ ‎горничная, ‎подающая‏ ‎к ‎столу ‎миску ‎с ‎горячим‏ ‎супом‏ ‎(2: ‎289).

Как‏ ‎видим, ‎Булгаков‏ ‎признает ‎право ‎человека ‎беспокоиться ‎о‏ ‎расширении‏ ‎своего‏ ‎личного ‎пространства.‏ ‎Как ‎было‏ ‎показано ‎выше,‏ ‎если‏ ‎в ‎центре‏ ‎большинства ‎рассказов ‎первого ‎находится ‎герой-интеллигент,‏ ‎то ‎Зощенко‏ ‎рассматривает‏ ‎те ‎же ‎ситуации‏ ‎сквозь ‎призму‏ ‎сознания ‎простого ‎человека. ‎Последний‏ ‎также‏ ‎исследует ‎попытки‏ ‎обретения ‎своими‏ ‎современниками ‎индивидуальной ‎жилплощади ‎и, ‎как‏ ‎и‏ ‎Булгаков, ‎описывает‏ ‎многочисленные ‎трудности,‏ ‎возникающие ‎перед ‎ними ‎на ‎этом‏ ‎пути.‏ ‎Так,‏ ‎герой ‎рассказа‏ ‎Зощенко ‎«Много‏ ‎ли ‎человеку‏ ‎нужно»‏ ‎(1927) ‎обладает‏ ‎небывалым ‎упорством ‎и ‎силой ‎характера,‏ ‎что ‎позволяет‏ ‎рассказчику‏ ‎противопоставить ‎его ‎«паническим‏ ‎людишкам, ‎проевшим‏ ‎свою ‎храбрость ‎и ‎мужество‏ ‎в‏ ‎гражданскую ‎войну»‏ ‎(2: ‎352).‏ ‎Последний ‎убежден, ‎что ‎никакого ‎жилищного‏ ‎«кризиса»‏ ‎в ‎действительности‏ ‎нет, ‎а‏ ‎надо ‎лишь ‎настойчиво ‎добиваться ‎цели:‏ ‎искать‏ ‎квартиру‏ ‎и ‎обустраивать‏ ‎ее. ‎Но‏ ‎несмотря ‎на‏ ‎удачу‏ ‎— ‎в‏ ‎квартирном ‎бюро ‎Иван ‎Андреевич ‎получил‏ ‎целых ‎три‏ ‎комнаты‏ ‎— ‎его ‎усилия‏ ‎оказываются ‎напрасными:‏ ‎приобретя ‎жилплощадь, ‎где ‎может‏ ‎поселиться‏ ‎с ‎семьей,‏ ‎он ‎занял‏ ‎деньги, ‎сделал ‎ремонт, ‎потратил ‎много‏ ‎времени‏ ‎и ‎сил,‏ ‎чтобы ‎привести‏ ‎помещение ‎в ‎подходящий ‎для ‎проживания‏ ‎вид.‏ ‎Однако‏ ‎рассказ ‎завершается‏ ‎тем, ‎что‏ ‎Иван ‎Андреевич‏ ‎лишается‏ ‎квартиры, ‎поскольку‏ ‎должен ‎ее ‎продать, ‎чтобы ‎погасить‏ ‎долг ‎по‏ ‎векселю.‏ ‎Тем ‎не ‎менее‏ ‎герой ‎не‏ ‎унывает ‎и ‎с ‎прежней‏ ‎энергией‏ ‎берется ‎за‏ ‎новое ‎предприятие.‏ ‎И ‎хотя ‎у ‎читателя ‎закрадывается‏ ‎мысль,‏ ‎что ‎Иван‏ ‎Андреевич ‎может‏ ‎точно ‎также ‎лишиться ‎и ‎следующей‏ ‎площади,‏ ‎думается,‏ ‎что ‎решительность‏ ‎и ‎предприимчивость‏ ‎этого ‎персонажа‏ ‎ему‏ ‎импонируют.

Заглавие ‎этого‏ ‎произведения ‎— ‎«Много ‎ли ‎человеку‏ ‎нужно?» ‎—‏ ‎отсылает‏ ‎к ‎рассказу ‎Л.‏ ‎Н. ‎Толстого‏ ‎«Много ‎ли ‎человеку ‎земли‏ ‎нужно?»‏ ‎(1886), ‎тема‏ ‎которого ‎связана‏ ‎с ‎башкирским ‎преданием ‎об ‎объезде‏ ‎или‏ ‎обеге ‎земли,‏ ‎кончающемся ‎смертью,‏ ‎поскольку ‎человек ‎никогда ‎не ‎может‏ ‎остановить‏ ‎своих‏ ‎желаний. ‎История‏ ‎крестьянина ‎Пахома,‏ ‎по ‎замыслу‏ ‎писателя,‏ ‎предстает ‎как‏ ‎своеобразная ‎метафора ‎человеческой ‎жизни, ‎которая‏ ‎растрачивается ‎на‏ ‎стяжательство‏ ‎материальных ‎ценностей ‎в‏ ‎ущерб ‎духовным‏ ‎исканиям. ‎Можно ‎сделать ‎вывод,‏ ‎что‏ ‎Зощенко ‎также‏ ‎вступил ‎в‏ ‎диалог ‎с ‎Толстым, ‎который ‎продолжил‏ ‎и‏ ‎позднее ‎—‏ ‎в ‎книгах‏ ‎«Возвращенная ‎молодость» ‎(1933) ‎и ‎«Перед‏ ‎восходом‏ ‎солнца»‏ ‎(1935–1943). ‎В‏ ‎отличие ‎от‏ ‎толстовской ‎авторская‏ ‎позиция‏ ‎в ‎зощенковском‏ ‎рассказе ‎представляется ‎неоднозначной. ‎С ‎одной‏ ‎стороны, ‎художник‏ ‎согласен‏ ‎с ‎мнением ‎предшественника,‏ ‎что ‎материальная‏ ‎сторона ‎человеческого ‎существования ‎не‏ ‎должна‏ ‎подчинять ‎духовную‏ ‎сферу. ‎С‏ ‎другой, ‎Зощенко ‎был ‎убежден, ‎что‏ ‎человек‏ ‎имеет ‎право‏ ‎на ‎бытовое‏ ‎удобство ‎и ‎материальное ‎благополучие, ‎которые‏ ‎в‏ ‎новых‏ ‎исторических ‎реалиях‏ ‎ассоциируются ‎прежде‏ ‎всего ‎с‏ ‎жилым‏ ‎пространством, ‎где‏ ‎он ‎не ‎чувствует ‎себя ‎скованным,‏ ‎но ‎в‏ ‎то‏ ‎же ‎время ‎готов‏ ‎с ‎легкостью‏ ‎отказаться ‎от ‎возможного ‎излишка‏ ‎в‏ ‎пользу ‎того,‏ ‎кто ‎нуждается‏ ‎в ‎увеличении ‎своей ‎жилплощади.

Полемизируя ‎с‏ ‎Толстым,‏ ‎Зощенко ‎хотел‏ ‎показать ‎читателю,‏ ‎что ‎защищать ‎личное ‎пространство ‎—‏ ‎это‏ ‎право‏ ‎любого ‎человека,‏ ‎вне ‎зависимости‏ ‎от ‎того,‏ ‎принадлежит‏ ‎он ‎к‏ ‎интеллигентной ‎или ‎рабочей ‎среде. ‎Булгаков‏ ‎также ‎отстаивал‏ ‎мысль‏ ‎о ‎неприкосновенности ‎жилища,‏ ‎но ‎в‏ ‎его ‎произведениях ‎речь ‎шла‏ ‎в‏ ‎первую ‎очередь‏ ‎о ‎героях-интеллигентах,‏ ‎потерявших ‎дом ‎и ‎вынужденных ‎обитать‏ ‎в‏ ‎чуждом ‎для‏ ‎себя ‎пространстве‏ ‎коммунальной ‎квартиры. ‎В ‎них ‎писатель‏ ‎видел‏ ‎носителей‏ ‎традиционной ‎культуры,‏ ‎без ‎которой‏ ‎человек, ‎по‏ ‎его‏ ‎убеждению, ‎утрачивает‏ ‎важнейшие ‎духовные ‎качества ‎и ‎даже‏ ‎сам ‎человеческий‏ ‎облик,‏ ‎что ‎неизбежно ‎ведет,‏ ‎по ‎авторскому‏ ‎убеждению, ‎к ‎полной ‎дегуманизации‏ ‎общества,‏ ‎а ‎в‏ ‎конце ‎концов‏ ‎его ‎уничтожению.

Обитатели ‎коммунальной ‎квартиры ‎в‏ ‎произведениях‏ ‎М. ‎М.‏ ‎Зощенко ‎и‏ ‎М. ‎А. ‎Булгакова ‎1920 ‎годов

В‏ ‎произведениях‏ ‎Булгакова‏ ‎ушедшая ‎в‏ ‎прошлое, ‎стабильная,‏ ‎спокойная ‎и‏ ‎отлаженная,‏ ‎дореволюционная ‎жизнь‏ ‎рисуется ‎как ‎некий ‎потерянный ‎рай,‏ ‎в ‎котором‏ ‎жили‏ ‎достойные, ‎культурные ‎и‏ ‎аристократичные ‎люди.‏ ‎Настоящее ‎же, ‎новая ‎эпоха,‏ ‎описывается‏ ‎художником ‎сквозь‏ ‎призму ‎мифа‏ ‎о ‎противоборстве ‎божественного ‎и ‎дьявольского‏ ‎начала.‏ ‎Например, ‎Аннушка‏ ‎Пыляева, ‎по‏ ‎вине ‎которой ‎сгорает ‎дом, ‎приобретает‏ ‎черты‏ ‎ведьмы:‏ ‎«лицо ‎у‏ ‎нее ‎от‏ ‎сажи ‎и‏ ‎слез‏ ‎как ‎у‏ ‎ведьмы ‎было» ‎(2: ‎249). ‎Причем‏ ‎подобная ‎деталь:‏ ‎черное,‏ ‎покрытое ‎сажей ‎лицо‏ ‎Аннушки, ‎упоминается‏ ‎дважды, ‎что ‎подчеркивает ‎значимость‏ ‎этого‏ ‎образа ‎для‏ ‎Булгакова, ‎для‏ ‎которого ‎гибель ‎дома ‎№ ‎13‏ ‎приравнивается‏ ‎к ‎Апокалипсису.

Образ‏ ‎Христи, ‎напротив,‏ ‎соотносится ‎с ‎гармонизирующим ‎началом, ‎на‏ ‎что‏ ‎намекает‏ ‎его ‎фамилия,‏ ‎ассоциирующаяся ‎с‏ ‎Иисусом ‎Христом.‏ ‎Подобно‏ ‎Спасителю ‎Христи‏ ‎также ‎совершает ‎«чудо»: ‎поддерживает ‎тепло‏ ‎в ‎доме‏ ‎посреди‏ ‎воцарившихся ‎вокруг ‎хаоса‏ ‎и ‎разрухи.‏ ‎Время ‎от ‎времени ‎в‏ ‎беседах‏ ‎со ‎своим‏ ‎хозяином ‎Эльпитом‏ ‎(чье ‎имя ‎также ‎имеет ‎библейскую‏ ‎семантику:‏ ‎первая ‎часть‏ ‎восходит ‎к‏ ‎слову ‎El, ‎которое ‎означает ‎одно‏ ‎из‏ ‎имен‏ ‎Бога ‎на‏ ‎иврите, ‎а‏ ‎вторая ‎к‏ ‎слову‏ ‎pid, ‎что‏ ‎на ‎иврите ‎означает ‎«катастрофа») ‎он‏ ‎жалуется ‎на‏ ‎то,‏ ‎как ‎устал ‎от‏ ‎трудной ‎миссии‏ ‎(что ‎намекает ‎на ‎евангелький‏ ‎эпизод‏ ‎моления ‎Христа‏ ‎о ‎чаше‏ ‎в ‎Гефсиманском ‎саду). ‎В ‎конце‏ ‎концов,‏ ‎возникает ‎ситуация,‏ ‎когда ‎Эльпит‏ ‎больше ‎не ‎может ‎ему ‎помочь‏ ‎—‏ ‎он‏ ‎не ‎может‏ ‎достать ‎нефть‏ ‎для ‎отопления‏ ‎дома.‏ ‎Оставленный ‎без‏ ‎поддержки, ‎Христи ‎не ‎в ‎силах‏ ‎справиться ‎с‏ ‎жильцами,‏ ‎которые ‎уничтожают ‎дом.‏ ‎Поэтому ‎сцена‏ ‎пожара ‎может ‎быть ‎рассмотрена‏ ‎как‏ ‎символ ‎«конца‏ ‎света» ‎(дом‏ ‎№ ‎13 ‎символизирует ‎мир, ‎отпавший‏ ‎от‏ ‎«хозяина» ‎—‏ ‎Бога) ‎и‏ ‎одновременно ‎казнь ‎самого ‎Христи. ‎На‏ ‎это‏ ‎указывают‏ ‎мотивы ‎«разорванной‏ ‎одежды» ‎и‏ ‎«синеватых ‎щек»:‏ ‎«Шуба‏ ‎свисала ‎с‏ ‎плеча, ‎и ‎голая ‎грудь ‎была‏ ‎видна ‎у‏ ‎Христи»,‏ ‎«Слезы ‎медленно ‎сползали‏ ‎по ‎синеватым‏ ‎щекам»

В ‎портретах ‎жильцов ‎коммунальных‏ ‎квартир‏ ‎Булгаков ‎подчеркивает‏ ‎бесовское ‎начало,‏ ‎внушая ‎читателю ‎впечатление, ‎что ‎те‏ ‎одержимы‏ ‎дьяволом ‎и‏ ‎потому ‎лишились‏ ‎рассудка. ‎Булгаков ‎рисует ‎не ‎так‏ ‎много‏ ‎портретов‏ ‎обитателей ‎коммуналок,‏ ‎но ‎использует‏ ‎яркие ‎детали‏ ‎и‏ ‎подробности ‎при‏ ‎создании ‎их ‎образов. ‎Так, ‎уже‏ ‎упоминалось, ‎что‏ ‎один‏ ‎из ‎персонажей ‎«Самогонного‏ ‎озера» ‎по‏ ‎имени ‎Иван ‎Гаврилович ‎«багровый,‏ ‎дрожа‏ ‎и ‎покачиваясь,‏ ‎молча ‎и‏ ‎выкатив ‎убойные, ‎угасающие ‎глаза. ‎Он‏ ‎был‏ ‎похож ‎на‏ ‎отравленного ‎беленой‏ ‎(atropa ‎belladonna)» ‎(2: ‎322). ‎Под‏ ‎влиянием‏ ‎алкоголя‏ ‎другие ‎жильцы‏ ‎начинают ‎бесноваться,‏ ‎подобно ‎ведьмам‏ ‎на‏ ‎шабаше ‎вступают‏ ‎в ‎немыслимые ‎пляски.

Если ‎Булгаков ‎осмысляет‏ ‎окружающую ‎его‏ ‎реальность,‏ ‎опираясь ‎на ‎текст‏ ‎мифа, ‎то‏ ‎Зощенко ‎обращает ‎внимание ‎читателя‏ ‎в‏ ‎первую ‎очередь‏ ‎на ‎проблемы‏ ‎и ‎тяготы, ‎с ‎которыми ‎сталкиваются‏ ‎жильцы‏ ‎коммунальных ‎квартир.‏ ‎Трудности ‎реорганизации‏ ‎быта ‎закономерно ‎отражаются ‎на ‎внешности‏ ‎героев.‏ ‎Жители‏ ‎коммуналок ‎в‏ ‎ряде ‎зощенковских‏ ‎рассказов ‎бледны,‏ ‎худы,‏ ‎что ‎свидетельствует‏ ‎о ‎наличии ‎у ‎них ‎каких-либо‏ ‎болезней ‎или‏ ‎увечий.‏ ‎В ‎«Нервных ‎людях»‏ ‎(1924) ‎в‏ ‎центре ‎повествования ‎оказывается ‎инвалид,‏ ‎лишившийся‏ ‎одной ‎ноги:‏ ‎«безногому ‎инвалиду‏ ‎— ‎с ‎тремя ‎ногами ‎устоять‏ ‎на‏ ‎полу ‎нет‏ ‎никакой ‎возможности»‏ ‎(2: ‎188), ‎поэтому ‎соседи ‎во‏ ‎время‏ ‎ссоры‏ ‎уговаривают ‎его:‏ ‎«Уходи, ‎Гаврилыч,‏ ‎от ‎греха.‏ ‎Гляди,‏ ‎последнюю ‎ногу‏ ‎оборвут» ‎(2: ‎188). ‎Однако ‎инвалид‏ ‎Гаврилов ‎вмешивается‏ ‎в‏ ‎возникший ‎конфликт, ‎и‏ ‎в ‎результате‏ ‎в ‎возникшей ‎драке ‎ему‏ ‎«последнюю‏ ‎башку ‎чуть‏ ‎не ‎оттяпали»‏ ‎(2: ‎186). ‎Общественные ‎катаклизмы ‎первой‏ ‎четверти‏ ‎ХХ ‎века,‏ ‎в ‎том‏ ‎числе ‎Гражданская ‎война, ‎как ‎пишет‏ ‎автор,‏ ‎негативно‏ ‎повлияли ‎на‏ ‎душевное ‎равновесие‏ ‎большинства ‎людей:‏ ‎стал‏ ‎«народ ‎очень‏ ‎уж ‎нервный. ‎Расстраивается ‎по ‎мелким‏ ‎пустякам. ‎Горячится»‏ ‎(2:‏ ‎186). ‎Тем ‎не‏ ‎менее ‎Зощенко‏ ‎«верит ‎в ‎идеал ‎революции»[48],‏ ‎но‏ ‎с ‎грустью‏ ‎отмечает, ‎что‏ ‎«у ‎инвалида ‎Гаврилова ‎от ‎этой‏ ‎идеологии‏ ‎башка ‎поскорее‏ ‎не ‎зарастет»‏ ‎(2: ‎186).

При ‎этом ‎стоит ‎отметить,‏ ‎что,‏ ‎как‏ ‎и ‎Булгаковым,‏ ‎внешность ‎большинства‏ ‎жильцов ‎Зощенко‏ ‎подробно‏ ‎не ‎описана,‏ ‎однако ‎автор ‎использует ‎говорящие ‎детали:‏ ‎главной ‎характеристикой‏ ‎большинства‏ ‎их ‎них ‎оказываются‏ ‎«расшатанные ‎нервы»‏ ‎(2: ‎186), ‎поэтому ‎можно‏ ‎сделать‏ ‎вывод, ‎что‏ ‎проживание ‎в‏ ‎коммуналке ‎оказывает ‎столь ‎же ‎негативное‏ ‎воздействие‏ ‎как ‎на‏ ‎физическое, ‎так‏ ‎и ‎психологическое ‎состояние, ‎что ‎и‏ ‎военные‏ ‎события‏ ‎или ‎нестабильная‏ ‎политическая ‎обстановка‏ ‎в ‎стране.

В‏ ‎образе‏ ‎Ивана ‎Савича‏ ‎в ‎рассказе ‎«Матренища» ‎(1923) ‎также‏ ‎встречаются ‎характерные‏ ‎мотивы‏ ‎физической ‎слабости, ‎бледности,‏ ‎болезни: ‎«А‏ ‎днем ‎лежит ‎ослабевший, ‎как‏ ‎сукин‏ ‎сын, ‎и‏ ‎ноги ‎врозь»‏ ‎(1: ‎399); ‎«Побелел ‎Иван ‎Савич»‏ ‎(1:‏ ‎400); ‎«И‏ ‎до ‎вечера,‏ ‎знаете ‎ли, ‎лежал ‎Иван ‎Савич‏ ‎словно‏ ‎померший,‏ ‎дыхание ‎у‏ ‎него ‎даже‏ ‎прерывалось. ‎А‏ ‎вечером‏ ‎стал ‎одеваться.‏ ‎Поднялся ‎с ‎койки, ‎покряхтел ‎и‏ ‎вышел ‎на‏ ‎улицу.‏ ‎И ‎вышел ‎страшный:‏ ‎нос ‎тончайший,‏ ‎руки ‎дугой ‎и ‎ноги‏ ‎еле‏ ‎земли ‎касаются»‏ ‎(1: ‎400).

В‏ ‎рассказе ‎«Четыре ‎дня» ‎(1926) ‎Зощенко‏ ‎высмеивает‏ ‎сложности, ‎возникающие‏ ‎у ‎квартирантов‏ ‎при ‎необходимости ‎соблюдать ‎элементарные ‎правила‏ ‎личной‏ ‎гигиены.‏ ‎Даже ‎утреннее‏ ‎умывание ‎может‏ ‎стать ‎проблемой‏ ‎в‏ ‎обстановке ‎коммунальной‏ ‎квартиры. ‎Мужчина ‎не ‎умывался ‎четыре‏ ‎дня, ‎лицо‏ ‎стало‏ ‎таким ‎грязным, ‎что‏ ‎со ‎стороны‏ ‎главный ‎герой ‎стал ‎казаться‏ ‎тяжело‏ ‎больным ‎человеком.

Булгаков‏ ‎и ‎Зощенко‏ ‎детально ‎изучают ‎интересы ‎и ‎нужды‏ ‎жильцов‏ ‎коммунальных ‎квартир‏ ‎1920 ‎годов.‏ ‎Как ‎уже ‎было ‎отмечено ‎выше,‏ ‎если‏ ‎в‏ ‎центре ‎внимания‏ ‎Зощенко ‎оказывается‏ ‎простой ‎человек‏ ‎с‏ ‎его ‎материальными‏ ‎неурядицами, ‎доставляющими ‎ему ‎значительное ‎беспокойство,‏ ‎то ‎Булгакову‏ ‎интереснее‏ ‎фигура ‎интеллигента ‎или‏ ‎другого ‎человека,‏ ‎принадлежащего ‎к ‎прежней ‎культурной‏ ‎среде.‏ ‎В ‎условиях‏ ‎коммунального ‎быта‏ ‎интеллигент ‎сталкивается ‎с ‎проблемой ‎сохранения‏ ‎самоидентификации:‏ ‎окружающие ‎его‏ ‎люди ‎придерживаются‏ ‎иных ‎норм ‎морали ‎и ‎поведения,‏ ‎по-другому‏ ‎смотрят‏ ‎на ‎мир,‏ ‎и ‎поэтому‏ ‎булгаковский ‎герой‏ ‎вынужден‏ ‎постоянно ‎предпринимать‏ ‎какие-то ‎действия, ‎которые ‎помогли ‎бы‏ ‎ему ‎сохранить‏ ‎свою‏ ‎самоидентификацию, ‎ведь ‎перенаселенность‏ ‎коммунальной ‎квартиры,‏ ‎по ‎убеждению ‎художника, ‎обезличивает‏ ‎человека.‏ ‎В ‎«Трактате‏ ‎о ‎жилище»‏ ‎писатель ‎следующим ‎образом ‎передает ‎состояние‏ ‎героя-интеллигента‏ ‎в ‎условиях‏ ‎отсутствия ‎плотных‏ ‎и ‎надежных ‎границ ‎между ‎отдельными‏ ‎спальными‏ ‎помещениями:‏ ‎«Через ‎десять‏ ‎минут ‎начался‏ ‎кошмар: ‎я‏ ‎перестал‏ ‎понимать, ‎что‏ ‎я ‎говорю, ‎а ‎что ‎не‏ ‎я, ‎и‏ ‎мой‏ ‎слух ‎улавливал ‎посторонние‏ ‎вещи. ‎Китайцы,‏ ‎специалисты ‎по ‎части ‎пыток,‏ ‎просто‏ ‎щенки. ‎Такой‏ ‎штуки ‎им‏ ‎ни ‎в ‎жизнь ‎не ‎изобрести»‏ ‎(…).‏ ‎И ‎хотя‏ ‎физически ‎рассказчик‏ ‎здоров, ‎не ‎приходится ‎сомневаться, ‎что‏ ‎его‏ ‎эмоционально-психическое‏ ‎состояние ‎оставляет‏ ‎желать ‎лучшего,‏ ‎что ‎не‏ ‎может‏ ‎не ‎сказаться‏ ‎и ‎на ‎его ‎внешнем ‎виде.‏ ‎Поэтому, ‎например,‏ ‎другой‏ ‎персонаж ‎того ‎же‏ ‎«Трактата ‎о‏ ‎жилище», ‎Наталья ‎Егоровна, ‎сидя‏ ‎в‏ ‎валенках ‎в‏ ‎промерзшей, ‎плохо‏ ‎отапливаемой ‎квартире, ‎продолжает ‎ежедневно ‎играть‏ ‎вальсы‏ ‎Шопена: ‎это‏ ‎позволяет ‎ей‏ ‎не ‎утратить ‎свою ‎личность ‎и‏ ‎самоуважение‏ ‎и‏ ‎не ‎уподобиться‏ ‎«коммунальному ‎хаму».‏ ‎При ‎этом‏ ‎рассказчик‏ ‎сообщает, ‎что‏ ‎температура ‎воздуха ‎в ‎помещении ‎постоянно‏ ‎держалась ‎на‏ ‎уровне‏ ‎нуля ‎градусов: ‎вверху‏ ‎воздух ‎был‏ ‎более ‎теплый, ‎а ‎внизу,‏ ‎ближе‏ ‎к ‎полу,‏ ‎держалась ‎минусовая‏ ‎температура. ‎Однажды ‎Наталья ‎Егоровна ‎бросила‏ ‎на‏ ‎пол ‎мокрую‏ ‎мочалку ‎и‏ ‎не ‎могла ‎ее ‎поднять, ‎поскольку‏ ‎мочалка‏ ‎примерзла‏ ‎к ‎полу.‏ ‎В ‎условиях‏ ‎коммунального ‎быта‏ ‎1920-х‏ ‎гг. ‎жизнь‏ ‎интеллигента ‎оказывается ‎крайне ‎тяжелой. ‎Справиться‏ ‎с ‎тяжестью‏ ‎жизни‏ ‎ему ‎помогает ‎уход‏ ‎в ‎мир‏ ‎искусства, ‎который ‎дарит, ‎пусть‏ ‎и‏ ‎недолго, ‎состояние‏ ‎отрешенности ‎от‏ ‎абсурдной ‎реальности ‎коммуналки.

Если ‎Булгаков ‎сосредотачивает‏ ‎внимание‏ ‎на ‎душевном‏ ‎состоянии ‎интеллигента,‏ ‎то ‎Зощенко ‎не ‎оставляет ‎без‏ ‎внимания‏ ‎внутренний‏ ‎мир ‎простого‏ ‎человека. ‎В‏ ‎упоминавшемся ‎рассказе‏ ‎«Мерси»‏ ‎внешность ‎главного‏ ‎героя ‎передана ‎короткими ‎штрихами: ‎«ножки‏ ‎гнутся, ‎ручки‏ ‎трясутся‏ ‎и ‎печенка ‎от‏ ‎огорчения ‎пухнет»‏ ‎(6 ‎2: ‎584), ‎что‏ ‎позволяет‏ ‎читателю ‎сделать‏ ‎вывод: ‎насильственное‏ ‎навязывание ‎новой ‎бытовой ‎аксиологии ‎(ценности‏ ‎коллективизма‏ ‎и ‎повсеместного‏ ‎общежития) ‎негативно‏ ‎сказывается ‎на ‎общем ‎психофизиологическом ‎состоянии‏ ‎«среднего»‏ ‎человека.‏ ‎Зощенко, ‎как‏ ‎уже ‎говорилось,‏ ‎отмечает ‎«разрыв‏ ‎между‏ ‎масштабом ‎революционных‏ ‎событий ‎и ‎консерватизмом ‎человеческой ‎психики»[49].‏ ‎Представителю ‎«масс»‏ ‎сложно‏ ‎адаптироваться ‎к ‎условиям‏ ‎коммунального ‎быта:‏ ‎если ‎формально ‎такой ‎человек‏ ‎и‏ ‎живет ‎по‏ ‎принципам ‎коллективизма,‏ ‎то ‎фактически ‎он ‎никак ‎не‏ ‎может‏ ‎привыкнуть ‎к‏ ‎новым ‎условиям‏ ‎и ‎испытывает ‎сильнейший ‎дискомфорт, ‎претерпевает‏ ‎душевные‏ ‎и‏ ‎физические ‎страдания.‏ ‎Более ‎того,‏ ‎подобное ‎состояние‏ ‎неизбежно‏ ‎отрицательно ‎сказывается‏ ‎и ‎на ‎профессиональной ‎деятельности ‎советского‏ ‎человека: ‎«конечно,‏ ‎от‏ ‎всего ‎этого ‎работа‏ ‎страдает: ‎ситчик,‏ ‎сами ‎видите, ‎другой ‎раз‏ ‎какой‏ ‎редкий ‎и‏ ‎неинтересный ‎бывает‏ ‎— ‎это, ‎наверное, ‎Захаров ‎производит.‏ ‎И‏ ‎как ‎ему‏ ‎другой ‎произвести»‏ ‎(2: ‎584), ‎если ‎он ‎постоянно‏ ‎пребывает‏ ‎в‏ ‎столь ‎угнетенном‏ ‎душевном ‎и‏ ‎физическом ‎состоянии.‏ ‎И‏ ‎хотя ‎в‏ ‎этом ‎замечании ‎слышна ‎авторская ‎ирония,‏ ‎тем ‎не‏ ‎менее‏ ‎возникшая ‎проблема ‎не‏ ‎может ‎не‏ ‎волновать ‎Зощенко, ‎ведь ‎двигателем‏ ‎всех‏ ‎общественных, ‎производственных‏ ‎и ‎культурных‏ ‎преобразований, ‎по ‎убеждению ‎художника, ‎выступает‏ ‎именно‏ ‎человек.

Жизнь ‎в‏ ‎коммунальной ‎квартире‏ ‎обнажает ‎в ‎рассказах ‎Булгакова ‎и‏ ‎Зощенко‏ ‎ряд‏ ‎проблем, ‎касающихся‏ ‎сферы ‎межличностного‏ ‎взаимодействия. ‎Обитатели‏ ‎коммуналок‏ ‎в ‎«Самогонном‏ ‎озере» ‎неспособны ‎посмотреть ‎на ‎мир‏ ‎глазами ‎другого‏ ‎человека‏ ‎и ‎совершенно ‎не‏ ‎желают ‎его‏ ‎услышать, ‎участвовать ‎в ‎продуктивном‏ ‎диалоге.‏ ‎Споры ‎между‏ ‎рассказчиком-интеллигентом ‎и‏ ‎соседями ‎сводятся ‎к ‎обмену ‎привычными‏ ‎заготовленными‏ ‎репликами. ‎Лишь‏ ‎однажды, ‎в‏ ‎силу ‎экстраординарности ‎ситуации, ‎причиной ‎которой‏ ‎стала‏ ‎неразбериха‏ ‎из-за ‎петуха,‏ ‎соседи ‎отреагировали‏ ‎на ‎действия‏ ‎главного‏ ‎героя ‎иначе:‏ ‎«Павловна ‎не ‎говорила, ‎что ‎я‏ ‎жгу ‎лампочку‏ ‎до‏ ‎пяти ‎часов, ‎занимаясь‏ ‎„„неизвестно ‎какими‏ ‎делами“, ‎и ‎что ‎я‏ ‎вообще,‏ ‎совершенно ‎напрасно‏ ‎затесался ‎туда,‏ ‎где ‎проживает ‎она. ‎Шурку ‎она‏ ‎имеет‏ ‎право ‎бить,‏ ‎потому ‎это‏ ‎ее ‎Шурка. ‎И ‎пусть ‎я‏ ‎заведу‏ ‎себе‏ ‎„своих ‎Шурок“‏ ‎И ‎ем‏ ‎их ‎с‏ ‎кашей.‏ ‎— ‎„Я,‏ ‎Павловна, ‎если ‎вы ‎еще ‎раз‏ ‎ударите ‎Шурку‏ ‎по‏ ‎голове, ‎подам ‎на‏ ‎вас ‎в‏ ‎суд ‎и ‎вы ‎будете‏ ‎сидеть‏ ‎год ‎за‏ ‎истязание ‎ребенка“,‏ ‎— ‎помогало ‎плохо. ‎Павловна ‎грозилась,‏ ‎что‏ ‎она ‎подаст‏ ‎„заявку“ ‎в‏ ‎правление, ‎чтобы ‎меня ‎выселили. ‎„Ежели‏ ‎кому‏ ‎не‏ ‎нравится, ‎пусть‏ ‎идет ‎туда,‏ ‎где ‎образованные“.‏ ‎Словом,‏ ‎на ‎сей‏ ‎раз ‎ничего ‎не ‎было» ‎(2:‏ ‎321). ‎Таким‏ ‎образом‏ ‎Булгаков ‎в ‎отличие‏ ‎от ‎Зощенко‏ ‎не ‎верил ‎в ‎возможность‏ ‎взаимопонимания‏ ‎между ‎интеллигентом‏ ‎и ‎новым‏ ‎хозяином ‎жизни ‎— ‎пролетарием ‎—‏ ‎в‏ ‎силу ‎культурной‏ ‎глухоты ‎последнего.‏ ‎Единственным ‎же ‎условием ‎их ‎мирного‏ ‎сосуществования,‏ ‎как‏ ‎показал ‎писатель,‏ ‎может ‎быть‏ ‎лишь ‎выходящее‏ ‎из‏ ‎ряда ‎вон‏ ‎событие, ‎которое ‎внезапно ‎нарушает ‎привычный‏ ‎ритм ‎существования‏ ‎каждого‏ ‎из ‎них.

Если ‎Булгаков‏ ‎большое ‎внимание‏ ‎уделяет ‎проблеме ‎разрушения ‎культурной‏ ‎традиции‏ ‎прошлого, ‎проблеме‏ ‎сохранения ‎памяти‏ ‎о ‎ней, ‎то ‎для ‎Зощенко‏ ‎на‏ ‎первый ‎план‏ ‎выходит ‎осмысление‏ ‎реалий ‎современной ‎действительности: ‎с ‎этим‏ ‎связано‏ ‎проникновение‏ ‎в ‎его‏ ‎рассказы ‎и‏ ‎фельетоны ‎сказовых‏ ‎интонаций,‏ ‎языка ‎необразованных‏ ‎городских ‎жителей, ‎не ‎имеющих ‎устоявшихся‏ ‎культурных ‎норм‏ ‎и‏ ‎стереотипов ‎поведения. ‎С.‏ ‎С. ‎Аверинцев‏ ‎отметил, ‎что ‎стиль ‎и‏ ‎манера‏ ‎речи ‎могут‏ ‎в ‎значительной‏ ‎мере ‎передавать ‎принадлежность ‎человека ‎к‏ ‎какому-либо‏ ‎культурному ‎типу[50].‏ ‎Герои ‎рассказов‏ ‎и ‎фельетонов ‎Зощенко ‎1920 ‎годов‏ ‎—‏ ‎обезличенные,‏ ‎лишенные ‎привычных‏ ‎поведенческих ‎ориентиров‏ ‎люди, ‎вырванные‏ ‎из‏ ‎привычной ‎им‏ ‎среды ‎и ‎еще ‎не ‎адаптировавшиеся‏ ‎к ‎условиям‏ ‎новой‏ ‎советской ‎действительности. ‎Они‏ ‎зачастую ‎жестоки‏ ‎и ‎бесчувственны, ‎в ‎результате‏ ‎чего‏ ‎совершают ‎безнравственные‏ ‎поступки. ‎И‏ ‎это ‎неизбежно, ‎по ‎мнению ‎ученого,‏ ‎отражается‏ ‎на ‎их‏ ‎речевых ‎портретах‏ ‎— ‎емком ‎авторском ‎приеме, ‎позволяющем‏ ‎избавиться‏ ‎от‏ ‎дополнительных ‎сюжетных‏ ‎ходов ‎или‏ ‎детально ‎прописанных‏ ‎портретов.

Более‏ ‎подробную ‎характеристику‏ ‎языковых ‎особенностей ‎зощенковских ‎персонажей ‎дает‏ ‎Л. ‎А.‏ ‎Исаева:‏ ‎«На ‎фонетическом ‎уровне‏ ‎в ‎речи‏ ‎персонажей ‎выделяются ‎замена ‎одних‏ ‎звуков‏ ‎другими, ‎изменение‏ ‎места ‎ударения,‏ ‎чередования ‎согласных ‎и ‎др. ‎Это‏ ‎явление‏ ‎— ‎одна‏ ‎из ‎отличительных‏ ‎черт ‎речевого ‎портрета ‎персонажа ‎М.‏ ‎Зощенко»[51].‏ ‎Кроме‏ ‎того, ‎его‏ ‎«речь ‎полна‏ ‎вульгарной, ‎просторечной‏ ‎лексики,‏ ‎иностранных ‎слов,‏ ‎диалектизмов, ‎искажением ‎грамматических ‎и ‎фразеологических‏ ‎форм; ‎разнообразием‏ ‎синтаксических‏ ‎конструкций»[52], ‎часто ‎встречается‏ ‎«столкновение ‎нескольких‏ ‎стилей»[53], ‎которое ‎Аверинцев, ‎в‏ ‎свою‏ ‎очередь, ‎назвал‏ ‎гетерогенным ‎стилем,‏ ‎то ‎есть ‎текстом, ‎в ‎который‏ ‎автором‏ ‎сознательно ‎и‏ ‎целенаправленно ‎вплетаются‏ ‎контрастные ‎по ‎стилю ‎речевые ‎обороты[54].

Думается,‏ ‎подобная‏ ‎необычность‏ ‎языка ‎жильцов‏ ‎коммунальных ‎квартир‏ ‎в ‎произведениях‏ ‎Зощенко‏ ‎1920-х ‎связана‏ ‎с ‎тем, ‎что ‎в ‎эти‏ ‎годы ‎в‏ ‎социальной,‏ ‎а ‎значит, ‎и‏ ‎духовной ‎сферах‏ ‎жизни ‎общества ‎произошли ‎значительные‏ ‎сдвиги.‏ ‎Изменились ‎самые‏ ‎привычные, ‎казавшиеся‏ ‎неизменными ‎устои, ‎в ‎том ‎числе‏ ‎и‏ ‎такие, ‎как‏ ‎роль ‎женщины‏ ‎в ‎семье ‎и ‎обществе. ‎Эта‏ ‎проблема‏ ‎также‏ ‎оказалась ‎в‏ ‎поле ‎зрения‏ ‎Зощенко ‎и‏ ‎Булгакова.‏ ‎В ‎упоминавшемся‏ ‎рассказе ‎«Матренища» ‎Зощенко ‎показывал, ‎как‏ ‎женщина, ‎столкнувшаяся‏ ‎с‏ ‎новым ‎бытом, ‎теряет‏ ‎такие ‎традиционно‏ ‎«женственные» ‎черты, ‎как ‎нежность,‏ ‎ласка‏ ‎и ‎терпимость.‏ ‎При ‎этом,‏ ‎чтобы ‎выжить ‎в ‎новых ‎условиях,‏ ‎она‏ ‎активно ‎перенимает‏ ‎такие ‎особенности‏ ‎поведения, ‎которые ‎традиционно ‎определяются ‎как‏ ‎«мужские»:‏ ‎ярко‏ ‎выраженную ‎энергичность,‏ ‎твердость ‎и‏ ‎рассудочность. ‎Оценка‏ ‎Зощенко‏ ‎подобных ‎изменений‏ ‎женской ‎роли ‎тем ‎не ‎менее‏ ‎не ‎является‏ ‎негативной:‏ ‎он ‎лишь ‎констатирует,‏ ‎что ‎любой‏ ‎человек, ‎а ‎том ‎числе‏ ‎и‏ ‎женщина, ‎в‏ ‎условиях ‎принципиально‏ ‎изменившихся ‎условий ‎повседневного ‎существования ‎неизбежно‏ ‎меняет‏ ‎привычную ‎стратегию‏ ‎поведения. ‎Матренища‏ ‎описывается ‎как ‎«ужасно ‎вредная ‎бабища.‏ ‎Только‏ ‎что‏ ‎не ‎кусалась.‏ ‎А ‎может,‏ ‎и ‎кусалась.‏ ‎Пес‏ ‎ее ‎разберет.‏ ‎Там, ‎где ‎ссора ‎какая, ‎где‏ ‎по ‎роже‏ ‎друг‏ ‎друга ‎лупят ‎—‏ ‎там ‎и‏ ‎Матренища. ‎Как ‎рыба ‎она‏ ‎в‏ ‎воде ‎ныряет,‏ ‎как ‎кабан‏ ‎в ‎грязи ‎крутится. ‎Кого ‎подначивает,‏ ‎а‏ ‎кого ‎и‏ ‎сама ‎бьет»‏ ‎(1: ‎397). ‎Но ‎при ‎этом‏ ‎какой‏ ‎бы‏ ‎злой ‎и‏ ‎жестокой ‎ни‏ ‎была ‎жена‏ ‎главного‏ ‎героя, ‎она,‏ ‎не ‎прибегая ‎ни ‎к ‎каким‏ ‎лекарствам, ‎заботе‏ ‎или‏ ‎уходу, ‎тем ‎не‏ ‎менее ‎буквально‏ ‎не ‎дает ‎мужу ‎умереть,‏ ‎то‏ ‎есть, ‎по‏ ‎сути, ‎выполняет‏ ‎главную ‎женскую ‎функцию ‎— ‎хранительницы‏ ‎семьи.

В‏ ‎рассказе ‎«№‏ ‎13. ‎—‏ ‎Дом ‎Эльпит-Рабкоммуна» ‎Булгаков ‎противопоставляет ‎традиционное‏ ‎представление‏ ‎о‏ ‎женственности, ‎воплощением‏ ‎которого ‎становится‏ ‎описание ‎каменной‏ ‎девушки‏ ‎у ‎фонтана,‏ ‎располагавшегося ‎во ‎дворе ‎дома: ‎«зеленоликая,‏ ‎немая, ‎обнаженная,‏ ‎с‏ ‎кувшином ‎на ‎плече,‏ ‎все ‎лето‏ ‎гляделась ‎томно ‎в ‎кругло-бездонное‏ ‎зеркало.‏ ‎Зимой ‎же‏ ‎снежный ‎венец‏ ‎ложился ‎на ‎взбитые ‎каменные ‎волосы»‏ ‎(2:‏ ‎242). ‎Новая‏ ‎обитательница ‎дома‏ ‎№ ‎13 ‎Аннушка ‎Пыляева ‎не‏ ‎имеет‏ ‎с‏ ‎ним ‎ничего‏ ‎общего ‎и‏ ‎отталкивает ‎повествователя,‏ ‎а‏ ‎с ‎ним‏ ‎и ‎читателя.

В ‎1920-е ‎годы ‎кардинальным‏ ‎образом ‎изменилось‏ ‎не‏ ‎только ‎положение ‎женщины‏ ‎в ‎социуме,‏ ‎но ‎и ‎отношение ‎советских‏ ‎обывателей‏ ‎к ‎религиозным‏ ‎ценностям ‎и‏ ‎традициям. ‎Зощенко ‎стремится ‎разоблачить ‎формальную‏ ‎сторону‏ ‎религии, ‎ее‏ ‎оболочку. ‎В‏ ‎рассказе ‎«Пасхальный ‎случай» ‎(1925) ‎дьякон‏ ‎раздавил‏ ‎сапогом‏ ‎кулич ‎рассказчика,‏ ‎что ‎должно‏ ‎свидетельствовать ‎об‏ ‎утрате‏ ‎служителем ‎церкви‏ ‎представления ‎о ‎сути ‎того ‎института‏ ‎и ‎связанных‏ ‎с‏ ‎ним ‎предметов ‎и‏ ‎обрядов, ‎к‏ ‎которому ‎он ‎принадлежит. ‎Это‏ ‎произошло‏ ‎потому, ‎что‏ ‎основной ‎целью‏ ‎церкви, ‎по ‎убеждению ‎писателя, ‎стало‏ ‎не‏ ‎духовное ‎окормление‏ ‎паствы, ‎а‏ ‎получение ‎от ‎прихожан ‎пожертвований. ‎Вот‏ ‎почему‏ ‎в‏ ‎конце ‎рассказа‏ ‎главный ‎герой‏ ‎заявляет, ‎что‏ ‎после‏ ‎этого ‎случая‏ ‎не ‎вовсе ‎перестал ‎ходить ‎в‏ ‎церковь, ‎а‏ ‎«куличи‏ ‎жрет ‎такие, ‎несвяченые.‏ ‎Вкус ‎тот‏ ‎же» ‎(2: ‎71). ‎Зощенко‏ ‎показывает,‏ ‎как ‎кулич‏ ‎перестал ‎быть‏ ‎символом ‎воскрешения ‎Христа, ‎воспринимается ‎его‏ ‎современниками‏ ‎в ‎первую‏ ‎очередь ‎как‏ ‎сдобная ‎булка, ‎которую ‎принято ‎употреблять‏ ‎в‏ ‎пищу‏ ‎в ‎определенный‏ ‎день ‎лишь‏ ‎в ‎силу‏ ‎традиции.‏ ‎Сходная ‎тема‏ ‎звучит ‎и ‎в ‎рассказе ‎«Теперь-то‏ ‎ясно» ‎(1925),‏ ‎где‏ ‎сакральный ‎смысл ‎утратили‏ ‎масленичные ‎блины,‏ ‎превратившись ‎в ‎сознании ‎обывателей‏ ‎во‏ ‎всего ‎лишь‏ ‎вкусное ‎праздничное‏ ‎блюдо. ‎Однако ‎жильцы ‎долго ‎не‏ ‎могут‏ ‎решить, ‎разрешено‏ ‎ли ‎употребление‏ ‎блинов ‎советской ‎властью, ‎или ‎они‏ ‎по-прежнему‏ ‎«религиозный‏ ‎предрассудок» ‎(2:‏ ‎40). ‎Разрешение‏ ‎управдома ‎развеивает‏ ‎их‏ ‎сомнения ‎—‏ ‎печь ‎и ‎есть ‎блины ‎можно,‏ ‎но ‎в‏ ‎то‏ ‎же ‎время ‎факт‏ ‎обращения ‎жильцов‏ ‎к ‎последнему ‎свидетельствует, ‎что‏ ‎смысл‏ ‎древнего ‎народного‏ ‎праздника ‎перестал‏ ‎быть ‎понятен ‎советским ‎людям, ‎поэтому,‏ ‎возможно,‏ ‎должен ‎вовсе‏ ‎исчезнуть ‎в‏ ‎новой ‎советской ‎действительности.

При ‎этом ‎вера‏ ‎как‏ ‎таковая‏ ‎не ‎разоблачается‏ ‎в ‎произведениях‏ ‎Зощенко, ‎религиозное‏ ‎мировосприятие‏ ‎частного ‎человека‏ ‎остается ‎для ‎него ‎в ‎неприкосновенным,‏ ‎тогда ‎как‏ ‎в‏ ‎рассказе ‎Булгакова ‎«№‏ ‎13. ‎—‏ ‎Дом ‎Эльпит-Рабкоммуна» ‎автор ‎демонстрирует,‏ ‎что‏ ‎в ‎условиях‏ ‎житейского ‎хаоса‏ ‎1920-годов ‎вера ‎в ‎существование ‎оберегающего‏ ‎и‏ ‎защищающего ‎Бога‏ ‎подверглась ‎тотальной‏ ‎деструкции. ‎Поэтому ‎в ‎булгаковских ‎художественных‏ ‎текстах‏ ‎1920‏ ‎годов ‎подспудно,‏ ‎а ‎в‏ ‎произведениях ‎30-х‏ ‎уже‏ ‎отчетливо ‎звучит‏ ‎мысль, ‎что ‎мир ‎из-под ‎власти‏ ‎Бога ‎полностью‏ ‎перешел‏ ‎в ‎руки ‎Дьявола,‏ ‎которая ‎позволила‏ ‎исследователям ‎охарактеризовать ‎творчество ‎художника,‏ ‎как‏ ‎своего ‎рода‏ ‎«Евангелие ‎от‏ ‎Булгакова»[55].

Рассказы ‎и ‎фельетоны ‎Зощенко ‎1920-х‏ ‎указывают‏ ‎на ‎экспансию‏ ‎вещного ‎и‏ ‎ритуализированного ‎в ‎восприятии ‎религиозной ‎идеи,‏ ‎но‏ ‎подобная‏ ‎трансформация ‎не‏ ‎рассматривалась ‎им‏ ‎как ‎катастрофа‏ ‎или‏ ‎причина ‎для‏ ‎искоренения ‎религиозного ‎мировосприятия. ‎Показательно, ‎что‏ ‎схожих ‎с‏ ‎Зощенко‏ ‎взглядов ‎придерживались ‎и‏ ‎некоторые ‎партийные‏ ‎лидеры. ‎Так, ‎А. ‎А.‏ ‎Богданов,‏ ‎теоретик ‎и‏ ‎идеолог ‎Пролеткульта,‏ ‎в ‎статье ‎«Возможно ‎ли ‎пролетарское‏ ‎искусство?»‏ ‎(1924) ‎писал,‏ ‎что ‎нельзя‏ ‎позволить ‎пролетариату ‎видеть ‎в ‎религии‏ ‎«только‏ ‎суеверие‏ ‎и ‎обман»,‏ ‎надо ‎дать‏ ‎массам ‎возможность‏ ‎понять‏ ‎сущностную ‎основу‏ ‎религии ‎как ‎таковой, ‎вне ‎ее‏ ‎формальных ‎проявлений‏ ‎и‏ ‎делений ‎на ‎различные‏ ‎верования[56]. ‎По‏ ‎мысли ‎Богданова, ‎именно ‎в‏ ‎этом‏ ‎случае ‎представитель‏ ‎пролетариата ‎сможет‏ ‎правильным ‎образом ‎воспринять ‎наследие ‎предшествующей‏ ‎культуры‏ ‎и ‎постепенно‏ ‎создать ‎на‏ ‎его ‎основе ‎собственную ‎культуру. ‎Богданов‏ ‎был‏ ‎не‏ ‎первым, ‎кто‏ ‎высказывал ‎подобное‏ ‎мнение. ‎Схожие‏ ‎мысли‏ ‎прозвучали ‎за‏ ‎полвека ‎до ‎него ‎из ‎противоположного‏ ‎— ‎консервативного‏ ‎—‏ ‎писательского ‎лагеря. ‎Н.‏ ‎С. ‎Лесков‏ ‎в ‎1875 ‎году ‎в‏ ‎рассказе‏ ‎«На ‎краю‏ ‎света» ‎выступил‏ ‎со ‎схожими ‎размышлениями ‎(не ‎случайно‏ ‎рассказ‏ ‎был ‎напечатан‏ ‎в ‎ультраправом‏ ‎«Гражданине» ‎Мещерского): ‎в ‎любой ‎религии‏ ‎можно‏ ‎выделить‏ ‎формальное ‎начало‏ ‎и ‎поклоняться‏ ‎ему, ‎в‏ ‎результате‏ ‎все ‎иное,‏ ‎непохожее, ‎отличное ‎будет ‎восприниматься ‎как‏ ‎«неправильное» ‎и‏ ‎«недостойное».‏ ‎Но ‎есть ‎и‏ ‎другой ‎подход‏ ‎к ‎восприятию ‎религии ‎и‏ ‎веры:‏ ‎освоение ‎ее‏ ‎сущностной ‎основы.‏ ‎Именно ‎второй ‎путь ‎способствует ‎единению‏ ‎людей,‏ ‎«распечатлению» ‎представителей‏ ‎самых ‎разных‏ ‎культур, ‎был ‎убежден ‎литератор ‎XIX‏ ‎века.

Подводя‏ ‎итог,‏ ‎еще ‎раз‏ ‎отметим, ‎что‏ ‎при ‎сопоставлении‏ ‎произведений‏ ‎Зощенко ‎и‏ ‎Булгакова ‎1920-х ‎о ‎коммунальной ‎квартире‏ ‎обнаруживается ‎ряд‏ ‎мотивно-образных‏ ‎перекличек, ‎которые ‎позволяют‏ ‎говорить ‎о‏ ‎своеобразном ‎диалоге ‎между ‎художниками,‏ ‎несмотря‏ ‎на ‎разницу‏ ‎в ‎их‏ ‎политических ‎убеждениях, ‎что ‎обусловлено ‎принадлежностью‏ ‎обоих‏ ‎писателей ‎к‏ ‎предшествующей ‎дореволюционной‏ ‎культуре ‎и ‎сложностях, ‎испытываемых ‎каждым‏ ‎при‏ ‎адаптации‏ ‎к ‎новой‏ ‎советской ‎реальности.

М.‏ ‎М. ‎Зощенко:‏ ‎страх‏ ‎перед ‎экспансией‏ ‎«вещного»

В ‎рассказах ‎и ‎фельетонах ‎1920‏ ‎годов ‎Зощенко‏ ‎использовал‏ ‎иронию ‎и ‎сатиру,‏ ‎чтобы ‎снять‏ ‎с ‎героев ‎маски ‎и‏ ‎раскрыть‏ ‎«все ‎недостатки‏ ‎человека», ‎указать‏ ‎на ‎все, ‎что ‎ему ‎«мешает‏ ‎развиваться‏ ‎в ‎лучшую‏ ‎сторону»[57]. ‎На‏ ‎наш ‎взгляд, ‎Зощенко ‎был ‎убежден‏ ‎в‏ ‎том,‏ ‎что ‎его‏ ‎герои, ‎советские‏ ‎обыватели, ‎способны‏ ‎поменяться‏ ‎к ‎лучшему.‏ ‎В ‎этой ‎связи ‎стоит ‎вспомнить‏ ‎замечание ‎В.‏ ‎Н.‏ ‎Топорова, ‎который ‎в‏ ‎статье ‎«Вещь‏ ‎в ‎антропоцентрической ‎перспективе ‎(Апология‏ ‎Плюшкина)»‏ ‎писал, ‎что‏ ‎в ‎зависимости‏ ‎от ‎творческого ‎задания ‎писатель-сатирик ‎может‏ ‎выбирать‏ ‎одну ‎из‏ ‎двух ‎стратегий:‏ ‎или ‎он ‎верит, ‎что ‎за‏ ‎«маской»‏ ‎и‏ ‎«личиной» ‎есть‏ ‎«живая ‎душа»,‏ ‎или, ‎подобно‏ ‎Гоголю,‏ ‎видит ‎вокруг‏ ‎себя ‎только ‎«мертвые ‎души»[58]. ‎Зощенко,‏ ‎как ‎представляется,‏ ‎избрал‏ ‎первый ‎путь, ‎что‏ ‎подтверждается ‎проведенным‏ ‎в ‎предыдущей ‎главе ‎анализом‏ ‎его‏ ‎художественных ‎текстов.

Под‏ ‎«вещью» ‎Топоров‏ ‎понимает ‎совокупность ‎объектов, ‎цель ‎которых‏ ‎—‏ ‎принесение ‎каждодневной‏ ‎пользы. ‎Базовые‏ ‎биологические ‎потребности ‎могут ‎быть ‎удовлетворены‏ ‎разными‏ ‎способами:‏ ‎например, ‎спать‏ ‎человек ‎может‏ ‎не ‎только‏ ‎на‏ ‎кровати ‎(вещь),‏ ‎но ‎и ‎на ‎постеленной ‎на‏ ‎пол ‎газете‏ ‎(отсутствие‏ ‎вещи). ‎Однако ‎человек‏ ‎в ‎большинстве‏ ‎случаев ‎стремится ‎выбрать ‎первый‏ ‎способ,‏ ‎поскольку ‎вещи‏ ‎обеспечивают ‎ему‏ ‎комфорт ‎и ‎благополучие. ‎При ‎этом‏ ‎само‏ ‎обладание ‎некой‏ ‎вещью ‎не‏ ‎приносит ‎пользы ‎ни ‎в ‎масштабах‏ ‎вечности,‏ ‎ни‏ ‎в ‎масштабах‏ ‎государства. ‎Напротив,‏ ‎вещь ‎полезна‏ ‎исключительно‏ ‎для ‎отдельного‏ ‎человека ‎или ‎ограниченной ‎группы ‎лиц[59].

Исследователь‏ ‎отметил, ‎что‏ ‎у‏ ‎любой ‎вещи ‎есть‏ ‎две ‎особенности:‏ ‎первая ‎связана ‎с ‎ее‏ ‎непосредственной‏ ‎утилитарной ‎функцией,‏ ‎которая, ‎в‏ ‎свою ‎очередь, ‎порождает ‎вторую ‎—‏ ‎возможность‏ ‎вызывать ‎у‏ ‎человека ‎чувство‏ ‎особой ‎внутренней ‎теплоты. ‎В ‎его‏ ‎основе‏ ‎лежит‏ ‎своеобразное ‎душевное‏ ‎родство ‎человека‏ ‎и ‎вещи.‏ ‎Такое‏ ‎ощущение ‎он‏ ‎испытывает, ‎например, ‎когда ‎возвращается ‎в‏ ‎родной ‎дом,‏ ‎где‏ ‎все ‎предметы ‎дороги‏ ‎сердцу, ‎навевают‏ ‎воспоминания ‎о ‎прошлом, ‎своих‏ ‎владельцах,‏ ‎тех ‎счастливых‏ ‎или ‎грустных‏ ‎часах, ‎когда ‎этими ‎предметами ‎пользовались[60].

При‏ ‎этом,‏ ‎подчеркивает ‎ученый,‏ ‎человек ‎не‏ ‎должен ‎позволять ‎«вещному ‎миру» ‎брать‏ ‎над‏ ‎собой‏ ‎верх, ‎ведь‏ ‎именно ‎он‏ ‎во ‎многом‏ ‎служит‏ ‎источником ‎возникновения‏ ‎в ‎людской ‎душе ‎эгоистических ‎интересов.‏ ‎Отречение ‎от‏ ‎вещного‏ ‎мира, ‎противопоставление ‎себя‏ ‎ему ‎человеком,‏ ‎свидетельствует ‎о ‎том, ‎что‏ ‎он‏ ‎поднялся ‎на‏ ‎определенную ‎высоту‏ ‎в ‎своем ‎развитии, ‎в ‎любви‏ ‎к‏ ‎Богу, ‎по‏ ‎выражению ‎Топорова.‏ ‎Но ‎в ‎то ‎же ‎время‏ ‎это‏ ‎состояние‏ ‎не ‎должно‏ ‎быть ‎полным‏ ‎и ‎абсолютным,‏ ‎так‏ ‎как ‎человек‏ ‎существует ‎в ‎материальном ‎мире ‎и‏ ‎постоянно ‎окружен‏ ‎вещами[61].‏ ‎Тем ‎не ‎менее‏ ‎Топоров ‎указывает,‏ ‎что ‎есть ‎более ‎высокий‏ ‎этап‏ ‎любви ‎к‏ ‎вещи ‎—‏ ‎то ‎есть ‎умение ‎увидеть ‎ее‏ ‎над-утилитарную‏ ‎сущность ‎и,‏ ‎как ‎следствие,‏ ‎быть ‎способным ‎почувствовать ‎необходимость ‎и‏ ‎законность‏ ‎существования‏ ‎мира ‎вещей,‏ ‎его духовную ‎и‏ ‎душевную ‎составляющую:‏ ‎«Собственно,‏ ‎сама ‎возможность‏ ‎такого ‎взгляда ‎и ‎тем ‎более‏ ‎интимной ‎беседы‏ ‎с‏ ‎вещью ‎(хотя ‎бы‏ ‎монологической, ‎но‏ ‎предполагающей ‎и ‎то, ‎что‏ ‎вещь‏ ‎могла ‎бы‏ ‎ответить) ‎и‏ ‎образует ‎существо ‎этого ‎возвращения ‎долга,‏ ‎акта,‏ ‎который ‎многое‏ ‎меняет ‎и‏ ‎в ‎самом ‎человеке, ‎и ‎—‏ ‎отныне‏ ‎—‏ ‎даже ‎в‏ ‎мире ‎вещей,‏ ‎как ‎бы‏ ‎почувствовавших‏ ‎к ‎себе‏ ‎внимание, ‎участие, ‎сочувствие, ‎жалость ‎того,‏ ‎кому ‎до‏ ‎сих‏ ‎пор ‎они ‎умели‏ ‎только ‎преданно‏ ‎служить, ‎не ‎надеясь ‎на‏ ‎отзыв-отклик‏ ‎человека ‎и‏ ‎не ‎зная,‏ ‎как ‎им ‎самим, ‎вещам, ‎послать‏ ‎свое‏ ‎сообщение ‎человеку»[62].

Возвращаясь‏ ‎к ‎фигуре‏ ‎Зощенко, ‎можем ‎предположить, ‎что ‎избранная‏ ‎им‏ ‎художническая‏ ‎стратегия ‎была‏ ‎обусловлена ‎ярко‏ ‎выраженным ‎подсознательным‏ ‎страхом‏ ‎перед ‎вещным‏ ‎миром, ‎порождающим ‎собственнические ‎интересы ‎в‏ ‎душе ‎человека.‏ ‎Это‏ ‎предопределило ‎его ‎сатирически-морализаторскую‏ ‎позицию ‎борца‏ ‎со ‎стяжательством, ‎жульничеством ‎и‏ ‎потребительством,‏ ‎со ‎всеми‏ ‎теми, ‎чьи‏ ‎усилия ‎направлены ‎лишь ‎на ‎поиск‏ ‎личной‏ ‎выгоды.

Данная ‎проблема‏ ‎легла ‎в‏ ‎основу ‎исследования ‎А. ‎К. ‎Жолковского,‏ ‎который‏ ‎в‏ ‎книге ‎«Поэтика‏ ‎недоверия» ‎предпринял‏ ‎подробный ‎анализ‏ ‎этой‏ ‎особенности ‎зощенковской‏ ‎личности. ‎Причем ‎исследователь ‎сразу ‎же‏ ‎оговаривает, ‎что‏ ‎в‏ ‎работе ‎вещному ‎миру‏ ‎и ‎коммунальному‏ ‎быту, ‎запечатленному ‎Зощенко ‎в‏ ‎своих‏ ‎рассказах, ‎он‏ ‎не ‎стремился‏ ‎уделить ‎большого ‎внимания ‎и ‎сделал‏ ‎акцент‏ ‎на ‎извечной‏ ‎внутренней ‎драме‏ ‎человеческого ‎состояния, ‎которая ‎на ‎протяжении‏ ‎всей‏ ‎жизни‏ ‎мучительно ‎занимала‏ ‎автора[63]. ‎Поэтому‏ ‎Жолковский ‎характеризует‏ ‎писательскую‏ ‎фигуру ‎Зощенко‏ ‎следующим ‎образом: ‎«не ‎столько ‎сатирик-бытописатель‏ ‎советских ‎нравов,‏ ‎сколько‏ ‎поэт ‎страха, ‎недоверия‏ ‎и ‎амбивалентной‏ ‎любви ‎к ‎порядку» ‎(28).

Однако‏ ‎сложно‏ ‎согласиться ‎с‏ ‎утверждением ‎Жолковского,‏ ‎что ‎Зощенко ‎видел ‎в ‎представителе‏ ‎«массы»‏ ‎1920-х ‎носителя‏ ‎исключительно ‎«вещного»‏ ‎и ‎«предметного» ‎начала ‎и ‎тем‏ ‎более‏ ‎не‏ ‎отдавал ‎себе‏ ‎отчета ‎в‏ ‎том, ‎каким‏ ‎ему‏ ‎видится ‎«человек‏ ‎массы» ‎и ‎чем ‎обусловлен ‎подобный‏ ‎взгляд ‎на‏ ‎него.‏ ‎Жолковский ‎анализирует ‎творчество‏ ‎Зощенко, ‎основываясь‏ ‎на ‎повести ‎«Перед ‎восходом‏ ‎солнца»‏ ‎(1935–1943), ‎где‏ ‎писатель, ‎действительно,‏ ‎размышлял ‎об ‎иррациональности, ‎бесконтрольности ‎своего‏ ‎страха‏ ‎перед ‎теми‏ ‎или ‎иными‏ ‎предметами ‎и ‎явлениями ‎действительности ‎и‏ ‎о‏ ‎том,‏ ‎что ‎ему‏ ‎нередко ‎не‏ ‎удавалось ‎понять,‏ ‎что‏ ‎в ‎данный‏ ‎конкретный ‎момент ‎он ‎действует ‎именно‏ ‎под ‎влиянием‏ ‎фобии.

В‏ ‎этой ‎связи ‎у‏ ‎читателя ‎может‏ ‎сложиться ‎впечатление, ‎что ‎Жолковский‏ ‎не‏ ‎разделяет ‎понятия‏ ‎фобии ‎и‏ ‎паранойи. ‎Состояние ‎Зощенко ‎исследователь ‎обозначает‏ ‎именно‏ ‎словом ‎«паранойя»,‏ ‎которое ‎встречается‏ ‎в ‎работе ‎не ‎однажды: ‎«…наложится‏ ‎в‏ ‎дальнейшем‏ ‎на ‎уже‏ ‎готовую ‎паранойю (здесь‏ ‎и ‎далее‏ ‎в‏ ‎цитируемых ‎фрагментах‏ ‎выделено ‎нами. ‎— ‎А.К.) и ‎тем‏ ‎пышнее ‎расцветет‏ ‎в‏ ‎зощенковских ‎рассказах» ‎(30);‏ ‎«патологически недоверчивый ‎взгляд‏ ‎на ‎мир» ‎(27); ‎«параноическая тема‏ ‎недоверия»‏ ‎(с. ‎28)‏ ‎в ‎произведениях‏ ‎Зощенко; ‎(30); ‎«…амбивалентность ‎позиции ‎автора,‏ ‎которому,‏ ‎конечно, ‎не‏ ‎может ‎не‏ ‎быть ‎близка ‎параноическая настроенность ‎этого ‎отрицательного‏ ‎героя»‏ ‎(77).

Согласно‏ ‎определению ‎«Психиатрического‏ ‎энциклопедического ‎словаря»,‏ ‎«Паранойя ‎(от‏ ‎греч.‏ ‎para ‎и‏ ‎noos, ‎nus ‎— ‎ум, ‎разум).‏ ‎Букв. ‎вне‏ ‎разума,‏ ‎противоразум, ‎т. ‎е.‏ ‎сумасшествие. Сложный ‎психоз»[64],‏ ‎расстройство ‎мышления, ‎в ‎результате‏ ‎которого‏ ‎у ‎человека‏ ‎могут ‎возникнуть‏ ‎бредовые ‎идеи ‎преследования, ‎реформаторства ‎и‏ ‎др.,‏ ‎при ‎сохранении‏ ‎«эмоциональности ‎и‏ ‎отсутствии ‎галлюцинаций, формальных ‎нарушений ‎мышления ‎и‏ ‎деградации‏ ‎личности»[65].‏ ‎Фобия ‎же,‏ ‎напротив, ‎не‏ ‎предполагает ‎расстройства‏ ‎мышления.‏ ‎Это ‎психическое‏ ‎расстройство, ‎при ‎котором ‎человек ‎испытывает‏ ‎мучительный, ‎почти‏ ‎непреодолимый‏ ‎страх ‎перед ‎достаточно‏ ‎безопасными ‎объектами‏ ‎или ‎ситуациями. ‎Поэтому ‎замысел‏ ‎книги‏ ‎Зощенко ‎«Перед‏ ‎восходом ‎солнца»‏ ‎заключается, ‎как ‎нам ‎представляется, ‎в‏ ‎том,‏ ‎что ‎автор‏ ‎пытался ‎излечиться‏ ‎от ‎своего ‎страха ‎относительно ‎безопасных‏ ‎объектов‏ ‎и‏ ‎явлений, ‎которые‏ ‎связаны ‎с‏ ‎«миром ‎вещей»‏ ‎—‏ ‎еда, ‎рука‏ ‎ближнего, ‎эмоциональная ‎близость ‎с ‎любимой‏ ‎женщиной ‎и‏ ‎т.‏ ‎п. ‎Этот ‎иррациональный‏ ‎страх ‎лишал‏ ‎Зощенко ‎возможности ‎быть ‎счастливым‏ ‎человеком,‏ ‎вот ‎почему‏ ‎он ‎не‏ ‎раз ‎заявлял, ‎что ‎многие ‎по-настоящему‏ ‎талантливые‏ ‎писатели ‎были‏ ‎несчастны, ‎хотя‏ ‎в ‎действительности ‎гений ‎и ‎страдание‏ ‎не‏ ‎обязательно‏ ‎должны ‎идти‏ ‎рука ‎об‏ ‎руку. ‎Можно‏ ‎предположить,‏ ‎что, ‎по‏ ‎выражению ‎Топорова, ‎Зощенко ‎ощутил ‎то‏ ‎«душевное ‎тепло»,‏ ‎которое‏ ‎идет ‎от ‎вещи.

Жолковский‏ ‎не ‎ставит‏ ‎писателю ‎психиатрический ‎диагноз, ‎но‏ ‎использует‏ ‎именно ‎понятие‏ ‎паранойи, ‎так‏ ‎и ‎не ‎предложив ‎в ‎своей‏ ‎книге‏ ‎четкого ‎объяснения,‏ ‎что ‎понимает‏ ‎под ‎этим ‎словом. ‎Поэтому ‎такое‏ ‎действие,‏ ‎как‏ ‎запирание ‎дверей,‏ ‎в ‎символическом‏ ‎смысле ‎воплощающее‏ ‎отстаивание‏ ‎права ‎на‏ ‎частное ‎пространство, ‎тоже ‎интерпретируется ‎Жолковским‏ ‎как ‎признак‏ ‎паранойи:‏ ‎«в ‎рассказах ‎часто‏ ‎фигурируют ‎ситуации‏ ‎параноического ‎(выделено ‎нами. ‎—‏ ‎А.К.) запирания‏ ‎дверей ‎и‏ ‎принятия ‎других‏ ‎оборонительных ‎мер ‎против ‎воров» ‎(180).‏ ‎Однако,‏ ‎по ‎нашему‏ ‎убеждению, ‎корректнее‏ ‎было ‎бы ‎говорить ‎именно ‎о‏ ‎фобии,‏ ‎так‏ ‎как ‎человек‏ ‎с ‎фобией‏ ‎имеет ‎адекватную‏ ‎картину‏ ‎мира ‎и‏ ‎всего ‎лишь ‎стремится ‎избегать ‎встречи‏ ‎с ‎объектами‏ ‎своего‏ ‎страха. ‎Параноик ‎же‏ ‎воспринимает ‎мир‏ ‎искаженно, ‎интерпретирует ‎все ‎события‏ ‎внелогично,‏ ‎в ‎призме‏ ‎своих ‎бредовых‏ ‎идей. ‎Данные ‎характеристики ‎совершенно ‎не‏ ‎применимы‏ ‎к ‎Зощенко,‏ ‎что ‎доказывает‏ ‎значительное ‎число ‎свидетельств ‎и ‎воспоминаний‏ ‎его‏ ‎современников.

Но‏ ‎Жолковский ‎предполагает,‏ ‎что ‎в‏ ‎рассказах ‎Зощенко‏ ‎1920-х‏ ‎мы ‎должны‏ ‎видеть ‎не ‎реальный ‎быт ‎советских‏ ‎коммуналок, ‎а‏ ‎проекцию‏ ‎травмированного ‎зощенковского ‎сознания‏ ‎на ‎вымышленне‏ ‎ситуации ‎и ‎персонажей: ‎«Как‏ ‎это‏ ‎ни ‎парадоксально,‏ ‎поэт, ‎наследник‏ ‎Серебряного ‎века, ‎Ходасевич ‎исходит ‎из‏ ‎социально-материалистического‏ ‎воззрения, ‎что‏ ‎искусство ‎отражает‏ ‎быт ‎(„вещи“), ‎тогда ‎как ‎предполагаемый‏ ‎„советский‏ ‎сатирик“‏ ‎Зощенко, ‎напротив,‏ ‎поглощен ‎изображением‏ ‎своих ‎собственных‏ ‎страхов‏ ‎(„душевных ‎состояний“)‏ ‎(30). ‎„Зощенковские ‎герои, ‎как ‎и‏ ‎гоголевские, ‎—‏ ‎„не‏ ‎портреты ‎с ‎ничтожных‏ ‎людей“, ‎и‏ ‎техника ‎их ‎изготовления, ‎как‏ ‎мы‏ ‎видели, ‎в‏ ‎общем, ‎та‏ ‎же, ‎что ‎у ‎Гоголя: ‎преследование‏ ‎собственной‏ ‎дряни ‎в‏ ‎разжалованном ‎виде‏ ‎дряни ‎чужой ‎— ‎мещанской, ‎нэпманской,‏ ‎советской‏ ‎и‏ ‎т. ‎п.‏ ‎Проблема ‎состоит‏ ‎поэтому ‎в‏ ‎том,‏ ‎чтобы ‎увидеть‏ ‎смеховой ‎мир ‎Зощенко ‎как ‎систематическую‏ ‎проекцию ‎„душевного‏ ‎города“‏ ‎его ‎автора» ‎(17).

В‏ ‎работе ‎Жолковского‏ ‎упомившаяся ‎многими ‎знакомыми ‎художника‏ ‎нелюбовь‏ ‎Зощенко ‎к‏ ‎роскоши ‎и‏ ‎излишествам ‎выводится ‎из ‎его ‎амбивалентного‏ ‎отношения‏ ‎к ‎матери‏ ‎и ‎не‏ ‎имеет ‎под ‎собой ‎никаких ‎иных,‏ ‎по‏ ‎убеждению‏ ‎исследователя, ‎оснований.‏ ‎Предубеждение ‎Зощенко‏ ‎по ‎отношению‏ ‎к‏ ‎властным ‎лицам‏ ‎любого ‎уровня ‎выросло, ‎по ‎его‏ ‎мысли, ‎из‏ ‎нездорового‏ ‎отношения ‎к ‎фигуре‏ ‎отца: ‎«Рассказы‏ ‎Зощенко ‎изобилуют ‎подобными ‎носителями‏ ‎власти‏ ‎— ‎банщиками,‏ ‎кондукторами, ‎управдомами,‏ ‎милиционерами, ‎начальниками ‎станций ‎и ‎т.‏ ‎п.,‏ ‎а ‎изображение‏ ‎отца ‎в‏ ‎„Перед ‎восходом ‎солнца“ ‎и ‎в‏ ‎рассказах‏ ‎о‏ ‎Леле ‎и‏ ‎Миньке ‎в‏ ‎качестве ‎авторитарной‏ ‎высшей‏ ‎инстанции ‎не‏ ‎оставляет ‎сомнений ‎в ‎психологической ‎подоплеке‏ ‎(выделено ‎нами.‏ ‎—‏ ‎А.К.) этого ‎мотива. ‎Представитель‏ ‎порядка ‎вершит‏ ‎свой ‎суд ‎публично, ‎часто‏ ‎при‏ ‎поддержке ‎толпы,‏ ‎сопровождая ‎его‏ ‎нравоучениями ‎и ‎ссылками ‎на ‎табу,‏ ‎нарушителем‏ ‎которых ‎оказывается‏ ‎герой, ‎претендующий‏ ‎на ‎женщину ‎и ‎вообще ‎пытающийся‏ ‎выделиться‏ ‎из‏ ‎стада»». ‎(с.‏ ‎21-22). ‎Таким‏ ‎образом, ‎по‏ ‎мнению‏ ‎литературоведа, ‎своеобразная‏ ‎художническая ‎позиция ‎Зощенко ‎— ‎прямое‏ ‎следствие ‎его‏ ‎психического‏ ‎нездоровья: ‎«В ‎сюжетном‏ ‎плане ‎глубоко‏ ‎травмированного ‎автора ‎представляет ‎его‏ ‎жалкий‏ ‎герой, ‎не‏ ‎справляющийся ‎с‏ ‎жизнью, ‎тянущийся ‎к ‎еде, ‎женщинам,‏ ‎деньгам,‏ ‎славе ‎и‏ ‎т. ‎п.‏ ‎и ‎грубо ‎отгоняемый ‎или ‎пугливо‏ ‎шарахающийся‏ ‎от‏ ‎них… ‎Подобная‏ ‎лабильная ‎психика…‏ ‎составляет ‎подоплеку‏ ‎соответствующей‏ ‎культурной ‎позиции»‏ ‎(22-23). ‎Литературовед ‎полагает, ‎что ‎вначале‏ ‎возник ‎страх,‏ ‎затем‏ ‎— ‎социальная ‎сатира.

Несомненно,‏ ‎метод ‎литературоведческого‏ ‎психоанализа ‎при ‎осмыслении ‎наследия‏ ‎Зощенко‏ ‎плодотворен, ‎поскольку‏ ‎тесно ‎связан‏ ‎с ‎вопросом ‎психологии ‎творчества, ‎влиянии‏ ‎на‏ ‎тематический ‎пласт,‏ ‎образный ‎строй‏ ‎и ‎другие ‎элементы ‎произведений ‎особенностей‏ ‎авторского‏ ‎темперамента‏ ‎и ‎мировосприятия.‏ ‎Но ‎представляется,‏ ‎что ‎исследователь‏ ‎не‏ ‎вполне ‎справедливо‏ ‎игнорирует ‎рассуждения ‎самого ‎писателя, ‎которыми‏ ‎открывается ‎повесть‏ ‎«Перед‏ ‎восходом ‎солнца».

Сатирик ‎открыто‏ ‎заявляет ‎в‏ ‎предисловии: ‎«Это ‎был ‎психоанализ?‏ ‎Фрейд?‏ ‎— ‎Вовсе‏ ‎нет. ‎Это‏ ‎был ‎Павлов»[66]. ‎Тем ‎не ‎менее‏ ‎нельзя‏ ‎не ‎отметить,‏ ‎что ‎фактически‏ ‎писатель ‎все ‎же ‎придерживается ‎пусть‏ ‎и‏ ‎не‏ ‎осознанно, ‎именно‏ ‎фрейдистского ‎подхода:‏ ‎описывает ‎уровни‏ ‎психики‏ ‎с ‎опорой‏ ‎на ‎предложенную ‎Фрейдом ‎структурную ‎модель‏ ‎психики, ‎говорит‏ ‎о‏ ‎конфликте ‎«Оно», ‎«Я»‏ ‎и ‎«Сверх-Я»,‏ ‎а ‎содержание ‎значительной ‎части‏ ‎глав‏ ‎повести ‎сосредоточено‏ ‎на ‎анализе‏ ‎взаимоотношений ‎в ‎треугольнике ‎«мать ‎—‏ ‎сын‏ ‎— ‎большой‏ ‎мир», ‎а‏ ‎также ‎включает ‎ряд ‎эпизодов ‎знакомства‏ ‎Зощенко‏ ‎с‏ ‎противоположным ‎полом,‏ ‎окончившихся ‎неудачей‏ ‎в ‎силу‏ ‎как‏ ‎раз ‎таки‏ ‎внутреннего ‎конфликта, ‎спровоцированного ‎отношениями ‎с‏ ‎матерью. ‎Нежелание‏ ‎Зощенко‏ ‎упоминать ‎имя ‎Фрейда‏ ‎отчасти ‎можно‏ ‎объяснить ‎политическими ‎причинами, ‎но‏ ‎в‏ ‎то ‎же‏ ‎время ‎художника‏ ‎отталкивала ‎мысль ‎австрийского ‎психоаналитика ‎о‏ ‎губительности‏ ‎высокого ‎уровня‏ ‎развития ‎сознания,‏ ‎о ‎том, ‎что ‎невозможно ‎быть‏ ‎великим‏ ‎художником,‏ ‎ученым, ‎философом,‏ ‎оставаясь ‎счастливой,‏ ‎цельной ‎личностью[67].‏ ‎По‏ ‎мнению ‎Зощенко,‏ ‎Фрейд ‎утверждал: ‎чтобы ‎стать ‎счастливым,‏ ‎необходимо ‎«опроститься»,‏ ‎только‏ ‎так ‎можно ‎избавиться‏ ‎от ‎болезненного‏ ‎конфликта ‎между ‎высокоразвитым ‎сознанием‏ ‎и‏ ‎пугающим ‎миром‏ ‎темных ‎инстинктов[68].‏ ‎Споря ‎в ‎этом ‎отношении ‎с‏ ‎учением‏ ‎Фрейда, ‎писатель‏ ‎в ‎то‏ ‎же ‎время ‎вступал ‎и ‎в‏ ‎спор‏ ‎и‏ ‎с ‎Л.‏ ‎Н. ‎Толстым‏ ‎и ‎его‏ ‎идеей‏ ‎«опрощения». ‎В‏ ‎конце ‎повести ‎«Перед ‎восходом ‎солнца»‏ ‎Зощенко ‎приводит‏ ‎цитату‏ ‎из ‎«Исповеди», ‎где‏ ‎автор ‎повествует‏ ‎о ‎пережитых ‎душевных ‎муках‏ ‎и‏ ‎страданиях, ‎от‏ ‎которых ‎он‏ ‎не ‎мог ‎долгое ‎время ‎избавиться.‏ ‎Зощенко‏ ‎отвергает ‎выводы‏ ‎Толстого ‎аргументом,‏ ‎что ‎его ‎учение ‎о ‎том,‏ ‎как‏ ‎прийти‏ ‎к ‎счастью,‏ ‎— ‎это,‏ ‎по ‎сути,‏ ‎религия,‏ ‎то ‎есть‏ ‎набор ‎принимаемых ‎на ‎веру ‎утверждений.‏ ‎А ‎мысль‏ ‎самого‏ ‎Зощенко ‎— ‎напротив,‏ ‎развивается ‎в‏ ‎строго ‎научном ‎русле, ‎и‏ ‎подкрепляется‏ ‎ссылками ‎на‏ ‎труды ‎академика‏ ‎Павлова, ‎а ‎главное, ‎опирается ‎на‏ ‎провозглашаемые‏ ‎в ‎обществе‏ ‎революционные ‎идеалы.

Жолковский‏ ‎же ‎игнорирует ‎зощенковскую ‎«веру ‎в‏ ‎идеал‏ ‎революции»[69],‏ ‎парадоксальным ‎образом‏ ‎сочетавшуюся ‎с‏ ‎недоверием ‎к‏ ‎конкретным‏ ‎способам ‎его‏ ‎воплощения, ‎осуществляемым ‎советской ‎властью. ‎Исследователь‏ ‎указывает ‎на‏ ‎«двусмысленность‏ ‎позиции ‎писателя ‎по‏ ‎отношению ‎к‏ ‎советской ‎власти»: ‎тот ‎«и‏ ‎боится‏ ‎ее, ‎и‏ ‎льнет ‎к‏ ‎ней, ‎и ‎рядится ‎в ‎непроницаемую‏ ‎сказовую‏ ‎маску». ‎(с.‏ ‎28). ‎Но‏ ‎причину ‎подобного ‎поведения ‎художника ‎Жолковский‏ ‎видит‏ ‎в‏ ‎патологическом ‎страхе,‏ ‎вызванном, ‎по‏ ‎его ‎убеждению,‏ ‎многочисленными‏ ‎душевными ‎травмами‏ ‎последнего: ‎«Зощенко ‎— ‎писатель, ‎с‏ ‎детства ‎травмированный‏ ‎домашней‏ ‎обстановкой ‎и ‎окружающим‏ ‎миром, ‎а‏ ‎затем ‎напуганный ‎хаосом ‎бескультурной‏ ‎революционной‏ ‎и ‎советской‏ ‎стихии ‎и‏ ‎потому ‎предпочитающий, ‎хотя ‎и ‎с‏ ‎амбивалентными‏ ‎гримасами, ‎внешний‏ ‎порядок, ‎пусть‏ ‎несправедливый, ‎но ‎надежный, ‎и ‎внутренний‏ ‎душевный‏ ‎покой,‏ ‎пусть ‎достигаемый‏ ‎ценой ‎железной‏ ‎самодисциплины, ‎крепкой‏ ‎тары,‏ ‎неподвижного ‎лица,‏ ‎несмаргиваемого ‎монокля, ‎уютного ‎— ‎с‏ ‎иллюминатором ‎—‏ ‎гроба»‏ ‎(187). ‎Таким ‎образом,‏ ‎с ‎точки‏ ‎зрения ‎литературоведа, ‎Зощенко ‎—‏ ‎психически‏ ‎больной ‎человек,‏ ‎как ‎и‏ ‎многие ‎другие ‎его ‎художники-современники ‎(26-27).

Идеал‏ ‎исследователя‏ ‎противоположен ‎условно‏ ‎понимаемому ‎и‏ ‎снабженному ‎многочисленными ‎негативными ‎коннотациями ‎«недоверию»,‏ ‎которое‏ ‎он,‏ ‎как ‎тенденцию,‏ ‎разоблачает ‎на‏ ‎примере ‎творчества‏ ‎Зощенко и представляет‏ ‎собой, ‎не‏ ‎менее ‎условное ‎на ‎наш ‎взгляд,‏ ‎«чувство ‎реальности»:‏ ‎выйти‏ ‎из ‎«символического ‎футляра»‏ ‎писателю ‎будто‏ ‎бы ‎мешало ‎«рутинное ‎приятие‏ ‎ложных,‏ ‎иногда ‎„благородных“‏ ‎и ‎„разумных“,‏ ‎и ‎всегда ‎„обоснованных“, ‎заранее ‎предопределенных‏ ‎и‏ ‎вычисленных ‎ценностей‏ ‎и ‎неумение‏ ‎довериться ‎живому ‎чувству ‎реальности» ‎(182-183).

При‏ ‎этом‏ ‎сам‏ ‎Зощенко ‎также‏ ‎признавал, ‎что‏ ‎самоотверженное ‎служение‏ ‎к‏ ‎писательскому ‎труду‏ ‎способно ‎вызвать ‎у ‎автора ‎своего‏ ‎рода ‎«душевное‏ ‎отравление»[70].‏ ‎Описывая ‎в ‎сатирических‏ ‎красках ‎недостатки‏ ‎и ‎слабости ‎представителей ‎широких‏ ‎массы‏ ‎советского ‎населения,‏ ‎Зощенко ‎все‏ ‎более ‎грустнел ‎и ‎мрачнел. ‎Поэтому,‏ ‎например,‏ ‎коллега ‎художника‏ ‎по ‎писательскому‏ ‎цеху ‎и ‎один ‎из ‎«Серапионовых‏ ‎братьев»‏ ‎К.‏ ‎А. ‎Федин‏ ‎в ‎воспоминаниях‏ ‎не ‎отрицал‏ ‎болезненного‏ ‎душевного ‎состояния‏ ‎Зощенко, ‎но, ‎в ‎отличие ‎от‏ ‎современного ‎исследователя,‏ ‎видел‏ ‎причину ‎не ‎в‏ ‎его ‎детских‏ ‎психологических ‎травмах, ‎а ‎в‏ ‎особой‏ ‎личной ‎и‏ ‎общественной ‎позиции,‏ ‎которую ‎сатирик ‎отстаивал ‎в ‎своих‏ ‎произведениях:‏ ‎«Зощенко ‎был‏ ‎болен, ‎и‏ ‎— ‎слишком ‎очевидно ‎— ‎„юмористика“‏ ‎способствовала‏ ‎его‏ ‎заболеванию. ‎Болезнь‏ ‎и ‎последующее‏ ‎исцеление ‎из‏ ‎биографического‏ ‎факта ‎сделались‏ ‎основной ‎темой ‎писателя, ‎и ‎в‏ ‎ней ‎нам‏ ‎привелось‏ ‎лучше ‎всего ‎узнать‏ ‎несмеющегося, ‎серьезного‏ ‎Зощенко»[71]. ‎И ‎другой ‎«Серапион»,‏ ‎Слонимский,‏ ‎вспоминал: ‎«Однажды‏ ‎в ‎таком‏ ‎состоянии ‎„отравления“ ‎он ‎сказал ‎мне:‏ ‎„Где-то‏ ‎я ‎читал,‏ ‎что ‎Фонвизин,‏ ‎уже ‎полупараличный, ‎катался ‎в ‎тележке‏ ‎перед‏ ‎университетом‏ ‎и ‎кричал‏ ‎студентам: ‎„Вот‏ ‎до ‎чего‏ ‎доводит‏ ‎литература! ‎Никогда‏ ‎не ‎будьте ‎писателями! ‎Никогда ‎не‏ ‎занимайтесь ‎литературой!“‏ ‎Надо‏ ‎спросить ‎Чуковского, ‎верно‏ ‎ли ‎это”»[72].

Жолковский‏ ‎отмечает ‎у ‎Зощенко ‎«патологически‏ ‎недоверчивый‏ ‎взгляд ‎на‏ ‎мир» ‎(27),‏ ‎проводит ‎параллели ‎с ‎«подпольным ‎человеком»‏ ‎Достоевского‏ ‎и ‎чеховским‏ ‎«человеком ‎в‏ ‎футляре» ‎и ‎предлагает ‎смотреть ‎на‏ ‎писателя‏ ‎как‏ ‎« ‎„лирика“,‏ ‎пишущего ‎от‏ ‎имени ‎Беликова»,‏ ‎«инфантильного,‏ ‎так ‎и‏ ‎не ‎достигшего ‎зрелости, ‎„маленького ‎человека“»‏ ‎(180).

В ‎«Заключении»‏ ‎своей‏ ‎книги ‎исследователь ‎призывает‏ ‎воспринимать ‎его‏ ‎труд ‎как ‎материал ‎для‏ ‎пересмотра‏ ‎устоявшихся ‎литературных‏ ‎репутаций ‎и‏ ‎других ‎советских ‎классиков. ‎Ни ‎в‏ ‎коей‏ ‎мере ‎не‏ ‎умаляя ‎ценности‏ ‎сделанных ‎ученым ‎выводов, ‎не ‎можем‏ ‎не‏ ‎отметить,‏ ‎что ‎они‏ ‎напоминают ‎попытку‏ ‎создать ‎некую‏ ‎модель‏ ‎«машинного ‎перевода»‏ ‎текста ‎с ‎языка ‎художественного ‎произведения‏ ‎на ‎язык‏ ‎психоаналитической‏ ‎критики ‎и ‎литературоведения,‏ ‎«сконструировать ‎совокупность‏ ‎понятий ‎и ‎правил ‎настолько‏ ‎строгих,‏ ‎что ‎ими‏ ‎можно ‎оперировать‏ ‎применительно ‎к ‎любому ‎тексту ‎или‏ ‎смыслу‏ ‎чисто ‎формально»[73].‏ ‎В ‎результате‏ ‎у ‎читателя ‎«Поэтики ‎недоверия» ‎складывается‏ ‎отчетливое,‏ ‎хотя,‏ ‎возможно, ‎не‏ ‎соответствующее ‎действительности‏ ‎представление, ‎что,‏ ‎критикуя‏ ‎Зощенко ‎за‏ ‎недоверие ‎миру ‎и ‎мизантропию, ‎исследователь‏ ‎скорее ‎стремился‏ ‎опровергнуть‏ ‎идеалы ‎советской ‎эпохи,‏ ‎которые ‎тот‏ ‎озвучивал ‎в ‎своем ‎творчестве.‏ ‎Представляется,‏ ‎что ‎Жолковский‏ ‎смотрит ‎на‏ ‎писательскую ‎фигуру ‎Зощенко ‎с ‎рационализаторских‏ ‎позиций,‏ ‎а ‎потому‏ ‎не ‎видит‏ ‎— ‎за ‎писательской ‎слабостью ‎и‏ ‎травмированностью‏ ‎последнего‏ ‎— ‎широты‏ ‎и ‎глубины‏ ‎человеческой ‎личности.

На‏ ‎наш‏ ‎взгляд, ‎чтобы‏ ‎проникнуться ‎столь ‎сильным ‎духом ‎неприятия‏ ‎вещного ‎мира,‏ ‎желания‏ ‎облагородить ‎и ‎возвысить‏ ‎его, ‎вырвать‏ ‎вещь ‎из ‎узкого ‎круга‏ ‎эгоистических‏ ‎интересов ‎—‏ ‎необходимо ‎обладать‏ ‎особым ‎психофизиологическим ‎складом. Нужно ‎иметь ‎особую‏ ‎историю‏ ‎взросления ‎и‏ ‎формирования ‎собственной‏ ‎личности ‎и ‎особую ‎историю ‎своего‏ ‎рода.‏ ‎Множество‏ ‎жизненных ‎трудностей,‏ ‎болезненных ‎и‏ ‎тяжелых ‎событий‏ ‎формируют‏ ‎характер, ‎систему‏ ‎ценностей ‎и ‎жизненных ‎приоритетов. ‎Точно‏ ‎так ‎же,‏ ‎как‏ ‎профессиональный ‎спортсмен, ‎испытывая‏ ‎серьезные ‎нагрузки‏ ‎на ‎определенные ‎группы ‎мышц,‏ ‎может‏ ‎нанести ‎повреждения‏ ‎отдельным ‎органам‏ ‎и ‎системам ‎организма, ‎— ‎так‏ ‎и‏ ‎писатель, ‎усиленно‏ ‎развивая ‎одни‏ ‎области ‎своей ‎души, ‎может ‎одновременно‏ ‎начать‏ ‎испытывать‏ ‎трудности ‎с‏ ‎другими ‎«подотделами»‏ ‎своего ‎внутреннего‏ ‎мира:‏ ‎утратить ‎цельность‏ ‎души ‎и ‎способность ‎чувствовать ‎себя‏ ‎по-настоящему ‎счастливым.

М.‏ ‎А.‏ ‎Булгаков. ‎Отрицание ‎материальной‏ ‎реальности

М. ‎Элиаде‏ ‎в ‎книге ‎«Миф ‎о‏ ‎вечном‏ ‎возвращении» ‎писал,‏ ‎что ‎большинство‏ ‎людей, ‎сознательно ‎или ‎бессознательно, ‎сталкиваются‏ ‎с‏ ‎необходимостью ‎каким-то‏ ‎образом ‎преодолевать‏ ‎«ужас ‎перед ‎историей»[74]: ‎объяснять ‎для‏ ‎себя‏ ‎причины‏ ‎и ‎цель‏ ‎претерпеваемых ‎в‏ ‎жизни ‎страданий,‏ ‎ощущать‏ ‎себя ‎причастным‏ ‎к ‎некой ‎надвременной ‎реальности, ‎выстроить‏ ‎свою ‎жизнь‏ ‎таким‏ ‎образом, ‎чтобы ‎она‏ ‎оказалась ‎вписанной‏ ‎в ‎вечный, ‎непреходящий ‎пласт‏ ‎истории.

При‏ ‎этом ‎ученый‏ ‎полагал, ‎что‏ ‎у ‎человека, ‎если ‎он ‎не‏ ‎лукавит‏ ‎перед ‎собой,‏ ‎есть ‎всего‏ ‎два ‎способа ‎преодоления ‎этого ‎«ужаса»:‏ ‎подчинить‏ ‎свою‏ ‎жизнь ‎некому‏ ‎широко ‎понимаемому‏ ‎«ритуалу» ‎или‏ ‎поверить‏ ‎в ‎«иудео-христианского‏ ‎Бога»[75]. ‎Для ‎культуры ‎архетипов ‎и‏ ‎повторения ‎вера‏ ‎в‏ ‎Бога ‎как ‎такового‏ ‎не ‎является‏ ‎обязательной.

Элиаде ‎рассуждает ‎о ‎том,‏ ‎что‏ ‎«безнаказанно ‎выйти‏ ‎из ‎культуры‏ ‎архетипов ‎и ‎повторения ‎можно ‎лишь‏ ‎при‏ ‎условии ‎принятия‏ ‎философии, ‎не‏ ‎исключающей ‎существование ‎Бога. ‎Это, ‎кстати‏ ‎говоря,‏ ‎подтвердилось,‏ ‎когда ‎за‏ ‎пределы ‎культуры‏ ‎архетипов ‎и‏ ‎повторения‏ ‎первым ‎вырвалось‏ ‎иудео-христианство, ‎которое ‎ввело ‎в ‎религиозный‏ ‎опыт ‎новую‏ ‎категорию‏ ‎— ‎веру„[76].

Складывается ‎впечатление,‏ ‎что ‎для‏ ‎Булгакова ‎было ‎более ‎характерно‏ ‎магическое‏ ‎мышление, ‎а‏ ‎вера ‎как‏ ‎таковая ‎отсутствовала. ‎Вот ‎что ‎говорит‏ ‎об‏ ‎этом ‎его‏ ‎жена ‎Т.‏ ‎Н. ‎Лаппа:

«Л. ‎П. ‎А ‎как‏ ‎в‏ ‎смысле‏ ‎веры? ‎Насколько‏ ‎я ‎помню,‏ ‎он ‎не‏ ‎был‏ ‎верующим?

Т. ‎К.‏ ‎Нет, ‎он ‎верил. ‎Только ‎не‏ ‎показывал ‎этого.

Л.‏ ‎П.‏ ‎Молился?

Т. ‎К. ‎Нет,‏ ‎никогда ‎не‏ ‎молился, ‎в ‎церковь ‎не‏ ‎ходил,‏ ‎крестика ‎у‏ ‎него ‎не‏ ‎было, ‎но ‎верил. ‎Суеверный ‎был.‏ ‎Самой‏ ‎страшной ‎считал‏ ‎клятву ‎смертью.‏ ‎Считал, ‎что ‎это… ‎за ‎нарушение‏ ‎этой‏ ‎клятвы‏ ‎будет ‎обязательно‏ ‎наказание. ‎Чуть‏ ‎что ‎—‏ ‎«Клянись‏ ‎смертью!”»[77].

Очевидно, ‎что‏ ‎при ‎ответе ‎на ‎вопрос ‎интервьюера‏ ‎Татьяна ‎Николаевна‏ ‎уравнивает‏ ‎веру ‎и ‎суеверие,‏ ‎молитву ‎и‏ ‎магическую ‎клятву:

Несмотря ‎на ‎отсутствие‏ ‎глубокой‏ ‎веры ‎и‏ ‎сильно ‎развитое‏ ‎магическое ‎мышление, ‎в ‎произведениях ‎Булгакова‏ ‎встречается‏ ‎большое ‎количество‏ ‎христианских ‎архетипов.‏ ‎Элиаде ‎отметил ‎парадоксальную ‎черту ‎мифологизированного‏ ‎сознания:‏ ‎жить‏ ‎в ‎реальности‏ ‎— ‎значить‏ ‎жить ‎согласно‏ ‎модели,‏ ‎архетипу. ‎«Истинно‏ ‎реальными» ‎в ‎сознании ‎такого ‎человека‏ ‎«являются ‎только‏ ‎архетипы»[78].‏ ‎Современные ‎ему ‎события‏ ‎писатель ‎художественно‏ ‎осмыслял ‎и ‎оценивал ‎в‏ ‎рамках‏ ‎матрицы ‎Бог-Отец‏ ‎— ‎Бог-Сын‏ ‎—Пилат. ‎«Для ‎многих ‎других ‎произведений‏ ‎Булгакова‏ ‎типичен ‎образ‏ ‎центрального ‎героя,‏ ‎осмысляемый, ‎через ‎посредство ‎евангельских ‎ассоциаций,‏ ‎как‏ ‎образ‏ ‎Сына ‎—‏ ‎одинокого, ‎оставшегося‏ ‎без ‎поддержки‏ ‎в‏ ‎окружающем ‎его‏ ‎враждебном ‎хаосе»[79]. В ‎понимании ‎писателя, ‎главный‏ ‎герой ‎«Записок‏ ‎юного‏ ‎врача», ‎выполняющий ‎функцию‏ ‎Христа, ‎обязан‏ ‎ежечасно ‎совершать ‎подвиг ‎самопожертвования,‏ ‎буквально‏ ‎воскрешая ‎умерших‏ ‎людей. ‎Б.‏ ‎М. ‎Гаспаров ‎обратил ‎внимание, ‎что‏ ‎отец‏ ‎девушки, ‎пострадавшей‏ ‎в ‎результате‏ ‎несчастного ‎случая, ‎обращается ‎герою-медику ‎словно‏ ‎к‏ ‎божеству[80].‏ ‎Спасение ‎девушки‏ ‎приравнивается ‎ученым‏ ‎к ‎воскрешению‏ ‎Лазаря:‏ ‎вначале ‎девушка‏ ‎кажется ‎мертвой, ‎что ‎многократно ‎подчеркивается‏ ‎разными ‎художественными‏ ‎деталями,‏ ‎а ‎в ‎конце‏ ‎герой ‎совершает‏ ‎чудо. ‎Гаспаров ‎отметил, ‎что‏ ‎названия‏ ‎глав ‎«Записок‏ ‎юного ‎врача»‏ ‎имеют ‎характерные ‎названия: ‎«Крещение ‎поворотом»,‏ ‎«Тьма‏ ‎египетская»[81]. ‎Кроме‏ ‎того, ‎литературовед‏ ‎полагает, ‎что ‎«характерная ‎черта ‎евангельской‏ ‎темы‏ ‎у‏ ‎Булгакова ‎—‏ ‎слабость ‎центрального‏ ‎героя ‎и‏ ‎ощущение‏ ‎им ‎своей‏ ‎покинутости ‎и ‎одиночества»[82]. Е. ‎А. ‎Яблоков‏ ‎определил ‎данное‏ ‎состояние‏ ‎несколько ‎иначе ‎—‏ ‎«комплекс ‎вины‏ ‎за ‎слабость ‎и ‎„негероизм”“[83]. В‏ ‎высказывании‏ ‎Гаспарова ‎доминирующим‏ ‎оказывается ‎жертвенное,‏ ‎страдательное ‎положение ‎главного ‎героя, ‎в‏ ‎словах‏ ‎Яблокова ‎подчеркивается‏ ‎авторская ‎мысль‏ ‎о ‎вине ‎центрального ‎персонажа.

Столкнувшись ‎с‏ ‎«ужасом‏ ‎истории»,‏ ‎главный ‎герой‏ ‎вписывает ‎себя‏ ‎в ‎контекст‏ ‎христианской‏ ‎мифологии ‎—‏ ‎по ‎сути, ‎берет ‎на ‎себя‏ ‎функцию ‎Христа.‏ ‎Однако‏ ‎он ‎не ‎имеет‏ ‎его ‎силы‏ ‎и ‎в ‎результате ‎испытывает‏ ‎двойную‏ ‎вину ‎за‏ ‎свою ‎слабость:‏ ‎во-первых, ‎он ‎не ‎смог ‎помочь‏ ‎конкретному‏ ‎человеку. ‎Во-вторых,‏ ‎не ‎смог‏ ‎вписать ‎себя ‎в ‎контекст ‎вечности,‏ ‎не‏ ‎стал‏ ‎подлинным ‎воплощением‏ ‎образа ‎Христа,‏ ‎вобрал ‎в‏ ‎себя‏ ‎и ‎черты‏ ‎Пилата. ‎В ‎этой ‎связи ‎Гаспаров‏ ‎заметил, ‎что‏ ‎герой‏ ‎всех ‎ранних ‎произведений‏ ‎Булгакова ‎—‏ ‎это ‎своеобразный ‎психологический ‎автопортрет‏ ‎писателя,‏ ‎который ‎одновременно‏ ‎ассоциирует ‎себя‏ ‎и ‎с ‎Христом, ‎и ‎с‏ ‎Пилатом.

В‏ ‎поздних ‎произведениях‏ ‎художника ‎роль‏ ‎Пилата ‎не ‎столь ‎заметна ‎при‏ ‎первом‏ ‎прочтении,‏ ‎но ‎в‏ ‎то ‎же‏ ‎время ‎не‏ ‎менее‏ ‎важна. ‎«Так,‏ ‎в ‎повести ‎„Роковые ‎яйца“ ‎(1926)‏ ‎профессор ‎Персиков‏ ‎отдает‏ ‎изобретенный ‎им ‎аппарат‏ ‎Рокку ‎со‏ ‎словами: ‎„Я ‎умываю ‎руки”“[84].‏ ‎Последствия‏ ‎подобной ‎слабости‏ ‎героя ‎становятся‏ ‎для ‎окружающих ‎катастрофическими, ‎но ‎их‏ ‎жертвой‏ ‎становится ‎оказывается‏ ‎и ‎сам‏ ‎Персиков ‎— ‎жертвенное ‎и ‎страдательное‏ ‎положение‏ ‎героя‏ ‎позволяет ‎Булгакову‏ ‎вызвать ‎у‏ ‎читателя ‎ассоциацию‏ ‎его‏ ‎образа ‎и‏ ‎с ‎фигурой ‎Христа. ‎Персиков ‎„совершает‏ ‎чудо ‎—открывает‏ ‎„луч‏ ‎жизни“, ‎но ‎при‏ ‎этом ‎отрекается‏ ‎от ‎своего ‎творения, ‎позволяет‏ ‎ему‏ ‎погибнуть ‎и‏ ‎в ‎конце‏ ‎концов ‎гибнет ‎сам. ‎Аналогичная ‎схема‏ ‎играет‏ ‎большую ‎роль‏ ‎и ‎в‏ ‎двух ‎главных ‎произведениях ‎позднего ‎Булгакова‏ ‎—‏ ‎„Театральном‏ ‎романе“ ‎и‏ ‎„Мастере ‎и‏ ‎Маргарите”“[85].

К. ‎Гирц‏ ‎отметил‏ ‎характерную ‎черту‏ ‎всех ‎религиозных ‎мифологий: ‎«вести ‎себя‏ ‎иначе ‎—‏ ‎значит‏ ‎действовать ‎вопреки ‎законам‏ ‎вселенной»[86]. ‎Верность‏ ‎религиозному ‎ритуалу ‎полностью ‎меняет‏ ‎картину‏ ‎мира ‎человека,‏ ‎его ‎представление‏ ‎о ‎здравомыслии. ‎«Настроения ‎и ‎мотивации,‏ ‎порожденные‏ ‎религиозной ‎практикой,‏ ‎сами ‎начинают‏ ‎казаться ‎в ‎высшей ‎степени ‎практическими,‏ ‎единственно‏ ‎разумными‏ ‎с ‎точки‏ ‎зрения ‎того,‏ ‎какова ‎в‏ ‎„действительности“‏ ‎окружающая ‎реальность»[87].‏ ‎Религиозно-ритуальные ‎представления ‎становятся ‎шаблоном ‎восприятия‏ ‎мира. ‎«Они‏ ‎не‏ ‎просто ‎объясняют ‎социальные‏ ‎и ‎психологические‏ ‎процессы ‎с ‎точки ‎зрения‏ ‎космоса‏ ‎— ‎в‏ ‎этом ‎случае‏ ‎они ‎были ‎бы ‎философскими, ‎а‏ ‎не‏ ‎религиозными, ‎—‏ ‎но ‎формируют‏ ‎их»[88].

Действительно, ‎если ‎центральный ‎герой ‎—‏ ‎Христос,‏ ‎следовательно,‏ ‎он ‎обязан‏ ‎быть ‎так‏ ‎же ‎одинок‏ ‎и‏ ‎противопоставлен ‎по‏ ‎своей ‎созидательной ‎силе ‎остальному ‎миру.‏ ‎У ‎Христа‏ ‎не‏ ‎может ‎быть ‎равного‏ ‎ему ‎по‏ ‎силе, ‎как ‎и ‎у‏ ‎евангельского‏ ‎Христа ‎были‏ ‎лишь ‎ученики.‏ ‎Ученики, ‎в ‎сознании ‎Булгакова, ‎не‏ ‎всегда‏ ‎в ‎состоянии‏ ‎понять ‎своего‏ ‎учителя, ‎они ‎слабее ‎его, ‎что‏ ‎усиливает‏ ‎одиночество‏ ‎и ‎покинутость‏ ‎центрального ‎героя.

Но‏ ‎одновременно ‎центральный‏ ‎герой‏ ‎— ‎«маленький‏ ‎человек»: ‎он ‎не ‎обладает ‎всемогуществом,‏ ‎нечасто ‎отличается‏ ‎силой‏ ‎характера, ‎испытывает ‎недостаток‏ ‎в ‎различных‏ ‎ресурсах. ‎Слабость ‎делает ‎его‏ ‎«предателем»‏ ‎неких ‎высших‏ ‎ценностей ‎и‏ ‎идеалов, ‎а ‎невозможность ‎придерживаться ‎«идеала»‏ ‎приводит‏ ‎к ‎гибели‏ ‎— ‎«неидеальность»,‏ ‎неполное ‎соответствие ‎образу ‎Христа ‎всегда,‏ ‎по‏ ‎мысли‏ ‎Булгакова, ‎наказывается.

В‏ ‎версии ‎писателя‏ ‎сам ‎Пилат‏ ‎также‏ ‎приобретает ‎черты‏ ‎Христа ‎— ‎ведь ‎предательство ‎приводит‏ ‎его ‎к‏ ‎гибели,‏ ‎превращает ‎в ‎жертву.‏ ‎Как ‎отметил‏ ‎Гаспаров, ‎«такое ‎переосмысление ‎канонического‏ ‎евангельского‏ ‎повествования ‎придает‏ ‎версии, ‎разрабатываемой‏ ‎Булгаковым ‎(так ‎же ‎как ‎и‏ ‎его‏ ‎героем ‎—‏ ‎Мастером), ‎характер‏ ‎апокрифа. ‎Не ‎случайно ‎глава, ‎в‏ ‎которой‏ ‎Воланд‏ ‎начинал ‎рассказывать‏ ‎роман ‎Мастера,‏ ‎в ‎черновых‏ ‎вариантах‏ ‎имела ‎заглавие‏ ‎„Евангелие ‎от ‎Дьявола“ ‎и ‎„Евангелие‏ ‎от ‎Воланда”“[89].

Видя,‏ ‎что‏ ‎его ‎герой ‎не‏ ‎вполне ‎вписывается‏ ‎в ‎конкретный ‎положительный ‎архетип‏ ‎христианской‏ ‎мифологии, ‎Булгаков‏ ‎накладывает ‎сверху‏ ‎другую, ‎не ‎менее ‎важную, ‎европейскую‏ ‎культурную‏ ‎парадигму ‎—‏ ‎фаустианскую.

Центральный ‎герой‏ ‎Булгакова, ‎«подобно ‎Фаусту, ‎вступает ‎в‏ ‎сделку‏ ‎с‏ ‎сатаной ‎в‏ ‎обмен ‎на‏ ‎творческую ‎реализацию‏ ‎(и‏ ‎связанное ‎с‏ ‎ней ‎бессмертие)». ‎Гаспаров ‎указал ‎на‏ ‎фаустианские ‎черты‏ ‎в‏ ‎профессоре ‎Персикове ‎(«Роковые‏ ‎яйца») ‎и‏ ‎Преображенском ‎(«Собачье ‎сердце»). ‎Это‏ ‎творческие‏ ‎люди, ‎отчужденные‏ ‎и ‎изолированные‏ ‎от ‎основного ‎мира, ‎«они ‎воздвигают‏ ‎барьер‏ ‎между ‎собой‏ ‎и ‎этой‏ ‎презираемой ‎и ‎как ‎бы ‎не‏ ‎замечаемой‏ ‎ими‏ ‎реальностью»[90].

«Один ‎из‏ ‎булгаковских ‎„аргументов“‏ ‎для ‎доказательства‏ ‎абсурдности‏ ‎вооруженного ‎противостояния‏ ‎— ‎акцентирование ‎идеи ‎равенства ‎людей‏ ‎перед ‎лицом‏ ‎Бога.‏ ‎Разумеется, ‎необходимо ‎при‏ ‎этом ‎отличать‏ ‎отношение ‎к ‎Богу ‎от‏ ‎отношения‏ ‎к ‎церкви:‏ ‎уже ‎в‏ ‎„Белой ‎гвардии“ ‎выражено ‎резкое ‎неприятие‏ ‎религии‏ ‎и ‎религиозности‏ ‎в ‎„традиционном‏ ‎варианте”“[91]. ‎Педалирование ‎идеи ‎равенства ‎между‏ ‎людьми‏ ‎в‏ ‎сознании ‎Булгакова‏ ‎гармонично ‎сочетается‏ ‎с ‎невозможностью‏ ‎любому‏ ‎живому ‎существу,‏ ‎имеющему ‎человеческие ‎черты, ‎придать ‎статус‏ ‎человека. ‎Е.‏ ‎А.‏ ‎Яблоков ‎пишет ‎отметил:‏ ‎„В ‎повести‏ ‎„Собачье ‎сердце“ ‎оказывается ‎размытым‏ ‎значение‏ ‎слова ‎„человек“;‏ ‎неясно, ‎какой‏ ‎набор ‎„атрибутов“ ‎достаточен, ‎чтобы ‎назвать‏ ‎живое‏ ‎существо ‎человеком:‏ ‎одежда, ‎имя,‏ ‎жилплощадь, ‎способность ‎говорить ‎и ‎т.‏ ‎п.‏ ‎—‏ ‎список ‎может‏ ‎быть ‎продолжен,‏ ‎но ‎„арифметическая“‏ ‎сумма‏ ‎все-таки ‎не‏ ‎дает ‎искомого ‎результата»[92].

Отсутствие ‎веры ‎в‏ ‎Бога ‎и‏ ‎любви‏ ‎к ‎окружающим ‎его‏ ‎людям ‎приводят‏ ‎к ‎тому, ‎что ‎в‏ ‎произведениях‏ ‎Булгакова ‎мир‏ ‎предстает ‎как‏ ‎источник ‎зла, ‎хаоса ‎и ‎разрушительных‏ ‎сил.‏ ‎Появляется ‎апокалиптическая‏ ‎тематика. ‎Гаспаров‏ ‎отмечает ‎«одно ‎свойство ‎художественного ‎мира‏ ‎Булгакова,‏ ‎сыгравшее‏ ‎важную ‎роль‏ ‎в ‎развитии‏ ‎апокалиптической ‎циклической‏ ‎схемы:‏ ‎своеобразное ‎остраненное‏ ‎видение ‎повседневной ‎жизни, ‎и ‎прежде‏ ‎всего ‎советского‏ ‎быта,‏ ‎как ‎странного ‎мира,‏ ‎в ‎котором‏ ‎на ‎каждом ‎шагу, ‎в‏ ‎самых‏ ‎обыденных ‎событиях‏ ‎и ‎выражениях,‏ ‎проглядывают ‎чудеса, ‎намекающие ‎на ‎присутствие‏ ‎„нечистой‏ ‎силы“, ‎а‏ ‎следовательно, ‎и‏ ‎на ‎близость ‎очередной ‎апокалиптической ‎катастрофы»[93].

Советская‏ ‎реальностью‏ ‎Булгаковым‏ ‎полностью ‎отрицается.‏ ‎По ‎мысли‏ ‎писателя, ‎современный‏ ‎ему‏ ‎мир ‎должен‏ ‎быть ‎«заслуженно» ‎уничтожен. ‎На ‎наш‏ ‎взгляд, ‎в‏ ‎условиях‏ ‎информационно-психологической ‎войны ‎с‏ ‎Западом ‎подобное‏ ‎утверждение ‎абсолютно ‎недопустимо. ‎Можно‏ ‎предположить,‏ ‎что ‎воспевание‏ ‎Булгакова ‎стало‏ ‎особенно ‎популярно ‎в ‎связи ‎с‏ ‎тем,‏ ‎что ‎на‏ ‎российскую ‎систему‏ ‎образования ‎и ‎культурную ‎сферу ‎в‏ ‎целом‏ ‎значительное‏ ‎влияние ‎оказывают‏ ‎США. ‎Западная‏ ‎пропаганда ‎нацелена‏ ‎на‏ ‎очернение ‎нашей‏ ‎страны ‎и ‎нашего ‎прошлого.

В ‎заключение‏ ‎хочется ‎привести‏ ‎слова‏ ‎известных ‎исследователей, ‎которые‏ ‎подтверждают, ‎что‏ ‎позиция ‎Булгакова ‎не ‎соответствует‏ ‎реальности.‏ ‎«То, ‎что‏ ‎мы ‎считали‏ ‎на ‎протяжении ‎всего ‎романа ‎„современной‏ ‎Москвой“,‏ ‎выступает ‎в‏ ‎эпилоге ‎как‏ ‎легенда, ‎притча, ‎миф», ‎[94] ‎—‏ ‎писал‏ ‎выдающийся‏ ‎русский ‎литературовед‏ ‎Б. ‎М.‏ ‎Гаспаров ‎об‏ ‎одном‏ ‎из ‎произведений‏ ‎Булгакова. ‎Действительно, ‎анализируя ‎особенности ‎восприятия‏ ‎мира ‎через‏ ‎призму‏ ‎архетипов ‎и ‎магических‏ ‎ритуалов, ‎антрополог‏ ‎и ‎социолог ‎К. ‎Гирц‏ ‎отмечал:‏ ‎«в ‎ритуале‏ ‎мир ‎реальный‏ ‎и ‎мир ‎воображаемый, ‎будучи ‎сплавлены‏ ‎посредством‏ ‎единого ‎комплекса‏ ‎символических ‎форм,‏ ‎оказываются ‎одним ‎и ‎тем ‎же‏ ‎миром,‏ ‎в‏ ‎результате ‎чего‏ ‎происходит ‎<…>‏ ‎характерная ‎трансформация‏ ‎чувства‏ ‎реальности»[95].



[1] Булгаков ‎М.А. Записки‏ ‎покойника ‎(Театральный ‎роман) ‎// ‎Он‏ ‎же. ‎Собр.‏ ‎соч.:‏ ‎В ‎5 ‎т.‏ ‎Т. ‎4.‏ ‎М.: ‎Худож. ‎лит., ‎1990.‏ ‎С.‏ ‎403.

[2] Паршин ‎Л.К. Чертовщина‏ ‎в ‎Американском‏ ‎посольстве ‎в ‎Москве, ‎или ‎13‏ ‎загадок‏ ‎Михаила ‎Булгакова.‏ ‎[Режим ‎доступа]:‏ ‎https://www.rulit.me/author/parshin-leonid-konstantinovich/chertovshchina-v-amerikanskom-posolstve-v-moskve-ili-13-zagadok-mihaila-bulgakova-download-free-176293.html (дата ‎обращения: ‎01.11.2020).

[3] Булгаков ‎М.А. ‎—‏ ‎Булгаковой-Воскресенской‏ ‎В.‏ ‎М., ‎17‏ ‎ноября ‎1921‏ ‎г. ‎//‏ ‎Известия‏ ‎АН ‎СССР.‏ ‎Серия ‎литературы ‎и ‎языка. ‎Т.‏ ‎35. ‎1976.‏ ‎№‏ ‎35. ‎[Режим ‎доступа]:‏ ‎http://bulgakov.lit-info.ru/bulgakov/pisma/letter-15.htm (дата ‎обращения:‏ ‎07.03.2021).

[4] Булгаков ‎М.А. Михаил ‎Булгаков: ‎Под‏ ‎пятой.‏ ‎Мой ‎дневник.‏ ‎М.: ‎Правда,‏ ‎1990. ‎[Режим ‎доступа]: ‎http://lib.ru/BULGAKOW/dnewnik.txt (дата ‎обращения:‏ ‎07.03.2021).

[5] Там‏ ‎же.

[6] См. ‎подробнее:‏ ‎Голубков ‎М.М. Русская‏ ‎литература ‎ХХ ‎в.: ‎После ‎раскола.‏ ‎С.‏ ‎85-86.

[7] Паршин‏ ‎Л.К. Чертовщина ‎в‏ ‎Американском ‎посольстве‏ ‎в ‎Москве,‏ ‎или‏ ‎13 ‎загадок‏ ‎Михаила ‎Булгакова. ‎[Режим ‎доступа]: ‎https://www.rulit.me/author/parshin-leonid-konstantinovich/chertovshchina-v-amerikanskom-posolstve-v-moskve-ili-13-zagadok-mihaila-bulgakova-download-free-176293.html (дата‏ ‎обращения: ‎01.11.2020).

[8] Белозерская-Булгакова‏ ‎Л.Е. Воспоминания‏ ‎/ ‎Сост. ‎и‏ ‎послесл. ‎И.‏ ‎В. ‎Белозерского. ‎М.: ‎Художественная‏ ‎литература,‏ ‎1989. ‎С.‏ ‎92.

[9] См. ‎подробнее.:‏ ‎Мягков ‎Б.С. Булгаковские ‎места ‎(Литературно-топографические ‎очерки)‏ ‎//‏ ‎Творчество ‎Михаила‏ ‎Булгакова: ‎Исследования.‏ ‎Материалы. ‎Библиография. ‎Кн. ‎1. ‎Л.:‏ ‎Наука,‏ ‎1991.‏ ‎С. ‎142-174.

[10] Булгаков‏ ‎М.А. ‎Москва‏ ‎20-х ‎годов‏ ‎//‏ ‎Он ‎же.‏ ‎Собр. ‎соч.: ‎В ‎5 ‎т.‏ ‎Т. ‎2.‏ ‎М.:‏ ‎Худож. ‎лит., ‎1990.‏ ‎С. ‎437.

[11] См.:‏ ‎Осьмухина ‎О.Ю., ‎Короткова ‎Е.Г.‏ ‎Хронотоп‏ ‎квартиры ‎в‏ ‎малой ‎прозе‏ ‎М. ‎А. ‎Булгакова ‎// ‎Филологические‏ ‎науки.‏ ‎Вопросы ‎теории‏ ‎и ‎практики.‏ ‎2016. ‎№ ‎12 ‎(66): ‎в‏ ‎4-х‏ ‎ч.‏ ‎Ч. ‎1.‏ ‎C. ‎38.

[12] См.‏ ‎подробнее.: ‎Ромашова‏ ‎Е.Е. Архивные‏ ‎находки ‎из‏ ‎жизни ‎семьи ‎Зощенко ‎// ‎Альманах‏ ‎«XX ‎век»:‏ ‎Сб.‏ ‎статей ‎/ ‎Сост.‏ ‎Д. ‎А.‏ ‎Суховей. ‎СПб.: ‎Островитянин, ‎2015.‏ ‎Вып.‏ ‎7. ‎С.‏ ‎5-18.

[13] Островский ‎А.Г. Дом‏ ‎в ‎Сестрорецке. ‎[Режим ‎доступа]: ‎https://gazeta-licey.ru/public/history/6411-dom-v-sestroreczke (дата‏ ‎обращения:‏ ‎07.03.2021).

[14] Чуковский ‎К.И. Из‏ ‎воспоминаний ‎//‏ ‎Вспоминая ‎Михаила ‎Зощенко ‎/ ‎Сост.‏ ‎и‏ ‎подгот.‏ ‎текста ‎Ю.‏ ‎В. ‎Томашевского.‏ ‎Л.: ‎Художественная‏ ‎литература,‏ ‎1990. ‎С.‏ ‎50.

[15] См. ‎подробнее: ‎Кучинова ‎А.Р. История ‎дома‏ ‎№ ‎9‏ ‎на‏ ‎Набережной ‎канала ‎Грибоедова.‏ ‎[Режим ‎доступа]:‏ ‎https://institutspb.ru/pdf/hearings/10-06_Kuchinova.pdf (дата ‎обращения: ‎08.05.2021).

[16] Слонимский ‎М.Л. Михаил‏ ‎Зощенко‏ ‎// ‎Вспоминая‏ ‎Михаила ‎Зощенко.‏ ‎С. ‎90.

[17] Носкович-Лекаренко ‎Н.А. Слава ‎— ‎это‏ ‎вдова‏ ‎// ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎306.

[18] Гитович ‎С. ‎С. Из ‎воспоминаний ‎//‏ ‎Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎276.

[19] Слонимская‏ ‎И.И. Что ‎я‏ ‎помню ‎о‏ ‎Зощенко‏ ‎// ‎Там‏ ‎же. ‎С. ‎136.

[20] Носкович-Лекаренко ‎Н.А. Слава ‎—‏ ‎это ‎вдова‏ ‎//‏ ‎Там ‎же. ‎С.‏ ‎306.

[21] Зощенко ‎В.М. Так‏ ‎начинал ‎М. ‎Зощенко ‎//‏ ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎6.

[22] См.: ‎Поляков‏ ‎В. Зощенко ‎заменить ‎нельзя ‎// ‎Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎165.

[23] См.:‏ ‎Левитин ‎М.З. Тот‏ ‎самый ‎Зощенко ‎// ‎Там ‎же.‏ ‎С.‏ ‎299.

[24] Носкович-Лекаренко‏ ‎Н.А. Слава ‎—‏ ‎это ‎вдова‏ ‎// ‎Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎304.

[25]Меттер‏ ‎И.М. Свидетельство ‎современника ‎// ‎Там ‎же.‏ ‎С. ‎235.

[26] Меттер‏ ‎И. Свидетельство‏ ‎современника ‎// ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎235.

[27] Слонимский ‎М.Л. Михаил ‎Зощенко ‎//‏ ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎86.

[28] См.: ‎Голубков‏ ‎М.М. Русская ‎литература ‎ХХ ‎в.: ‎После‏ ‎раскола.‏ ‎С. ‎107-108.

[29] Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎109.

[30] См.: Слонимская ‎И. Что ‎я ‎помню ‎о‏ ‎Зощенко‏ ‎//‏ ‎Там ‎же.‏ ‎С. ‎136.

[31] См.: Иванова‏ ‎Т.В. О ‎Зощенко‏ ‎//‏ ‎Там ‎же.‏ ‎С. ‎174-175.

[32] См.: Гитович ‎С. ‎С. Из ‎воспоминаний‏ ‎// ‎Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎276.

[33] Слонимский ‎М.Л. Михаил‏ ‎Зощенко ‎//‏ ‎Там ‎же. ‎С. ‎92.

[34] Там‏ ‎же. С.‏ ‎96.

[35] Чуковский ‎К.И. Из‏ ‎воспоминаний ‎//‏ ‎Там ‎же. ‎С. ‎53.

[36] Там ‎же.‏ ‎С.‏ ‎37.

[37] Каверин ‎В.А. Молодой‏ ‎Зощенко ‎//‏ ‎Там ‎же. ‎С. ‎131.

[38] Там ‎же.‏ ‎С.‏ ‎131.

[39] Иванова‏ ‎Т.В. О ‎Зощенко‏ ‎// ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎172.

[40] Булгаков‏ ‎М.А. «№ 13. — Дом ‎Эльпит-Рабкоммуна»‏ ‎// ‎Он ‎же. ‎Собр. ‎соч.:‏ ‎в ‎5‏ ‎т.‏ ‎Т. ‎2. ‎М.:‏ ‎Худож. ‎лит.‏ ‎С. ‎243. ‎Далее ‎цитируется‏ ‎по‏ ‎этому ‎изданию‏ ‎с ‎указанием‏ ‎тома ‎и ‎страницы ‎в ‎скобках.

[41] Соколов‏ ‎Б.В. Булгаков:‏ ‎Энциклопедия. ‎М.:‏ ‎Алгоритм, ‎2003.‏ ‎С. ‎368.

[42] Зощенко ‎М.М. Нервные ‎люди: ‎рассказы‏ ‎и‏ ‎фельетоны‏ ‎(1925–1930) ‎//‏ ‎Зощенко ‎М.‏ ‎Собр. ‎соч.:‏ ‎В‏ ‎7 ‎т.‏ ‎Т. ‎2. ‎М.: ‎Время, ‎2008.‏ ‎С. ‎179.‏ ‎Далее‏ ‎цитируется ‎по ‎этому‏ ‎изданию ‎с‏ ‎указанием ‎тома ‎и ‎страницы‏ ‎в‏ ‎скобках.

[43] Осьмухина ‎О.Ю.‏ ‎Локус ‎коммунальной‏ ‎квартиры ‎в ‎новеллистике ‎М. ‎Зощенко‏ ‎(На‏ ‎материале ‎рассказов‏ ‎«Кризис», ‎«Беспокойный‏ ‎старичок») ‎// ‎Филологические ‎науки. ‎Вопросы‏ ‎теории‏ ‎и‏ ‎практики. ‎2017.‏ ‎№ ‎5‏ ‎(71): ‎В‏ ‎3-х‏ ‎ч. ‎Ч.‏ ‎1. ‎С. ‎21.

[44] Там ‎же. ‎С.‏ ‎23.

[45] См.: Корякина ‎А. Коммунальные‏ ‎квартиры‏ ‎в ‎Москве ‎и‏ ‎Петрограде ‎(Ленинграде)‏ ‎в ‎литературе ‎Михаила ‎Булгакова,‏ ‎Иосифа‏ ‎Бродского, ‎Анны‏ ‎Ахматовой ‎//‏ ‎Вестник ‎МГХПА. ‎2019. ‎№ ‎3-2.‏ ‎С.‏ ‎180.

[46] Булгаков ‎М.А. Птицы‏ ‎в ‎мансарде‏ ‎// ‎Он ‎же. ‎Собр. ‎соч.‏ ‎Т.‏ ‎2.‏ ‎Ранняя ‎проза.‏ ‎Анн ‎Арбор:‏ ‎Ардис, ‎1985.‏ ‎С.‏ ‎398. ‎Далее‏ ‎цитируется ‎по ‎этому ‎изданию ‎с‏ ‎указанием ‎тома‏ ‎и‏ ‎страницы ‎в ‎скобках.

[47] Булгаков‏ ‎М.А. Москва ‎20-х‏ ‎годов ‎// ‎Он ‎же.‏ ‎Собр.‏ ‎соч.: ‎в‏ ‎5 ‎т.‏ ‎Т. ‎2. ‎М.: ‎Худож. ‎лит.,‏ ‎1989.‏ ‎С. ‎436.

[48] Белая‏ ‎Г.А. Русская ‎прививка‏ ‎к ‎мировой ‎сатире ‎(Гоголь ‎и‏ ‎Зощенко).‏ ‎[Режим‏ ‎доступа]: ‎https://lit.1sept.ru/article.php?ID=200100905. (дата‏ ‎обращения: ‎05.04.2020).

[49] Щербакова‏ ‎П.О. Локус ‎коммунальной‏ ‎квартиры‏ ‎в ‎рассказах‏ ‎М. ‎Зощенко. ‎С. ‎93.

[50] Аверинцев ‎С.‏ ‎С. «Мировоззренческий ‎стиль»:‏ ‎подступы‏ ‎к ‎явлению ‎Лосева.‏ ‎Вопросы ‎философии.‏ ‎1993. ‎№ ‎9. ‎С.‏ ‎16–22.

[51] Исаева‏ ‎Л.А. Языковые ‎особенности‏ ‎рассказов ‎М.‏ ‎М. ‎Зощенко. ‎Филологические ‎науки. ‎Вопросы‏ ‎теории‏ ‎и ‎практики.‏ ‎2016. ‎№‏ ‎7(61): ‎В ‎3-х ‎ч. ‎Ч.‏ ‎3.‏ ‎С.‏ ‎93.

[52] Там ‎же.‏ ‎С. ‎95.

[53] Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎95.

[54] Аверинцев‏ ‎С. ‎С. «Мировоззренческий‏ ‎стиль»: ‎подступы ‎к ‎явлению ‎Лосева.‏ ‎Вопросы ‎философии.‏ ‎1993.‏ ‎№ ‎9. ‎С.‏ ‎16–22.

[55] См.: ‎Гаспаров‏ ‎Б.М. Новый ‎завет ‎в ‎произведениях‏ ‎Булгакова‏ ‎// ‎Он‏ ‎же. ‎Литературные‏ ‎лейтмотивы. ‎М., ‎1994. ‎С. ‎120.

[56] Богданов‏ ‎А.А. Возможно‏ ‎ли ‎пролетарское‏ ‎искусство? ‎[Режим‏ ‎доступа]: ‎https://ruslit.traumlibrary.net/book/bogdanov-proletkult/bogdanov-proletkult.html#s006 (дата ‎обращения: ‎21.04.2020).

[57] Исаева ‎Л.А. Языковые‏ ‎особенности‏ ‎рассказов‏ ‎М. ‎М.‏ ‎Зощенко. ‎//‏ ‎Филологические ‎науки.‏ ‎Вопросы‏ ‎теории ‎и‏ ‎практики. ‎2016. ‎№ ‎7 ‎(61):‏ ‎В ‎3‏ ‎ч.‏ ‎Ч. ‎3. ‎C.‏ ‎93.

[58] См. ‎Топоров‏ ‎В. ‎Н. ‎Миф. ‎Ритуал.‏ ‎Символ.‏ ‎Образ. ‎Исследования‏ ‎в ‎области‏ ‎мифопоэтического ‎// ‎Он ‎же. ‎Избранное.‏ ‎М.:‏ ‎Прогресс, ‎1995.‏ ‎С. ‎35.

[59] Там‏ ‎же. ‎С. ‎8.

[60] Там ‎же. ‎С.‏ ‎33.

[61] Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎27.

[62] Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎28.

[63] Жолковский ‎А.К. Михаил‏ ‎Зощенко:‏ ‎Поэтика ‎недоверия.‏ ‎М.: ‎Языки ‎русской ‎культуры, ‎1999.‏ ‎С. ‎7.‏ ‎Далее‏ ‎цитируется ‎по ‎этому‏ ‎изданию ‎с‏ ‎указанием ‎страницы ‎в ‎скобках.

[64] Стоименов‏ ‎Й.А.,‏ ‎Стоименова ‎М.Й.,‏ ‎Коева ‎П.Й. и‏ ‎др. ‎Психиатрический ‎энциклопедический ‎словарь. ‎Киев:‏ ‎МАУП,‏ ‎2003. ‎С.‏ ‎660.

[65] Там ‎же.‏ ‎С. ‎660.

[66] Зощенко ‎М.М. ‎Перед ‎восходом‏ ‎солнца‏ ‎/‏ ‎Под ‎ред.‏ ‎Е. ‎Жиглевич.‏ ‎Германия: ‎Международное‏ ‎Литературное‏ ‎Содружество, ‎1967.‏ ‎С. ‎43.

[67] Там ‎же. ‎С. ‎197.

[68] Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎181.

[69] См.:‏ ‎Белая ‎Г.А. Русская ‎прививка‏ ‎к ‎мировой‏ ‎сатире ‎(Гоголь ‎и ‎Зощенко).‏ ‎[Режим‏ ‎доступа]: ‎https://lit.1sept.ru/article.php?ID=200100905 (дата‏ ‎обращения: ‎05.04.2020).

[70] Слонимский‏ ‎М.Л. Михаил ‎Зощенко ‎// ‎Вспоминая ‎Михаила‏ ‎Зощенко.‏ ‎С. ‎88.

[71] Федин‏ ‎К.А. Михаил ‎Зощенко‏ ‎// ‎Вспоминая ‎Михаила ‎Зощенко. ‎С.‏ ‎108.

[72] Слонимский‏ ‎М.Л. Михаил‏ ‎Зощенко. ‎Там‏ ‎же. ‎С.‏ ‎88.

[73] АльОтаиби ‎С.‏ ‎М. Теории‏ ‎«Смысл↔текст», ‎«Текст-текст»‏ ‎и ‎машинный ‎перевод ‎// ‎Актуальные‏ ‎проблемы ‎гуманитарных‏ ‎и‏ ‎естественных ‎наук. ‎2011.‏ ‎№ ‎1.‏ ‎С. ‎138.

[74] См. Элиаде ‎М. Избранные ‎сочинения:‏ ‎Миф‏ ‎о ‎вечном‏ ‎возвращении; ‎Образы‏ ‎и ‎символы; ‎Священное ‎и ‎мирское.‏ ‎М.:‏ ‎Ладомир, ‎2000.‏ ‎С. ‎110.

[75] Там‏ ‎же. ‎С. ‎114.

[76] Элиаде ‎М. Избранные ‎сочинения:‏ ‎Миф‏ ‎о‏ ‎вечном ‎возвращении;‏ ‎Образы ‎и‏ ‎символы; ‎Священное‏ ‎и‏ ‎мирское. ‎С.‏ ‎122.

[77] Паршин ‎Л.К. Чертовщина ‎в ‎Американском ‎посольстве‏ ‎в ‎Москве,‏ ‎или‏ ‎13 ‎загадок ‎Михаила‏ ‎Булгакова. ‎[Режим‏ ‎доступа]: ‎https://www.rulit.me/author/parshin-leonid-konstantinovich/chertovshchina-v-amerikanskom-posolstve-v-moskve-ili-13-zagadok-mihaila-bulgakova-download-free-176293.html (дата ‎обращения: ‎01.11.2020).

[78] Там‏ ‎же.‏ ‎С. ‎82.

[79] Гаспаров‏ ‎Б.М. Новый ‎завет‏ ‎в ‎произведениях ‎Булгакова ‎// ‎Он‏ ‎же.‏ ‎Литературные ‎лейтмотивы.‏ ‎М., ‎1994.‏ ‎С. ‎84.

[80] Там ‎же. ‎С. ‎85.

[81] Там‏ ‎же.‏ ‎С.‏ ‎85.

[82] Там ‎же.‏ ‎С. ‎86.

[83] Яблоков‏ ‎Е.А. Художественный ‎мир‏ ‎Михаила‏ ‎Булгакова. ‎М.:‏ ‎Языки ‎славянской ‎культуры, ‎2001. ‎С.‏ ‎287.

[84] Гаспаров ‎Б.М. Новый‏ ‎завет‏ ‎в ‎произведениях ‎Булгакова.‏ ‎С. ‎89.

[85] Там‏ ‎же. ‎С. ‎90.

[86] Гирц ‎К. Интерпретация‏ ‎культур.‏ ‎М.: ‎РОССПЭН,‏ ‎2004. ‎С.‏ ‎141.

[87] Там ‎же. ‎С. ‎140.

[88] Там ‎же.‏ ‎С.‏ ‎142.

[89] Гаспаров ‎Б.М. Новый‏ ‎завет ‎в‏ ‎произведениях ‎Булгакова. ‎С. ‎92.

[90] Гаспаров ‎Б.М. Из‏ ‎наблюдений‏ ‎над‏ ‎мотивной ‎структурой‏ ‎романа ‎Булгакова‏ ‎«Мастер ‎и‏ ‎Маргарита»‏  ‎// ‎Он‏ ‎же. ‎Литературные ‎лейтмотивы. ‎М., ‎1994.‏ ‎С. ‎71.

[91] Яблоков‏ ‎Е.А. Художественный‏ ‎мир ‎М.Булгакова. ‎М.,‏ ‎2001. ‎С.‏ ‎143.

[92] Там ‎же. ‎С. ‎85-86.

[93] Гаспаров‏ ‎Б.М. Новый‏ ‎завет ‎в‏ ‎произведениях ‎Булгакова.‏ ‎С. ‎107.

[94] Гаспаров ‎Б.М. Из ‎наблюдений ‎над‏ ‎мотивной‏ ‎структурой ‎романа‏ ‎Булгакова ‎«Мастер‏ ‎и ‎Маргарита». ‎С. ‎55.

[95] Гирц ‎К. Интерпретация‏ ‎культур.‏ ‎С.‏ ‎130.

Предыдущий Следующий
Все посты проекта

Статистика

Подарить подписку

Будет создан код, который позволит адресату получить бесплатный для него доступ на определённый уровень подписки.

Оплата за этого пользователя будет списываться с вашей карты вплоть до отмены подписки. Код может быть показан на экране или отправлен по почте вместе с инструкцией.

Будет создан код, который позволит адресату получить сумму на баланс.

Разово будет списана указанная сумма и зачислена на баланс пользователя, воспользовавшегося данным промокодом.

Добавить карту
0/2048