logo Собрание текстов Эдварда Чеснокова

Трансальпийский экспресс (рассказ, 2007 г.)

1

Наиболее ‎странное‏ ‎чувство ‎я ‎испытал, ‎сидя ‎за‏ ‎открытым ‎столиком‏ ‎афинской‏ ‎придомовой ‎таверны. ‎Улица‏ ‎крутыми ‎уступами‏ ‎сбегала ‎с ‎Акрополя; ‎шум‏ ‎города,‏ ‎распластанного ‎внизу,‏ ‎напоминал ‎кашель‏ ‎моря. ‎С ‎Аттической ‎равнины ‎мягко‏ ‎подувал‏ ‎ветерок. ‎И‏ ‎я ‎знал‏ ‎со ‎всею ‎определённостью, ‎что ‎на‏ ‎следующий‏ ‎день‏ ‎в ‎это‏ ‎же ‎время‏ ‎уже ‎буду‏ ‎следовать‏ ‎Трансальпийским ‎экспрессом,‏ ‎и ‎каждый ‎вдох, ‎каждый ‎удар‏ ‎сердца ‎будет‏ ‎неуловимо‏ ‎подвигать ‎меня ‎к‏ ‎цели. ‎Я‏ ‎вспомнил ‎— ‎как ‎между‏ ‎яркими‏ ‎впечатлениями ‎дня‏ ‎вспоминается ‎вдруг‏ ‎обрывок ‎пришедшего ‎ночью ‎сна ‎—‏ ‎перед‏ ‎отъездом ‎прогулку‏ ‎в ‎Замоскворечье,‏ ‎когда ‎на ‎спокойной ‎улочке ‎я‏ ‎разминулся‏ ‎с‏ ‎молодой ‎женщиной,‏ ‎мягко ‎ведущей‏ ‎коляску ‎со‏ ‎спящим‏ ‎младенцем, ‎и‏ ‎двое ‎детей ‎постарше ‎задумчиво, ‎чинно‏ ‎идут ‎подле.‏ ‎На‏ ‎них ‎матроски, ‎чёрные‏ ‎брючки ‎с‏ ‎блестящею ‎пряжкой ‎пояса, ‎ласковые‏ ‎ленточки‏ ‎бескозырок. ‎И‏ ‎мне ‎показалось‏ ‎тогда, ‎что ‎войн ‎и ‎революций‏ ‎не‏ ‎происходило, ‎что‏ ‎прошлое ‎возвратимо.‏ ‎Кто ‎была ‎эта ‎женщина? ‎Мать?‏ ‎Бонна?‏ ‎Тётушка?‏ ‎Огромные ‎порции‏ ‎подавали ‎в‏ ‎греческих ‎ресторанах.‏ ‎Попросил‏ ‎воды ‎—‏ ‎и ‎официант ‎принёс ‎бутыль ‎полутора‏ ‎литров. ‎Я‏ ‎утолил‏ ‎голод ‎и ‎просто‏ ‎сидел ‎теперь;‏ ‎солнце ‎восходило ‎в ‎зенит.‏ ‎Те‏ ‎из ‎России,‏ ‎что ‎были‏ ‎вместе ‎со ‎мной, ‎уехали ‎этой‏ ‎ночью,‏ ‎и ‎когда‏ ‎я ‎проснулся,‏ ‎то ‎долго ‎не ‎мог ‎притерпеться‏ ‎к‏ ‎особенной,‏ ‎звенящей ‎тишине.‏ ‎Показалось, ‎будто‏ ‎снаружи ‎дождит‏ ‎и‏ ‎пасмурно, ‎и‏ ‎когда ‎поднял ‎плотные ‎жалюзи, ‎на‏ ‎меня ‎обрушилась‏ ‎бескрайняя‏ ‎синева ‎чистейшего ‎неба.‏ ‎От ‎моря,‏ ‎лазорево-умиротворённого, ‎отделяло ‎не ‎более‏ ‎сорока‏ ‎шагов. ‎Я‏ ‎точно ‎так‏ ‎же ‎смотрел ‎на ‎него ‎прежде‏ ‎вечером,‏ ‎и ‎там,‏ ‎в ‎тёплой‏ ‎темноте, ‎видел ‎мерцающие ‎огни ‎на‏ ‎островах‏ ‎вдалеке.‏ ‎Потом ‎я‏ ‎заметил, ‎что‏ ‎огни ‎медленно‏ ‎перемещаются,‏ ‎и ‎понял,‏ ‎что ‎это ‎корабли.

Отель ‎был ‎совершенно‏ ‎пуст. ‎Я‏ ‎шлёпал‏ ‎по ‎затенённым ‎эспланадам,‏ ‎прохладным ‎ещё‏ ‎коридорам, ‎и ‎не ‎встречал‏ ‎ни‏ ‎одного ‎человека.‏ ‎Ни ‎в‏ ‎столовой, ‎ни ‎на ‎рецепции, ‎ни‏ ‎в‏ ‎курительный ‎комнате.‏ ‎Уже ‎время‏ ‎завтрака; ‎ни ‎питья, ‎ни ‎яств‏ ‎на‏ ‎раздаточном‏ ‎столе. ‎Двадцать‏ ‎восемь ‎из‏ ‎делегации, ‎которой‏ ‎надлежало‏ ‎знакомиться ‎с‏ ‎Домами ‎России ‎за ‎рубежом, ‎в‏ ‎четыре ‎часа‏ ‎ночи‏ ‎были ‎погружены ‎в‏ ‎автобусы ‎и‏ ‎увезены. ‎Где-то ‎в ‎отдалении‏ ‎сквозняк‏ ‎лениво ‎похлопывал‏ ‎створкой ‎двери.‏ ‎Я ‎вспомнил ‎одно ‎изречение ‎из‏ ‎кодекса‏ ‎Бусидо, ‎высокопарное,‏ ‎может ‎быть:‏ ‎для ‎самурая ‎достаточно ‎семи ‎ударов‏ ‎сердца,‏ ‎чтобы‏ ‎принять ‎решение.‏ ‎Я ‎вспомнил‏ ‎об ‎этом‏ ‎и‏ ‎четыре ‎года‏ ‎назад, ‎в ‎2004 ‎году, ‎когда‏ ‎шёл ‎по‏ ‎другому‏ ‎коридору, ‎и ‎сквозняк‏ ‎так ‎же‏ ‎теребил ‎несчастную ‎форточку ‎где-то‏ ‎в‏ ‎голубоватой ‎прохладе‏ ‎школы. ‎Прямо‏ ‎с ‎урока ‎меня ‎вытребовали ‎к‏ ‎директору,‏ ‎и ‎я‏ ‎возможно ‎медленнее‏ ‎карабкался ‎по ‎пустой ‎тихой ‎лестнице,‏ ‎мучительно‏ ‎перебирая‏ ‎варианты, ‎возможности.‏ ‎Я ‎был‏ ‎примерным ‎учеником;‏ ‎но‏ ‎что, ‎если‏ ‎они ‎проведали ‎о… ‎— ‎? Шекспир,‏ ‎нарисованный ‎на‏ ‎лестничной‏ ‎клети, ‎отечески ‎взирал‏ ‎на ‎меня:‏ ‎школа ‎была ‎английской. ‎И‏ ‎директриса‏ ‎проговорила, ‎что‏ ‎только ‎что‏ ‎позвонили ‎из ‎Москвы, ‎из ‎Высшей‏ ‎школы‏ ‎экономики, ‎и‏ ‎что, ‎учитывая‏ ‎Смоленск, ‎да, ‎да, ‎учитывая ‎Смоленск:‏ ‎ведь‏ ‎ты‏ ‎там, ‎значит‏ ‎самое, ‎среди‏ ‎одиннадцатых ‎классов…‏ ‎—‏ ‎И ‎то‏ ‎предложение, ‎которое ‎я ‎услыхал, ‎было‏ ‎настолько ‎невозможно‏ ‎и‏ ‎удивительно ‎для ‎мальчика‏ ‎из ‎Череповца,‏ ‎что ‎на ‎секунду ‎я‏ ‎даже‏ ‎заколебался. ‎Но‏ ‎семи ‎ударов‏ ‎сердце ‎хватило ‎вполне; ‎выбор ‎был‏ ‎сделан‏ ‎давно, ‎уже‏ ‎очень ‎давно;‏ ‎я ‎коротко ‎дал ‎ответ ‎и‏ ‎вышёл.‏ ‎И‏ ‎после ‎тех‏ ‎же ‎семи‏ ‎ударов ‎я‏ ‎вернулся‏ ‎в ‎номер,‏ ‎принял ‎холодный ‎душ ‎(горячая ‎вода‏ ‎появляется ‎только‏ ‎тогда,‏ ‎когда ‎солнце ‎нагреет‏ ‎бак ‎на‏ ‎крыше), ‎забросил ‎за ‎спину‏ ‎рюкзак‏ ‎и ‎оставил‏ ‎гостиницу. ‎Было‏ ‎около ‎десяти ‎утра. ‎Долго ‎шёл‏ ‎по‏ ‎обочине ‎национальной‏ ‎дороги ‎«Афины-Сунион»,‏ ‎хотя ‎они ‎говорят ‎— ‎«Афина»,‏ ‎в‏ ‎единственном‏ ‎числе. ‎В‏ ‎прозрачном ‎павильончике‏ ‎автобусной ‎остановки‏ ‎на‏ ‎лавочке ‎валялись‏ ‎чьи-то ‎штаны ‎— ‎чёрные, ‎совсем‏ ‎новые, ‎ладные‏ ‎на‏ ‎вид. ‎Какие ‎существа‏ ‎и ‎сущности‏ ‎происходили ‎здесь ‎ночью? ‎А‏ ‎может‏ ‎быть, ‎просто‏ ‎сорвал ‎ураган‏ ‎с ‎бельевой ‎верёвки ‎и ‎притащил‏ ‎сюда?‏ ‎Как ‎странно,‏ ‎что ‎эти‏ ‎штаны ‎не ‎в ‎платяном ‎шкафу‏ ‎или‏ ‎бельевой‏ ‎корзине. ‎Остановка‏ ‎не ‎отличалась‏ ‎от ‎таковой‏ ‎где-нибудь‏ ‎в ‎центре‏ ‎Москвы; ‎и ‎первое, ‎что ‎увидел‏ ‎из ‎иллюминатора,‏ ‎когда‏ ‎приземлились ‎в ‎аэропорту,‏ ‎был ‎магазин‏ ‎«Икея» ‎— ‎в ‎точности‏ ‎такого‏ ‎же ‎оформления‏ ‎и ‎вида,‏ ‎как ‎и ‎у ‎моего ‎дома.‏ ‎Зачем‏ ‎я ‎здесь?‏ ‎Разве ‎не‏ ‎мог, ‎подпитываясь ‎фрикадельками ‎из ‎той‏ ‎«Икеи»,‏ ‎что‏ ‎у ‎моего‏ ‎дома, ‎восстановить‏ ‎прошлое ‎на‏ ‎бумаге,‏ ‎облечь ‎образы‏ ‎в ‎слова, ‎придать ‎мысли ‎форму?‏ ‎Очень ‎притягательно‏ ‎поехать‏ ‎междугородным ‎автобусом, ‎как‏ ‎обыкновенные ‎греки,‏ ‎и, ‎как ‎они, ‎заплатить‏ ‎4.10;‏ ‎слушать ‎обычные‏ ‎разговоры ‎знакомых‏ ‎и ‎незнакомых ‎людей ‎(конечно, ‎они‏ ‎говорят‏ ‎о ‎погоде,‏ ‎о ‎Путине‏ ‎и ‎Ахмадинежаде, ‎которые ‎смотрят ‎на‏ ‎меня‏ ‎с‏ ‎передовицы ‎газеты:‏ ‎даже ‎здесь не‏ ‎могу ‎убежать‏ ‎от‏ ‎там). Греки ‎плохо‏ ‎владеют ‎английским, ‎и ‎самое ‎ужасное‏ ‎то, ‎что‏ ‎и‏ ‎тебе ‎приходится ‎неимоверно‏ ‎обеднять ‎свой‏ ‎язык, ‎если ‎ты ‎не‏ ‎опасаешься‏ ‎быть ‎не‏ ‎понятым. ‎Когда‏ ‎я ‎возвратился, ‎то ‎первое ‎время‏ ‎наиболее‏ ‎неприятно ‎было‏ ‎слышать ‎слова‏ ‎и ‎фразы ‎и ‎впитывать, ‎объедаться ими,‏ ‎как‏ ‎неприятно,‏ ‎когда ‎в‏ ‎течение ‎дня‏ ‎оседает ‎пыль‏ ‎и‏ ‎смог ‎на‏ ‎нежной ‎коже ‎лица. ‎Чужая, ‎заведомо‏ ‎непостижимая ‎речь‏ ‎помогает‏ ‎уйти ‎себя, ‎помогает‏ ‎раздумывать. ‎Тот‏ ‎кондуктор, ‎мальчишка ‎почти, ‎на‏ ‎вопрос:‏ ‎«How ‎much‏ ‎does ‎it‏ ‎cost?» ‎— ‎с ‎усилием ‎повторил:‏ ‎«Cost,‏ ‎cost… ‎—‏ ‎и ‎ответил:‏ ‎— ‎Four ‎Euro ‎and ‎ten…‏ ‎minutes».‏ ‎Потом‏ ‎он, ‎конечно,‏ ‎поправился: ‎«Cents».‏ ‎Но ‎главное‏ ‎было‏ ‎уже ‎сказано:‏ ‎четыре ‎евро ‎и ‎десять ‎минут‏ ‎— ‎во‏ ‎столько‏ ‎обойдётся ‎взойти ‎на‏ ‎следующую ‎ступеньку,‏ ‎претворить ‎в ‎жизнь ‎крошечное,‏ ‎незначительное‏ ‎звено ‎в‏ ‎цепи ‎плана.‏ ‎Я ‎нащупываю ‎в ‎рюкзаке ‎податливые‏ ‎бруски‏ ‎энергетических ‎батончиков.‏ ‎Питательные ‎вещества,‏ ‎необходимые ‎человеку ‎для ‎поддержания ‎жизни,‏ ‎спрессованы‏ ‎в‏ ‎тридцать ‎граммов‏ ‎чуть ‎горьковатого‏ ‎вкуса. ‎Одна‏ ‎шоколадка‏ ‎заменят ‎завтрак,‏ ‎или ‎ужин, ‎или ‎обед. ‎На‏ ‎другой ‎скорлупке‏ ‎земного‏ ‎шара, ‎в ‎канадских‏ ‎деревнях ‎староверов,‏ ‎сейчас, ‎может ‎быть, ‎ужинают.‏ ‎Я‏ ‎думаю ‎о‏ ‎полярных ‎лётчиках‏ ‎и ‎антарктических ‎экспедициях. ‎Покупают ‎ли‏ ‎они‏ ‎энергетические ‎батончики‏ ‎в ‎той‏ ‎же ‎спортивной ‎аптеке ‎у ‎метро‏ ‎«Братиславская»,‏ ‎что‏ ‎и ‎я?‏ ‎Тридцать ‎пять‏ ‎рублей ‎штука.‏ ‎Около‏ ‎одного ‎евро.‏ ‎Если ‎бы ‎такие ‎батончики ‎были‏ ‎в ‎экспедиции‏ ‎Роберта‏ ‎Скотта? ‎Если ‎бы‏ ‎протеиновые ‎порошки,‏ ‎которые, ‎разбавленные ‎водой, ‎вбрасывают‏ ‎в‏ ‎человека ‎суточный‏ ‎заряд ‎жизненной‏ ‎энергии, ‎— ‎если ‎бы ‎эти‏ ‎биохимические‏ ‎шедевры ‎находились‏ ‎в ‎блокадном‏ ‎Ленинграде?

2

Четыре ‎евро ‎и ‎десять ‎минут.‏ ‎Теперь,‏ ‎когда‏ ‎в ‎отеле‏ ‎«Александр ‎Beach»‏ ‎не ‎ждёт‏ ‎меня‏ ‎стол ‎и‏ ‎дом, ‎каждый ‎европейский ‎день ‎будет‏ ‎обходиться ‎в‏ ‎сто‏ ‎десять ‎евро. ‎Проглатываешь‏ ‎батончик ‎—‏ ‎и ‎по ‎желудку ‎неспешно‏ ‎растекается‏ ‎щемящая ‎теплота.‏ ‎Ещё ‎накатывают‏ ‎позывы ‎голода, ‎организм ‎не ‎привычен‏ ‎к‏ ‎столь ‎малым‏ ‎порциям, ‎—‏ ‎следует ‎переждать. ‎И ‎— ‎следующие‏ ‎шесть‏ ‎часов‏ ‎бодрости, ‎следующие‏ ‎шесть ‎часов‏ ‎неуклонного ‎продвижения.‏ ‎Для‏ ‎чего ‎не‏ ‎поесть, ‎как ‎прочие? ‎Для ‎чего‏ ‎не ‎присесть‏ ‎в‏ ‎кафетерии, ‎не ‎остановиться,‏ ‎не ‎зажить‏ ‎размеренно? ‎Для ‎чего ‎куратор‏ ‎упоминает‏ ‎о ‎мюзик-холлах,‏ ‎о ‎клубах?‏ ‎— ‎ведь ‎знаешь, ‎это ‎ведь‏ ‎так‏ ‎легко, ‎и‏ ‎там ‎можно‏ ‎— ‎вначале ‎я ‎помогу ‎тебе‏ ‎—‏ ‎у‏ ‎тебя ‎получилось‏ ‎бы… ‎—‏ ‎Куратору ‎известно,‏ ‎что‏ ‎я ‎восхищаюсь‏ ‎им: ‎восхищаюсь ‎безупречной ‎укладкой ‎волос,‏ ‎неизменной ‎уверенностью,‏ ‎ощущаю‏ ‎почти ‎вкусовое ‎удовольствие,‏ ‎наблюдая ‎за‏ ‎игрой ‎цветов ‎радуги, ‎когда‏ ‎свет‏ ‎падает ‎на‏ ‎полированную ‎крышку‏ ‎его ‎ноутбука. ‎Но ‎если ‎я‏ ‎присяду‏ ‎в ‎таверне,‏ ‎вырву ‎из‏ ‎кошелька ‎червонец ‎или ‎даже ‎два‏ ‎—‏ ‎вдруг‏ ‎не ‎достанет‏ ‎потом ‎на‏ ‎Трансальпийский ‎экспресс,‏ ‎на‏ ‎гостиницу ‎или‏ ‎на ‎что ‎другое? ‎Да, ‎правда,‏ ‎кредитная ‎карта:‏ ‎сейчас‏ ‎у ‎всех ‎есть‏ ‎кредитная ‎карта,‏ ‎и ‎здесь ‎никто ‎не‏ ‎держал‏ ‎в ‎руках‏ ‎банкноту ‎пятисот‏ ‎евро; ‎но ‎сколько ‎лежит ‎на‏ ‎ней?‏ ‎Может ‎быть,‏ ‎и ‎пятьдесят,‏ ‎может ‎быть, ‎двести ‎тридцать. ‎Как‏ ‎странно‏ ‎входить‏ ‎всё ‎в‏ ‎тот ‎же‏ ‎гипермаркет ‎«Икея»,‏ ‎заказывать‏ ‎фрикадельки, ‎приготовленные‏ ‎из ‎того ‎же ‎бразильского ‎мяса‏ ‎по ‎тому‏ ‎же‏ ‎рецепту, ‎расплачиваться ‎всё‏ ‎той ‎же‏ ‎кредитной ‎карточкой ‎и ‎говорить‏ ‎на‏ ‎том ‎же‏ ‎английском, ‎на‏ ‎каком ‎говорил ‎одиннадцать ‎лет ‎в‏ ‎череповецкой‏ ‎школе.

«В ‎Афины!»‏ ‎— ‎«Четыре‏ ‎евро ‎и ‎десять… ‎минут». ‎На‏ ‎самом‏ ‎деле‏ ‎минут ‎—‏ ‎пятьдесят: ‎столько‏ ‎отнимет ‎путь.‏ ‎Оливковые‏ ‎деревья, ‎эллинские‏ ‎древности, ‎седая ‎земля, ‎по ‎которой‏ ‎ступали ‎боги,‏ ‎всё‏ ‎то, ‎что ‎вызвало‏ ‎восхищение ‎О.М.,‏ ‎Н.Г., ‎и ‎всё ‎в‏ ‎них, что‏ ‎мальчиком ‎восхитило‏ ‎меня, ‎—‏ ‎лишь ‎нескончаемая ‎череда ‎отелей ‎за‏ ‎тонированным‏ ‎стеклом ‎автобуса.‏ ‎Для ‎чего‏ ‎я ‎здесь, ‎в ‎Греции? ‎Для‏ ‎того,‏ ‎чтобы‏ ‎на ‎следующий‏ ‎день ‎жадно‏ ‎испивать ‎пространство,‏ ‎подвластное‏ ‎Трансальпийскому ‎экспрессу.‏ ‎Я ‎в ‎Греции ‎потому, ‎что‏ ‎хочу ‎попасть‏ ‎в‏ ‎Австрию. ‎Моя ‎тяга‏ ‎иррациональна, ‎мучительна.‏ ‎Спокойнейшим ‎голосом ‎произнести ‎именно‏ ‎те‏ ‎слова, ‎которые‏ ‎в ‎данный‏ ‎момент ‎разве ‎только ‎уместно ‎произнести.‏ ‎—‏ ‎Как ‎можно‏ ‎говорить ‎о‏ ‎Домах ‎России ‎за ‎рубежом, ‎если‏ ‎никто‏ ‎из‏ ‎нас ‎не‏ ‎имеет ‎представления‏ ‎о ‎них?‏ ‎—‏ ‎медленнее; ‎уверенней.‏ ‎— ‎Предлагаю ‎отправить ‎выездную ‎рабочую‏ ‎группу ‎для‏ ‎непосредственного‏ ‎изучения ‎рассматриваемого ‎предмета.‏ ‎А ‎странно,‏ ‎что ‎куратор ‎поддерживает ‎меня,‏ ‎он‏ ‎отчего-то ‎всё‏ ‎время ‎благоволит‏ ‎мне. ‎Покатившийся ‎камешек ‎вызывает ‎обвал,‏ ‎искра‏ ‎возжигает ‎бикфордов‏ ‎шнур. ‎Я‏ ‎в ‎Греции ‎потому, ‎что ‎люди‏ ‎выдумали‏ ‎Шенгенскую‏ ‎зону, ‎и‏ ‎Австрия ‎входит‏ ‎в ‎неё.‏ ‎«Разумеется,‏ ‎я ‎ничего‏ ‎не ‎знаю ‎о ‎человеке, ‎которого‏ ‎ты ‎стремишься‏ ‎найти,‏ ‎но ‎я ‎уверен,‏ ‎что ‎в‏ ‎данный ‎момент ‎он ‎размеренно‏ ‎и‏ ‎спокойно ‎существует‏ ‎там, ‎где‏ ‎живёт. ‎Я ‎думаю, ‎что ‎он‏ ‎занят,‏ ‎тот ‎человек,‏ ‎что ‎он‏ ‎занят ‎делом, ‎и ‎возможно, ‎что‏ ‎это‏ ‎дело‏ ‎почти ‎так‏ ‎же ‎важно‏ ‎и ‎необходимо,‏ ‎как‏ ‎наше, ‎как‏ ‎то ‎дело, ‎которым ‎занимаемся ‎мы‏ ‎— ‎наша‏ ‎организация‏ ‎— ‎мы ‎с‏ ‎тобой. ‎И‏ ‎тут ‎вдруг ‎возникнешь ‎ты‏ ‎и‏ ‎примешься ‎отнимать‏ ‎чужое ‎время,‏ ‎примешься ‎домогаться ‎чужого ‎внимания, ‎чтобы‏ ‎тебя‏ ‎водили ‎по‏ ‎городу, ‎чтобы‏ ‎тебя ‎занимали ‎разговорами, ‎потчевали ‎обедами,‏ ‎—‏ ‎у‏ ‎тебя ‎ведь‏ ‎нет ‎денег,‏ ‎кроме ‎как‏ ‎на‏ ‎Трансальпийский ‎экспресс?‏ ‎Так ‎разве ‎не ‎верхом ‎эгоизма‏ ‎с ‎твоей‏ ‎стороны‏ ‎будет ‎врываться ‎в‏ ‎чужую ‎жизнь‏ ‎— ‎ведь ‎тебя ‎не‏ ‎ждут,‏ ‎ты ‎знаешь,‏ ‎тебя ‎ведь‏ ‎не ‎ждут; ‎и ‎коль ‎скоро‏ ‎ты‏ ‎испытываешь ‎хоть‏ ‎какие-то ‎чувства‏ ‎к ‎тому ‎человеку, ‎то ‎не‏ ‎правильнее‏ ‎ли‏ ‎будет ‎позволить‏ ‎ему ‎и‏ ‎далее ‎прозябать‏ ‎в‏ ‎роскоши ‎спокойного‏ ‎существования?» ‎— ‎Куратор ‎и ‎я‏ ‎прозябаем ‎в‏ ‎роскоши‏ ‎двухместного ‎номера ‎с‏ ‎видом ‎на‏ ‎Эгейское. ‎Отодвинув ‎тарелку, ‎смотрю,‏ ‎как‏ ‎официант, ‎а‏ ‎может ‎быть,‏ ‎сам ‎хозяин ‎заведения, ‎зазывает ‎прохожих,‏ ‎как‏ ‎полчаса ‎назад‏ ‎он ‎зазвал‏ ‎меня. ‎Доброго ‎дня, ‎сударь. ‎Желаете‏ ‎пообедать?‏ ‎Or‏ ‎just ‎a‏ ‎cup ‎of‏ ‎coffee? ‎Я‏ ‎слишком‏ ‎часто ‎произношу‏ ‎«я», ‎слишком ‎увлекаюсь ‎навязчивыми ‎повторениями.‏ ‎Почему ‎Дома‏ ‎России‏ ‎находятся ‎вне ‎её?‏ ‎Я ‎мог‏ ‎бы ‎сказать ‎в ‎ответ‏ ‎и‏ ‎тех ‎чувственных‏ ‎порывах, ‎которые‏ ‎побуждали ‎человека ‎пересекать ‎полярные ‎области‏ ‎и‏ ‎в ‎хрупкой‏ ‎гондоле ‎аэростата‏ ‎вверяться ‎игре ‎ветров. ‎Но ‎я‏ ‎устал,‏ ‎неимоверно‏ ‎устал. ‎Почему‏ ‎ты ‎не‏ ‎спишь, ‎ты‏ ‎ни‏ ‎одной ‎ночи‏ ‎почти ‎что ‎не ‎спал, ‎замечает‏ ‎куратор. ‎Именно‏ ‎так.‏ ‎Именно ‎поэтому ‎у‏ ‎меня ‎нет‏ ‎сил ‎дотащиться ‎до ‎ванной‏ ‎комнаты,‏ ‎хотя ‎он‏ ‎только ‎что‏ ‎принял ‎душ ‎и ‎просит ‎подать‏ ‎полотенце.‏ ‎Досадно ‎видеть‏ ‎его ‎атлетически‏ ‎сложенное ‎тело, ‎зная ‎со ‎всею‏ ‎определённостью,‏ ‎что,‏ ‎даже ‎и‏ ‎убившись ‎на‏ ‎тренажёрах, ‎я‏ ‎никогда‏ ‎не ‎приобрету‏ ‎этих ‎мускулов, ‎мои ‎не ‎знавшие‏ ‎работы ‎руки‏ ‎всегда‏ ‎останутся ‎похожи ‎на‏ ‎пару ‎плетей.‏ ‎Говорят, ‎у ‎некоторых ‎людей‏ ‎мышцы‏ ‎какого-то ‎другого‏ ‎строения: ‎тренировками,‏ ‎физической ‎работой ‎невозможно ‎их ‎нарастить.‏ ‎Возможно,‏ ‎такая ‎же‏ ‎конституция ‎тела‏ ‎была ‎и ‎у ‎моего ‎отца.

3

Этот‏ ‎город‏ ‎на‏ ‎самом ‎краю‏ ‎мелкомасштабной ‎ландкарты‏ ‎Австрии. ‎Этот‏ ‎город‏ ‎не ‎отличается‏ ‎от ‎многих ‎других. ‎Чем ‎ближе‏ ‎я ‎подвёрстываюсь‏ ‎к‏ ‎нему, ‎тем ‎отчётливее‏ ‎становится ‎то‏ ‎ощущение, ‎которое ‎возникает, ‎когда‏ ‎подобрался‏ ‎к ‎пропасти‏ ‎и ‎переглянул‏ ‎за ‎срыв, ‎где ‎пена ‎Эгейского‏ ‎серебрит‏ ‎уступ. ‎Сколько‏ ‎необходимо ‎заплатить,‏ ‎чтобы ‎добраться ‎туда? ‎Четыре ‎евро‏ ‎и‏ ‎десять‏ ‎минут. ‎Знает‏ ‎ли ‎куратор,‏ ‎что ‎я‏ ‎держу‏ ‎под ‎подушкой‏ ‎маникюрные ‎ножнички? ‎Я ‎помню ‎мягкость‏ ‎красок, ‎приглушённых‏ ‎пеленой‏ ‎воздуха; ‎необычайный ‎простор,‏ ‎запах ‎снега,‏ ‎низкие, ‎коттеджного ‎типа ‎домики‏ ‎по‏ ‎обе ‎стороны‏ ‎улицы, ‎разделённой‏ ‎бровкой ‎газона, ‎— ‎не ‎сами‏ ‎образы,‏ ‎а ‎именно‏ ‎ощущения ‎их.‏ ‎Да, ‎в ‎возрасте ‎около ‎трёх‏ ‎я‏ ‎уже‏ ‎побывал ‎в‏ ‎этом ‎городе,‏ ‎и ‎мама‏ ‎когда-то‏ ‎давно ‎рассказывала,‏ ‎что ‎от ‎горного ‎воздуха ‎прекратился‏ ‎мой ‎насморк.‏ ‎—‏ ‎Прошу ‎тебя, ‎остановись.‏ ‎Даже ‎если‏ ‎невозможное ‎произойдёт ‎и ‎через‏ ‎бездну‏ ‎пространства ‎ты‏ ‎соединишься ‎с‏ ‎тем ‎человеком, ‎то ‎всё ‎равно‏ ‎окажешься‏ ‎не ‎в‏ ‎силах ‎возвратить‏ ‎прошлое. ‎Остановись, ‎по-дружески ‎я ‎прошу‏ ‎тебя.‏ ‎Ведь‏ ‎у ‎тебя‏ ‎есть ‎мы.‏ ‎Я ‎твой‏ ‎друг,‏ ‎я ‎твой‏ ‎хороший ‎друг, ‎я ‎доверяю ‎тебе.‏ ‎Переживания ‎детства,‏ ‎милые‏ ‎сердцу ‎воспоминания ‎—‏ ‎всё ‎это‏ ‎важно, ‎всё ‎это ‎бесконечно‏ ‎важно,‏ ‎и ‎менее‏ ‎всего ‎я‏ ‎хотел ‎бы, ‎чтобы ‎ты ‎отказался‏ ‎от‏ ‎них, ‎—‏ ‎но ‎зачем‏ ‎ты ‎цепляешься ‎за ‎безвозвратно ‎ушедшее?‏ ‎Кто‏ ‎думает‏ ‎о ‎тенях,‏ ‎сам ‎становится‏ ‎похож ‎на‏ ‎тень.‏ ‎Сильная ‎личность‏ ‎умеет ‎перевернуть ‎страницу. ‎— ‎Я‏ ‎знаю, ‎отвечал‏ ‎бы‏ ‎куратору, ‎сумей ‎облечь‏ ‎мысли ‎в‏ ‎речь. ‎Да, ‎я ‎знаю,‏ ‎что‏ ‎прошлое ‎недостижимо.‏ ‎И ‎что‏ ‎посредством ‎бумаги ‎и ‎типографских ‎знаков‏ ‎мы‏ ‎в ‎силах‏ ‎уловить ‎бледные‏ ‎отсветы ‎угасшего ‎мира. ‎Поэтому ‎я‏ ‎отверг‏ ‎великодушное‏ ‎предложение ‎и‏ ‎не ‎поступил‏ ‎в ‎Высшую‏ ‎школу‏ ‎экономики. ‎Поэтому‏ ‎я ‎поступил ‎в ‎институт ‎Литературного‏ ‎творчества ‎имени‏ ‎Серафимовича.‏ ‎Поэтому ‎я ‎поступил‏ ‎в ‎ИЛТИС.‏ ‎Остановиться? ‎Не ‎возмечтать ‎о‏ ‎несбыточном?‏ ‎Просыпаться ‎после‏ ‎освежающего ‎сна,‏ ‎завтракать ‎слегка ‎подогретыми ‎тостами, ‎ехать‏ ‎в‏ ‎университет, ‎чтобы‏ ‎говорить ‎на‏ ‎коллоквиуме ‎об ‎античных ‎образах ‎лирики‏ ‎О.М.‏ ‎и‏ ‎Н.Г., ‎заказывать‏ ‎деловой ‎обед‏ ‎в ‎греческом‏ ‎ресторанчике,‏ ‎— ‎памятник‏ ‎Серафимовичу ‎виден, ‎когда ‎сидишь ‎у‏ ‎витрины ‎за‏ ‎дальним‏ ‎от ‎входа ‎столиком;‏ ‎потом, ‎вечером,‏ ‎участвовать ‎в ‎работе ‎рабочих‏ ‎групп‏ ‎и ‎обсуждать‏ ‎с ‎куратором‏ ‎тончайшие ‎переливы ‎чувств ‎и ‎нюансы‏ ‎искусства,‏ ‎и ‎возвращаться‏ ‎домой, ‎и‏ ‎разогревать ‎в ‎теплогрейке ‎ужин, ‎и‏ ‎засыпать‏ ‎крепким,‏ ‎здоровым ‎сном,‏ ‎— ‎я‏ ‎знаю, ‎что‏ ‎девять‏ ‎из ‎десяти‏ ‎моих ‎сверстников ‎загнаны ‎в ‎неизмеримо‏ ‎более ‎трудные‏ ‎условия.‏ ‎Думаю ‎о ‎двадцатилетних,‏ ‎запертых ‎в‏ ‎Череповце, ‎Челябинске, ‎Черкесске, ‎Чебоксарах;‏ ‎в‏ ‎районах ‎Чертаново‏ ‎Северное, ‎Центральное,‏ ‎Южное; ‎в ‎отдалённых ‎гарнизонах ‎на‏ ‎берегах‏ ‎Студёного ‎моря,‏ ‎в ‎предгорьях‏ ‎Кавказа, ‎в ‎Люберцах ‎и ‎Мытищах,‏ ‎—‏ ‎и‏ ‎задаюсь ‎вопросом:‏ ‎какое ‎право‏ ‎имею ‎я‏ ‎заявлять‏ ‎о ‎своих‏ ‎«тревогах» ‎и ‎«переживаниях»; ‎какое ‎право‏ ‎имею ‎начинать‏ ‎этот‏ ‎очерк ‎со ‎слов‏ ‎«Наиболее ‎странное‏ ‎чувство ‎я ‎испытал ‎за‏ ‎столиком‏ ‎афинской ‎таверны». Я‏ ‎пытался ‎остановиться.‏ ‎Бог ‎свидетель, ‎пытался.

4

Пять ‎месяцев ‎назад‏ ‎выпал‏ ‎первый ‎снег.‏ ‎Был ‎воскресный‏ ‎день. ‎Я ‎шёл ‎за ‎продуктами,‏ ‎прислушиваясь‏ ‎к‏ ‎тишине, ‎и‏ ‎растирал ‎снег‏ ‎в ‎ладонях.‏ ‎И‏ ‎вдруг ‎с‏ ‎необычайной ‎яркостью ‎предстало ‎воспоминание ‎о‏ ‎другом ‎снеге,‏ ‎о‏ ‎другой ‎тишине. ‎Так‏ ‎в ‎особенно‏ ‎жаркое ‎лето ‎на ‎полярном‏ ‎островке‏ ‎проступает ‎из-подо‏ ‎льдов ‎последняя‏ ‎стоянка ‎экспедиции, ‎пропавшей ‎десятилетия ‎назад.‏ ‎В‏ ‎полной ‎сохранности‏ ‎фотоплёнки, ‎метеорологические‏ ‎приборы, ‎консервы ‎и ‎дневники. ‎Прошлое,‏ ‎воскрешённое‏ ‎прихотью‏ ‎природы. ‎И‏ ‎человек, ‎—‏ ‎о, ‎я‏ ‎вспомнил‏ ‎того ‎человека,‏ ‎вспомнил ‎настолько ‎ясно, ‎что ‎фотография,‏ ‎которую ‎отыскал‏ ‎позже‏ ‎в ‎бумагах ‎матери,‏ ‎в ‎красной‏ ‎картонной ‎папке ‎на ‎тесёмках,‏ ‎казалась‏ ‎неуверенным ‎рисунком,‏ ‎выполненным ‎по‏ ‎памяти, ‎— ‎куда ‎он ‎исчез?‏ ‎Рискнул‏ ‎ли, ‎после‏ ‎быстрого ‎угасания‏ ‎товарищей, ‎отправиться ‎на ‎лыжах ‎в‏ ‎сторону‏ ‎материка,‏ ‎бросив ‎научные‏ ‎материалы ‎и‏ ‎бльшую ‎часть‏ ‎припасов?‏ ‎Если ‎бы‏ ‎он ‎тогда, ‎подобно ‎мне ‎сейчас,‏ ‎имел ‎при‏ ‎себе‏ ‎энергетические ‎батончики.

Я ‎говорю‏ ‎«Finis!» ‎и‏ ‎выясняю ‎у ‎хозяина ‎заведения,‏ ‎а‏ ‎может, ‎простого‏ ‎официанта, ‎как‏ ‎добраться ‎до ‎аэропорта ‎«Элефтериос-Венизелос». ‎По‏ ‎улице‏ ‎вниз, ‎после‏ ‎Монастирки ‎направо,‏ ‎от ‎площади ‎Синтагма ‎ходит ‎автобус.‏ ‎В‏ ‎Афинах‏ ‎беспорядочное ‎движение.‏ ‎В ‎Афинах‏ ‎много ‎мотоциклистов.‏ ‎Как‏ ‎хорошо, ‎что‏ ‎автобус ‎плетётся ‎в ‎пробке. ‎Ещё‏ ‎сколько-то ‎времени‏ ‎будет‏ ‎поглощено. ‎Самолёт ‎на‏ ‎Вену ‎улетает‏ ‎завтра ‎в ‎девять ‎утра.‏ ‎Я‏ ‎проведу ‎ночь‏ ‎в ‎аэропорту.‏ ‎Звоню ‎матери, ‎говорю ‎ей, ‎что‏ ‎проведу‏ ‎ночь ‎в‏ ‎отеле. ‎Это‏ ‎обойдётся ‎в ‎четыре ‎евро ‎и‏ ‎десять‏ ‎минут.‏ ‎Да, ‎ты‏ ‎не ‎знаешь,‏ ‎мама, ‎твой‏ ‎старший‏ ‎сын ‎болен,‏ ‎до ‎чрезвычайности ‎болен. ‎Однако ‎ты‏ ‎не ‎можешь‏ ‎просить‏ ‎его ‎остановиться, ‎как‏ ‎не ‎можешь‏ ‎просить, ‎чтобы ‎он ‎перестал‏ ‎дышать.‏ ‎Я ‎навсегда‏ ‎отравлен ‎искристым‏ ‎ароматом ‎альпийского ‎снега; ‎я ‎упорно‏ ‎хочу‏ ‎возвратиться ‎в‏ ‎морозный ‎день‏ ‎семнадцати ‎лет ‎назад, ‎когда ‎ты‏ ‎привезла‏ ‎меня‏ ‎в ‎этот‏ ‎акварельный ‎город‏ ‎на ‎дальнем‏ ‎краю‏ ‎ландкарты, ‎на‏ ‎том ‎краю, ‎где ‎древние ‎картографы‏ ‎изобразили ‎бы‏ ‎страну‏ ‎вечной ‎юности, ‎землю‏ ‎благоденствия, ‎остров‏ ‎изобилия. ‎Разве ‎не ‎удивительно,‏ ‎с‏ ‎какой ‎тайной‏ ‎расчётливостью ‎зов‏ ‎прошлого ‎раздаётся ‎именно ‎сейчас, ‎хотя‏ ‎его‏ ‎неясный ‎шёпот‏ ‎порою ‎и‏ ‎доносился ‎в ‎часы ‎вне ‎времени,‏ ‎в‏ ‎часы‏ ‎моих ‎одиноких‏ ‎игр ‎с‏ ‎моделями ‎поездов,‏ ‎с‏ ‎формой ‎облака,‏ ‎с ‎пылинками ‎в ‎струне ‎света,‏ ‎протянутой ‎сквозь‏ ‎чердак.‏ ‎И ‎чем ‎явственней‏ ‎понимаю, ‎что‏ ‎не ‎в ‎состоянии ‎провернуть‏ ‎время,‏ ‎не ‎в‏ ‎состоянии ‎снова‏ ‎по-детски ‎вглядываться ‎в ‎новизну ‎образов‏ ‎и‏ ‎ощущений, ‎—‏ ‎тем ‎отчаяннее‏ ‎стремлюсь ‎возвратить ‎пространство. ‎И ‎тот‏ ‎человек,‏ ‎которого‏ ‎почти ‎без‏ ‎надежды ‎ищу,‏ ‎давно ‎ушёл‏ ‎из‏ ‎твоей ‎жизни,‏ ‎давно ‎заслонён ‎другим, ‎и ‎возвращение‏ ‎к ‎минувшему‏ ‎причинит‏ ‎тебе ‎боль, ‎вполне‏ ‎ощутимую ‎боль.‏ ‎Однако ‎я ‎не ‎могу‏ ‎иначе.‏ ‎Если ‎найдёшь‏ ‎в ‎себе‏ ‎милосердие ‎— ‎пожалуйста ‎— ‎прости‏ ‎меня.‏ ‎— ‎Но,‏ ‎конечно, ‎я‏ ‎никогда ‎ничего ‎подобного ‎не ‎скажу.

Трансальпийский‏ ‎экспресс‏ ‎везде‏ ‎останавливается ‎не‏ ‎долее, ‎как‏ ‎на ‎три-четыре‏ ‎минуты.‏ ‎Сколь ‎удивительна‏ ‎лёгкость, ‎с ‎которой ‎оказываюсь ‎в‏ ‎аэропорту ‎«Вена-Швехат»,‏ ‎автобусом‏ ‎доезжаю ‎до ‎вокзала‏ ‎Westbahnhof, ‎беру‏ ‎билет. ‎Почему ‎расписание ‎поезда‏ ‎идеально‏ ‎согласуется ‎с‏ ‎часами ‎прилёта?‏ ‎Gleis ‎3, ‎am ‎12:15 ‎Uhr.‏ ‎Не‏ ‎останется ‎времени‏ ‎осмотреть ‎столицу,‏ ‎но ‎мне ‎всё ‎равно. ‎Недели‏ ‎перед‏ ‎путешествием‏ ‎я ‎не‏ ‎спал ‎по‏ ‎ночам, ‎с‏ ‎усилием‏ ‎принимал ‎пищу:‏ ‎мучила ‎тошнота. ‎Боязно, ‎очень ‎боязно‏ ‎скорчиться ‎на‏ ‎виду‏ ‎Александра ‎Серафимовича ‎в‏ ‎том ‎самом‏ ‎греческом ‎ресторанчике, ‎где ‎официант‏ ‎поразительно‏ ‎напоминает ‎того,‏ ‎который ‎сейчас‏ ‎подносит ‎мне ‎счёт, ‎здесь, ‎за‏ ‎тысячи‏ ‎километров ‎от‏ ‎дома, ‎в‏ ‎афинской ‎придомовой ‎таверне. ‎Пожалуй ‎что,‏ ‎это‏ ‎один‏ ‎и ‎тот‏ ‎же ‎человек?‏ ‎Зачем ‎забрасываться‏ ‎чересчур‏ ‎далеко, ‎если‏ ‎бок ‎о ‎бок ‎со ‎мною,‏ ‎возможно, ‎обретается‏ ‎некто,‏ ‎способный ‎заменить ‎предмет‏ ‎моих ‎розысков‏ ‎(так ‎заменимы ‎детали, ‎сработанные‏ ‎на‏ ‎одном ‎конвейере)?‏ ‎Однако ‎сейчас‏ ‎я ‎спокоен. ‎До ‎удивительности ‎спокоен.‏ ‎Предыдущая‏ ‎ночь ‎тянулась‏ ‎в ‎афинском‏ ‎аэропорту. ‎Я ‎не ‎спал ‎около‏ ‎тридцати‏ ‎часов‏ ‎и ‎только‏ ‎что ‎вбросил‏ ‎внутрь ‎последний‏ ‎энергетический‏ ‎батончик. ‎Изнеможение,‏ ‎чрезмерное ‎для ‎беспокойства ‎или ‎чувствительности.

Труднообъяснимое‏ ‎чувство ‎удерживает‏ ‎меня‏ ‎от ‎того, ‎чтобы‏ ‎усесться ‎в‏ ‎первое ‎свободное ‎кресло ‎(номер‏ ‎места‏ ‎в ‎билете‏ ‎не ‎проставлен).‏ ‎Я ‎прохожу ‎по ‎второклассным ‎вагонам;‏ ‎стеклянные‏ ‎двери ‎тамбура‏ ‎автоматически ‎раздвигаются.‏ ‎Трогает ‎поезд, ‎и ‎мимоходом ‎мелькает:‏ ‎а‏ ‎что‏ ‎было ‎бы,‏ ‎перепутай ‎платформы‏ ‎или ‎задержись‏ ‎на‏ ‎пару ‎минут,‏ ‎— ‎неприятная ‎мысль. ‎Два ‎места‏ ‎не ‎заняты.‏ ‎Я‏ ‎знаю, ‎что ‎их‏ ‎нужно ‎занять.‏ ‎Пейзаж ‎за ‎окном ‎так‏ ‎напоминает‏ ‎наш: ‎те‏ ‎же ‎перелески,‏ ‎та ‎же ‎мягкость ‎рельефа, ‎и‏ ‎беспросветные‏ ‎платформы ‎пригородных‏ ‎поездов, ‎и‏ ‎в ‎какой-то ‎момент ‎электронное ‎табло‏ ‎на‏ ‎дальней‏ ‎стенке ‎вагона‏ ‎показывает ‎розовые‏ ‎244 ‎километра‏ ‎в‏ ‎час. ‎Постепенно‏ ‎ландшафт ‎меняется. ‎Чем ‎выше ‎мы‏ ‎забираемся ‎над‏ ‎уровнем‏ ‎моря, ‎тем ‎приметнее‏ ‎отпечатки ‎недавней‏ ‎зимы; ‎и ‎будто ‎мы‏ ‎движемся‏ ‎в ‎прошлое,‏ ‎к ‎детской‏ ‎радости, ‎к ‎начинанию ‎начал. ‎Должно‏ ‎быть,‏ ‎снаружи ‎холодно,‏ ‎раз ‎небо‏ ‎такое ‎голубое. ‎На ‎станции ‎«Hbf»‏ ‎подсаживается‏ ‎пожилая‏ ‎женщина, ‎около‏ ‎семидесяти, ‎пожалуй,‏ ‎годов, ‎и‏ ‎я‏ ‎непроизвольно ‎помогаю‏ ‎забросить ‎на ‎верхнюю ‎полку ‎её‏ ‎кожаную, ‎с‏ ‎полустёртым‏ ‎геральдическим ‎знаком ‎дорожную‏ ‎сумку. ‎Прошу‏ ‎прощения, ‎это ‎место ‎указано‏ ‎в‏ ‎моём ‎билете…‏ ‎Как ‎вам‏ ‎будет ‎угодно. ‎И ‎помогаю ‎устроиться‏ ‎у‏ ‎окна, ‎помогаю‏ ‎поднять ‎подлокотник.‏ ‎Вы ‎знаете, ‎произошла ‎забастовка ‎железнодорожных‏ ‎служащих,‏ ‎до‏ ‎одиннадцати ‎утра‏ ‎вообще ‎невозможно‏ ‎было ‎никуда‏ ‎уехать.‏ ‎Меня ‎тянет‏ ‎разговаривать ‎с ‎пожилыми ‎людьми ‎—‏ ‎последними ‎живыми‏ ‎носителями‏ ‎некогда ‎великой ‎культуры.‏ ‎Я ‎благодарю‏ ‎время, ‎которое ‎пощадило ‎её‏ ‎чеканный‏ ‎профиль, ‎и‏ ‎с ‎трепетом‏ ‎вглядываюсь ‎в ‎спокойные ‎водянистые ‎глаза.‏ ‎Куда‏ ‎вы ‎направляетесь?‏ ‎Я ‎ожидал,‏ ‎я ‎не ‎сомневался. ‎Да, ‎тот‏ ‎же‏ ‎самый‏ ‎город. ‎Вы‏ ‎знаете, ‎вы‏ ‎такой ‎вежливый,‏ ‎вы‏ ‎так ‎не‏ ‎похожи ‎на ‎наших ‎молодых ‎людей.‏ ‎Никто ‎из‏ ‎них‏ ‎не ‎уступил ‎бы‏ ‎мне ‎место‏ ‎у ‎окна. ‎Я ‎напрягаю‏ ‎остатки‏ ‎сил, ‎пытаясь‏ ‎припомнить, ‎где‏ ‎и ‎когда ‎видывал ‎этот ‎геральдический‏ ‎знак.‏ ‎Вы ‎прилично‏ ‎владеете ‎английским.‏ ‎So ‎do ‎you. ‎Да, ‎я‏ ‎учила‏ ‎английский‏ ‎в ‎школе…‏ ‎шестьдесят ‎четыре‏ ‎года ‎назад.‏ ‎Значит,‏ ‎стало ‎быть…‏ ‎Я ‎вспоминаю: ‎Эрих ‎фон ‎Лаунитц.‏ ‎Полярный ‎лётчик.‏ ‎Это‏ ‎мой ‎отец, ‎—‏ ‎просто ‎объясняет‏ ‎она. ‎Фамильный ‎герб, ‎кажется,‏ ‎был‏ ‎нарисован ‎на‏ ‎самолёте? ‎Я‏ ‎помню ‎знаменитую ‎фотографию… ‎Мой ‎отец‏ ‎пропал‏ ‎без ‎вести‏ ‎в ‎Антарктиде‏ ‎в ‎1938 ‎году, ‎— ‎так‏ ‎же‏ ‎спокойно‏ ‎проговаривает. ‎Сколько‏ ‎же ‎лет‏ ‎ей ‎тогда?‏ ‎Я‏ ‎обещал ‎позвонить‏ ‎куратору: ‎долетел-де ‎благополучно ‎и ‎всё‏ ‎в ‎порядке.‏ ‎Прошу‏ ‎прощения, ‎сударыня, ‎не‏ ‎могли ‎бы‏ ‎вы ‎дать ‎мне ‎свой‏ ‎телефон?‏ ‎Разумеется, ‎я‏ ‎уплачу ‎вам.‏ ‎Нет, ‎нет, ‎ничего ‎не ‎надо‏ ‎платить,‏ ‎— ‎отвечает‏ ‎с ‎тою‏ ‎же ‎деликатностью, ‎с ‎какой, ‎по‏ ‎приезде‏ ‎в‏ ‎город, ‎помогая‏ ‎мне ‎купить‏ ‎билет ‎на‏ ‎трамвай,‏ ‎роняет ‎женщине-кассиру,‏ ‎когда ‎я ‎неумело ‎шарашусь с ‎незнакомой‏ ‎мелочью: ‎«Oh,‏ ‎er‏ ‎kam ‎aus ‎Ostland».‏ ‎Надо ‎же,‏ ‎какой ‎старый ‎мобильный ‎телефон.‏ ‎Пытаюсь‏ ‎набрать ‎номер.‏ ‎Фрау ‎фон‏ ‎Лаунитц ‎пытается ‎набрать ‎номер. ‎Ах,‏ ‎мой‏ ‎мальчик, ‎в‏ ‎чём ‎дело,‏ ‎— ‎моя ‎племянница ‎заблокировала ‎сим-карточку‏ ‎так,‏ ‎чтобы‏ ‎я ‎могла‏ ‎позвонить ‎одной‏ ‎только ‎ей,‏ ‎или‏ ‎её ‎мужу,‏ ‎или ‎семейному ‎доктору.

5

Я ‎пришёл. ‎Я‏ ‎сразу ‎приметил‏ ‎и‏ ‎дом ‎его, ‎дом‏ ‎коттеджного ‎типа‏ ‎со ‎спутниковой ‎антенной ‎на‏ ‎черепичной‏ ‎крыше; ‎приметил‏ ‎машину ‎его‏ ‎— ‎добротный ‎семейный ‎седан ‎цвета‏ ‎киновари.‏ ‎Не ‎добыл‏ ‎из ‎рюкзака‏ ‎ландкарту, ‎не ‎справлялся ‎по ‎адресу,‏ ‎—‏ ‎я‏ ‎знал ‎со‏ ‎всею ‎определённостью,‏ ‎что ‎вот‏ ‎он‏ ‎тот ‎самый‏ ‎дом ‎и ‎хозяин ‎— ‎вот‏ ‎он. ‎Равнодушие,‏ ‎вызванное‏ ‎неимоверной ‎усталостью, ‎и‏ ‎в ‎то‏ ‎же ‎время ‎крайнее ‎нервное‏ ‎напряжение‏ ‎достигли ‎последней‏ ‎степени. ‎Я‏ ‎знал ‎направление ‎в ‎точности ‎точно,‏ ‎как‏ ‎знал ‎и‏ ‎то ‎место‏ ‎в ‎вагоне, ‎которое ‎нужно ‎было‏ ‎занять,‏ ‎чтобы‏ ‎встретить ‎фрау‏ ‎фон ‎Лаунитц.‏ ‎Когда ‎только‏ ‎вступил‏ ‎на ‎улицу,‏ ‎разделённую ‎надвое ‎бровкой ‎газона, ‎казалось,‏ ‎день ‎ещё‏ ‎в‏ ‎самом ‎разгаре; ‎но‏ ‎когда ‎подошёл‏ ‎к ‎его ‎дому, ‎солнце‏ ‎уже‏ ‎соскользнуло ‎за‏ ‎хребет ‎гор.‏ ‎Холода ‎я ‎не ‎чувствовал.

Самым ‎разумным‏ ‎было‏ ‎прозвонить ‎в‏ ‎дверь, ‎—‏ ‎и ‎едва ‎ли ‎не ‎самым‏ ‎сложным‏ ‎одновременно.‏ ‎Получение ‎визы,‏ ‎преодоление ‎трёх‏ ‎границ, ‎путешествие‏ ‎Трансальпийским‏ ‎экспрессом, ‎поиски‏ ‎адреса ‎в ‎чужом ‎городе, ‎—‏ ‎всё ‎представлялось‏ ‎настолько‏ ‎невероятным ‎и ‎невозможным,‏ ‎что ‎я‏ ‎не ‎думал, ‎каким ‎образом‏ ‎попаду‏ ‎в ‎его‏ ‎дом, ‎каким‏ ‎образом ‎уговорю ‎отомкнуть ‎замок.

Уже ‎восьмой‏ ‎час;‏ ‎он, ‎верно,‏ ‎вернулся ‎с‏ ‎работы. ‎Я ‎остановился ‎на ‎противоположной‏ ‎стороне‏ ‎улицы;‏ ‎дом ‎не‏ ‎имел ‎ни‏ ‎забора, ‎ни‏ ‎зелёной‏ ‎изгороди. ‎Наверху,‏ ‎в ‎чуть ‎засветлённом ‎окне ‎мансарды,‏ ‎промелькнула ‎неясная‏ ‎тень:‏ ‎словно ‎кто-то ‎украдкой‏ ‎приподнял ‎занавески,‏ ‎и ‎мне ‎впервые ‎подумалось:‏ ‎что,‏ ‎если ‎он‏ ‎не ‎один‏ ‎живёт? Ну ‎конечно, ‎конечно ‎же! ‎Девяносто‏ ‎девять‏ ‎из ‎ста‏ ‎— ‎у‏ ‎него ‎есть ‎семья, ‎дети, ‎да,‏ ‎даже‏ ‎дети,‏ ‎конечно ‎же,‏ ‎в ‎чьих‏ ‎жилах ‎течёт‏ ‎кровь,‏ ‎сходная ‎с‏ ‎моей. ‎Как ‎я ‎не ‎предполагал‏ ‎раньше!

Я ‎остановился‏ ‎на‏ ‎полпути, ‎в ‎середине‏ ‎проезжей ‎части,‏ ‎и ‎больше ‎всего ‎на‏ ‎свете‏ ‎страстно ‎желал‏ ‎двух ‎вещей:‏ ‎кинуться ‎к ‎тёмному ‎окну ‎первого‏ ‎этажа,‏ ‎кричать, ‎барабанить,‏ ‎пока ‎он‏ ‎не ‎отопрёт ‎мне, ‎— ‎и‏ ‎оказаться‏ ‎в‏ ‎Москве, ‎на‏ ‎рабочей ‎группе,‏ ‎обсуждающей ‎проект‏ ‎законопроекта‏ ‎«О ‎Домах‏ ‎России ‎за ‎рубежом».

В ‎окне ‎зажгли‏ ‎свет. ‎Шторы‏ ‎были‏ ‎отдёрнуты. ‎В ‎каких-то‏ ‎семи ‎или‏ ‎восьми ‎широких ‎шагах ‎я‏ ‎увидел‏ ‎как ‎будто‏ ‎бы ‎самого‏ ‎себя.

Одно ‎страшное ‎мгновение ‎казалось, ‎что‏ ‎я‏ ‎теряю ‎сознание,‏ ‎но ‎это‏ ‎был ‎простой ‎позыв ‎голода.

Я ‎всмотрелся‏ ‎внимательней.‏ ‎Конечно,‏ ‎он ‎просто‏ ‎видит ‎своё‏ ‎отражение ‎в‏ ‎стекле;‏ ‎он ‎не‏ ‎видит ‎меня. ‎В ‎конце ‎концов,‏ ‎на ‎мою‏ ‎голову‏ ‎наброшен ‎капюшон.

Я ‎подобрался‏ ‎почти ‎вплотную‏ ‎к ‎дому ‎и ‎стал‏ ‎наблюдать‏ ‎за ‎витриной‏ ‎комнаты; ‎думается,‏ ‎к ‎ней ‎примыкала ‎кухня.

Те ‎же‏ ‎энергосберегающие‏ ‎лампочки, ‎та‏ ‎же ‎промышленная‏ ‎мебель ‎из ‎магазина ‎«Икея», ‎что‏ ‎в‏ ‎нашей‏ ‎квартире. ‎Он‏ ‎повернулся ‎к‏ ‎окну ‎спиной,‏ ‎сел‏ ‎за ‎стол.‏ ‎Разве ‎это ‎не ‎я ‎главою‏ ‎семейства ‎сижу‏ ‎сейчас‏ ‎там, ‎за ‎столом?‏ ‎Я ‎чувствую‏ ‎податливые ‎прутья ‎рота́нга-стула ‎и‏ ‎холодок‏ ‎стеклянной ‎крышки‏ ‎стола; ‎я‏ ‎обоняю ‎аромат ‎блюд, ‎которые ‎вот-вот‏ ‎внесут‏ ‎в ‎комнату;‏ ‎я ‎знаю,‏ ‎на ‎какой ‎странице ‎оторвался ‎от‏ ‎книги‏ ‎Ф.К.,‏ ‎лежащей ‎на‏ ‎плюшевом ‎канареечном‏ ‎пуфе ‎и‏ ‎заложенной‏ ‎носовым ‎платком‏ ‎с ‎узором ‎в ‎виде ‎морозной‏ ‎волны. ‎Я‏ ‎нахожусь‏ ‎в ‎нём… ‎Весь‏ ‎— ‎там…

До‏ ‎того, ‎как ‎задёрнули ‎шторы,‏ ‎я‏ ‎успел ‎увидеть‏ ‎детей.

6

Знаете, ‎фрау‏ ‎Лаунитц, ‎я ‎ведь ‎не ‎русский‏ ‎по‏ ‎крови, ‎я‏ ‎всегда ‎ощущал‏ ‎себя ‎инородным ‎вкраплением. ‎Давно, ‎больше‏ ‎двадцати‏ ‎лет‏ ‎назад, ‎одна‏ ‎студентка ‎познакомилась‏ ‎в ‎Ленинграде‏ ‎с‏ ‎австрийцем, ‎да,‏ ‎с ‎молодым ‎австрийцем: ‎он ‎выбрал‏ ‎кафедру ‎славистики,‏ ‎он‏ ‎приехал ‎исследовать ‎русский‏ ‎язык. ‎И‏ ‎я ‎всегда ‎знал ‎о‏ ‎нём,‏ ‎я ‎не‏ ‎помню, ‎чтобы‏ ‎я ‎не ‎знал ‎о ‎нём,‏ ‎и‏ ‎спокойно ‎жил‏ ‎с ‎этим‏ ‎знанием, ‎и ‎называл ‎отцом ‎другого‏ ‎человека:‏ ‎о,‏ ‎упаси ‎боже,‏ ‎чтобы ‎он‏ ‎плохо ‎относился‏ ‎ко‏ ‎мне, ‎или‏ ‎предпочитал ‎мне ‎моего ‎младшего ‎брата‏ ‎— ‎своего сына‏ ‎—‏ ‎однако ‎в ‎течение‏ ‎пятнадцати ‎лет‏ ‎мы ‎никогда ‎не ‎говорили‏ ‎друг‏ ‎другу ‎больше,‏ ‎чем: ‎вскипяти‏ ‎чайник, ‎вымой ‎посуду, ‎спокойной ‎ночи,‏ ‎выключи‏ ‎свет. ‎И‏ ‎я ‎никогда‏ ‎не ‎спрашивал ‎о ‎своём ‎отце,‏ ‎и‏ ‎никогда‏ ‎не ‎думал‏ ‎о ‎нём,‏ ‎но ‎однажды,‏ ‎совсем‏ ‎недавно, ‎и‏ ‎именно ‎тогда, ‎когда ‎оказался ‎в‏ ‎силах ‎воспринять‏ ‎и‏ ‎ответить, ‎— ‎я‏ ‎испытал ‎всю‏ ‎власть ‎зова ‎крови: ‎Blut‏ ‎und‏ ‎Boden ‎—‏ ‎так, ‎значит,‏ ‎говорится, ‎да? ‎Я ‎здесь, ‎чтобы‏ ‎найти‏ ‎отца. ‎Я‏ ‎вспомнил, ‎вспомнил‏ ‎со ‎всей ‎достоверностью, ‎что ‎по‏ ‎меньше‏ ‎мере‏ ‎один ‎раз‏ ‎моя ‎мать‏ ‎возила ‎меня‏ ‎к‏ ‎нему, ‎вот‏ ‎сюда, ‎в ‎этот ‎вот ‎самый‏ ‎город ‎в‏ ‎солнечной‏ ‎лощине ‎меж ‎отрогами‏ ‎Альп. ‎В‏ ‎1990 ‎году. ‎И, ‎стало‏ ‎быть,‏ ‎он ‎знал‏ ‎обо ‎мне,‏ ‎он ‎заботился ‎обо ‎мне; ‎я‏ ‎нашёл‏ ‎пачку ‎писем‏ ‎— ‎в‏ ‎самом ‎дальнем ‎шкафу, ‎на ‎самой‏ ‎высокой‏ ‎полке,‏ ‎в ‎красной‏ ‎папке ‎со‏ ‎смешными ‎тесёмками:‏ ‎нашёл‏ ‎именно ‎тогда,‏ ‎когда ‎созрел ‎для ‎понимания ‎их.‏ ‎Не ‎подумайте,‏ ‎будто‏ ‎я ‎хочу ‎приобрести‏ ‎гражданство. ‎Я‏ ‎занят ‎в ‎проекте, ‎там,‏ ‎далеко‏ ‎в ‎России,‏ ‎— ‎я‏ ‎занят ‎в ‎одном ‎просветительском ‎проекте,‏ ‎и‏ ‎мой ‎куратор‏ ‎высоко ‎оценивает‏ ‎меня. ‎Я ‎только ‎загляну ‎в‏ ‎глаза‏ ‎этого‏ ‎человека, ‎загляну‏ ‎за ‎край‏ ‎карты, ‎за‏ ‎срыв,‏ ‎в ‎бесконечность‏ ‎— ‎в ‎точности ‎так ‎же,‏ ‎как ‎сейчас‏ ‎я‏ ‎заглядываю ‎в ‎ваши‏ ‎глаза. ‎О,‏ ‎фрау ‎Лаунитц, ‎если ‎бы‏ ‎я‏ ‎был ‎на‏ ‎восемьдесят ‎лет‏ ‎моложе, ‎то ‎я ‎полюбил ‎бы‏ ‎вас,‏ ‎я ‎всем‏ ‎сердцем ‎бы‏ ‎вас ‎полюбил. ‎Там ‎было ‎три‏ ‎фотографии,‏ ‎девятнадцать‏ ‎писем, ‎и‏ ‎только ‎у‏ ‎одного ‎сохранился‏ ‎конверт,‏ ‎на ‎котором‏ ‎не ‎без ‎труда ‎можно ‎было‏ ‎разобрать ‎адрес:‏ ‎город,‏ ‎улицу, ‎дом. ‎Куратор‏ ‎указывал, ‎что‏ ‎всё ‎могло ‎десять ‎раз‏ ‎поменяться,‏ ‎он ‎мог‏ ‎уехать, ‎скончаться,‏ ‎в ‎конце ‎концов, ‎но ‎я‏ ‎знал,‏ ‎чувствовал, ‎что‏ ‎он ‎там,‏ ‎что ‎он ‎двадцать, ‎нет, ‎сорок‏ ‎лет‏ ‎живёт‏ ‎на ‎одном‏ ‎месте, ‎греясь‏ ‎в ‎последнем‏ ‎тепле‏ ‎угасающей ‎цивилизации.

Пошатываясь,‏ ‎я ‎шёл ‎по ‎утомительно ‎одинаковым‏ ‎кварталам ‎частной‏ ‎застройки,‏ ‎и ‎— ‎в‏ ‎восемь ‎вечера‏ ‎— ‎нигде ‎не ‎встречал‏ ‎играющих‏ ‎детей, ‎не‏ ‎видел ‎ни‏ ‎одной ‎проехавшей ‎машины, ‎ни ‎одного‏ ‎заблудшего‏ ‎пьяницы. ‎Я‏ ‎шёл ‎по‏ ‎тёмному ‎городу, ‎и ‎вполне ‎почувствовал,‏ ‎что‏ ‎город‏ ‎был ‎мёртв,‏ ‎и ‎что‏ ‎жители ‎забыли‏ ‎домы‏ ‎свои ‎и‏ ‎бежали ‎прочь, ‎а ‎здесь ‎сейчас‏ ‎властвуют ‎—‏ ‎ступающие‏ ‎тихонько, ‎крадущиеся ‎потайственно‏ ‎— ‎орды‏ ‎обезьян, ‎которые ‎спустились ‎сюда‏ ‎из‏ ‎пещер ‎в‏ ‎мрачных ‎отрогах‏ ‎Альп.

Фрау ‎Лаунитц ‎упомянула, ‎что ‎я‏ ‎похож‏ ‎на ‎её‏ ‎отца ‎в‏ ‎молодости. ‎Все ‎свои ‎сбережения ‎они‏ ‎завещают‏ ‎любимым‏ ‎кошкам, ‎собачкам,‏ ‎попугайчикам, ‎благотворительным‏ ‎фондикам. ‎И‏ ‎я‏ ‎представляю, ‎что‏ ‎это ‎не ‎мой ‎отец, ‎а‏ ‎я ‎сам‏ ‎размеренно‏ ‎проживаю ‎жизнь ‎в‏ ‎коттедже ‎под‏ ‎черепичной ‎крышей, ‎в ‎субботу‏ ‎забиваю‏ ‎продуктами ‎из‏ ‎супермаркета ‎просторный‏ ‎багажник ‎семейного ‎седана; ‎подстригаю ‎газон;‏ ‎задёргиваю‏ ‎портьеры, ‎чтобы‏ ‎темнота ‎не‏ ‎проникла ‎в ‎уютный ‎дом, ‎и‏ ‎перед‏ ‎сном‏ ‎садимся ‎у‏ ‎камелька, ‎и‏ ‎я ‎рассказываю,‏ ‎как‏ ‎двадцать ‎лет‏ ‎назад, ‎повинуясь ‎неопределённому ‎побуждению, ‎отправился‏ ‎в ‎неизмеримые‏ ‎пространства,‏ ‎в ‎Россию, ‎—‏ ‎хотя, ‎конечно,‏ ‎есть ‎вещи, ‎о ‎которых‏ ‎я‏ ‎не ‎расскажу‏ ‎никогда.

Я ‎ищу‏ ‎такси. ‎Возможно ‎ли ‎здесь ‎отыскать‏ ‎такси?‏ ‎Кто ‎все‏ ‎эти ‎люди?‏ ‎Почему ‎эти ‎люди ‎не ‎в‏ ‎Алжире,‏ ‎не‏ ‎в ‎Албании,‏ ‎не ‎в‏ ‎Анкоре? ‎Почему‏ ‎я‏ ‎здесь? ‎Я‏ ‎прохожу ‎сквозь ‎них, ‎как ‎пуля‏ ‎проходит ‎сквозь‏ ‎приведение.‏ ‎На ‎повороте ‎непроизвольно‏ ‎оглядываюсь, ‎и,‏ ‎кажется, ‎будто ‎вижу ‎идущего‏ ‎вслед‏ ‎куратора ‎—‏ ‎но, ‎конечно,‏ ‎я ‎переутомился, ‎устал. ‎Если ‎б‏ ‎вы‏ ‎только ‎знали,‏ ‎как ‎я‏ ‎устал.

Душа ‎дала ‎слабину. ‎Захотелось ‎перебрать‏ ‎голос,‏ ‎отцовский‏ ‎голос. ‎Просто‏ ‎вдавить ‎кнопочку‏ ‎домофона, ‎дождаться‏ ‎ответного:‏ ‎«Wer ‎ist‏ ‎da?» ‎— ‎и ‎больше ‎ничего,‏ ‎ровном ‎счётом‏ ‎ничего,‏ ‎сразу ‎же ‎уйти,‏ ‎уехать.

Мне ‎представлялось,‏ ‎что ‎промежуток ‎времени, ‎когда‏ ‎задёрнули‏ ‎шторы ‎и‏ ‎я, ‎обойдя‏ ‎коттедж, ‎подошёл ‎к ‎двери, ‎—‏ ‎не‏ ‎превышал ‎шестидесяти‏ ‎секунд. ‎В‏ ‎то ‎же ‎время ‎я ‎помню,‏ ‎как,‏ ‎в‏ ‎очередной ‎раз‏ ‎пошатнувшись ‎от‏ ‎усталости, ‎присел‏ ‎на‏ ‎корточки ‎у‏ ‎водосточной ‎трубы, ‎— ‎не ‎то‏ ‎желая ‎омыть‏ ‎лицо‏ ‎несколькими ‎каплями ‎талой‏ ‎воды, ‎не‏ ‎то ‎пытаясь ‎укрыться, ‎—‏ ‎по‏ ‎улице ‎как‏ ‎будто ‎проехал‏ ‎патруль. ‎А ‎впрочем, ‎не ‎совсем‏ ‎уверен,‏ ‎не ‎знаю,‏ ‎это ‎путешествие‏ ‎от ‎окна ‎до ‎двери ‎осталось‏ ‎неясным‏ ‎пунктиром‏ ‎в ‎памяти.‏ ‎Казалось, ‎что‏ ‎я ‎просто‏ ‎моргнул — но‏ ‎на ‎деле‏ ‎же, ‎как ‎теперь ‎понимаю, ‎погрузился‏ ‎в ‎прострацию‏ ‎на‏ ‎восемь ‎или ‎десять‏ ‎минут.

Я ‎подошёл‏ ‎к ‎двери. ‎Руку ‎протянул‏ ‎к‏ ‎домофону. ‎И,‏ ‎словно ‎подчиняясь‏ ‎движению ‎моей ‎руки, ‎дверь ‎отворилась‏ ‎вовнутрь.

Я‏ ‎помню, ‎что‏ ‎ещё ‎поразился,‏ ‎как ‎это ‎она ‎открывается ‎вовнутрь,‏ ‎а‏ ‎не‏ ‎наружу.

Предо ‎мной,‏ ‎за ‎порогом,‏ ‎стоял ‎отец,‏ ‎держа‏ ‎странного ‎вида‏ ‎совок ‎и ‎что-то ‎вроде ‎самолётного‏ ‎пакета ‎для‏ ‎рвотных‏ ‎масс. ‎Молодой ‎сенбернар‏ ‎с ‎декоративной‏ ‎бутылью, ‎прицеплённой ‎к ‎ошейнику,‏ ‎испуганно‏ ‎жался ‎к‏ ‎его ‎ногам.

Я‏ ‎знал, ‎что ‎отец ‎почувствовал ‎тот‏ ‎же‏ ‎внезапный ‎укол,‏ ‎какой ‎пять‏ ‎месяцев ‎назад ‎ощутил ‎его ‎сын,‏ ‎растирая‏ ‎ладонями‏ ‎первый ‎снег.

— Вы…‏ ‎в ‎чём-либо‏ ‎нуждаетесь? ‎Вы…‏ ‎вам…‏ ‎что-нибудь ‎нужно?‏ ‎— ‎с ‎усилием ‎произнёс ‎он.‏ ‎Сенбернар ‎не‏ ‎без‏ ‎достоинства ‎прятался ‎за‏ ‎коленями ‎хозяина.

Возможно,‏ ‎не ‎будь ‎на ‎мне‏ ‎капюшона,‏ ‎я ‎сейчас‏ ‎не ‎был‏ ‎бы ‎здесь.

— Väterchen! ‎— ‎переливчатый ‎голос.‏ ‎—‏ ‎Kommen ‎wir‏ ‎he…

Его ‎старший‏ ‎ребёнок, ‎наверное, ‎моих ‎лет. ‎Что,‏ ‎если‏ ‎это‏ ‎девушка?

— Прошу ‎прощения…‏ ‎ошибся ‎домом…

Я‏ ‎уже ‎полностью‏ ‎владею‏ ‎собой. ‎Через‏ ‎пятьдесят ‎минут ‎невообразимых ‎блужданий ‎нахожу‏ ‎стоянку ‎такси.‏ ‎Можно‏ ‎и ‎позвонить ‎куратору.‏ ‎Да, ‎да,‏ ‎всё ‎хорошо. ‎Да, ‎в‏ ‎совершеннейшем‏ ‎благополучии. ‎Разумеется,‏ ‎я ‎выполнил‏ ‎дело, ‎за ‎которым ‎пришёл. ‎Холодно,‏ ‎очень‏ ‎холодно. ‎Сразу‏ ‎по ‎возвращении‏ ‎готов ‎приступить ‎к ‎работе.

Вот ‎официант‏ ‎—‏ ‎или‏ ‎сам ‎владелец‏ ‎таверны? ‎—‏ ‎усадил ‎за‏ ‎стол‏ ‎очередную ‎пару‏ ‎туристов. ‎Нет, ‎нет, ‎мне ‎нельзя‏ ‎на ‎солнце,‏ ‎давай‏ ‎пойдём ‎в ‎тень!‏ ‎Делают ‎заказ.‏ ‎Непринуждённо ‎беседуют. ‎Мужчина ‎даёт‏ ‎женщине‏ ‎закурить. ‎Здесь‏ ‎холодно, ‎у‏ ‎меня ‎радикулит, ‎давай ‎сядем ‎на‏ ‎солнышке.

Я‏ ‎встаю, ‎забрасываю‏ ‎на ‎спину‏ ‎рюкзак ‎и ‎ухожу ‎прочь, ‎потому‏ ‎что‏ ‎услышал‏ ‎русскую ‎речь.

23–28.X.2007

Понравилось?

Следующий
Все посты проекта
0 комментариев

Подарить подписку

Будет создан код, который позволит адресату получить бесплатный для него доступ на определённый уровень подписки.

Оплата за этого пользователя будет списываться с вашей карты вплоть до отмены подписки. Код может быть показан на экране или отправлен по почте вместе с инструкцией.

Будет создан код, который позволит адресату получить сумму на баланс.

Разово будет списана указанная сумма и зачислена на баланс пользователя, воспользовавшегося данным промокодом.

Добавить карту
0/2048