• Предисловие: образы истерии

    В наиболее «ламповый» период развития соцсетей по пабликам стала гулять история о завещании Чарли Чаплина, в котором он обещает выплатить миллион долларов родившему мужчине (не трансгендеру). Пикантность или даже некоторую скабрезность этого условия обычно сводят к чувству юмора Чаплина, хотя вполне можно задаться вопросом о мотивах такой «шутки», не торопясь приписывать ей статус полного абсурда — т. е. поступить так же, как аналитики поступают с бредом. Условие Чаплина легко переформулировать в вопрос, отсылающий к детским попыткам провести различия между мужским и женским: может ли мужчина быть матерью? Или: может ли быть матерью кто-то, кроме женщины? Ребёнок, как и психоаналитик, мог бы подойти серьёзно к этому вопросу, тогда как для взрослого субъекта абсурдность понятна заранее, поскольку она извлекается из тавтологической «общеизвестности» того, что мама — это мама, а папа — это папа. Соположение выполняемой функции и пола таким образом может быть достигнуто (и чаще всего достигается) совершенно без понимания того, что эта функция собой представляет (т.е. без понимания того, что в матери собственно «женского», а в отце — «мужского») — иначе говоря, ребёнку приходится довольствоваться готовыми ответами вместо хороших.

    По мере взросления этот вопрос может вновь встать в полный рост, когда на очередном жизненном повороте субъект оказывается в ситуации, где ему нужно ответить: готов ли он/она стать отцом/матерью? Или вопрос, зачастую сопутствующий: что означает вступление в брак? Неудивительно, что такие вопросы могут стать поводом для посещения психоаналитика, поскольку они пробуждают казалось бы оставленную в детстве тревогу, связанную с необходимостью для субъекта определить значение происходящего с ним, перед ним и в другом. В этом смысле взрослый невротик оказывается третьим субъектом (вместе с психоаналитиком и ребёнком), вынужденным совершенно серьёзно задаваться вопросами наподобие тех, что подспудно зашиты в условии Чаплина. Психоанализ действительно может кое-что сказать на этот счёт — как минимум, что матерью может быть не только женщина, поскольку её пол может отличаться от того, как устроено её желание. Для определения значения ключевым оказывается не реальное наличие или отсутствие ребёнка у женщины, а то, в каком смысле и в каком статусе этот ребёнок отсутствует или произведён на свет, — т. е. определение вопроса, на который ребёнок является ответом.

    Истерический невроз возникает как реакция на слишком ранний сексуальный опыт: субъект сталкивается с тем, что можно вслед за Фрейдом предварительно назвать «первосценой», при этом уточнив, что столкновение происходит не столько с наличием у родителей пола, сексуальности и нехватки, сколько с последствиями этого открытия, указывающими, например, что ребёнок вовсе не является тем, чего от отношений с матерью мог бы хотеть отец. Как правило здесь происходит спутывание двух мыслей: «я — не то, чего хочет отец» и «со мной что-то не так» в манере причинно-следственной связи, как если бы вторая вытекала из первой и полностью через первую объяснялась. В силу путаницы и дальнейшего сгущения означающих этот опыт переживается как «отвратительный, позорный», как нечто невыносимое, от чего ребёнок хочет немедленно отделаться, но не может в силу дезориентации в происходящем. Более привычным возрастом для такого открытия является подростковый период, в котором родители обычно и фиксируют перемену в общении с ребёнком: тогда замечают, что некогда дружные и тёплые отношения вдруг дали необъяснимую трещину, и если раньше ребёнок охотно проводил с ними время, устраивал совместные игры и посвящал в свои тайны, то после «открытия» подросток замыкается в себе, становится нелюдим, избегает и стыдится родительского общества, всё чаще запираясь в своей комнате. Подросток отстраняется, поскольку ему невыносимо находиться рядом с этими «отвратительными существами, предавшими его доверие», что не означает, что его действительно предали, — так переживается открытие сексуальности и невозможности Единства. Однако если это открытие случилось гораздо раньше, чем, как сказал бы Фрейд, «у субъекта успеет сформироваться Эго», то вместо отстранения субъекту как правило приходится выработать необычную форму обращения с открывшимся знанием, в которой будет угадываться стремление преодолеть невыносимость своего открытия и одновременно сохранить для себя «неповреждёнными» либо обоих родителей, либо более любимого из них. «Повреждённость» в данном случае наносит именно знание истерического субъекта о том, что он/она не является объектом отцовских чаяний, — и это определяет всю его суть как живого контейнера для этого знания, которое продолжает наносить субъекту повреждения на протяжении жизни.

    Для реализации желания сохранить истерическому субъекту необходимо занять место объекта, который, как ему кажется, мог бы полностью восполнить родительскую нехватку и сделать отца и/или мать «целыми», неповреждёнными, т. е. бесполыми и ни в чём не нуждающимися существами, которые только после этого смогут счастливо жить вместе. Восстановление несуществующей внутрисемейной идиллии в опоре на мифологию «нормальной семьи» становится идеей-фикс для истериков обоих полов в доподростковом периоде и либо никогда не прекращает влиять на их жизнь, либо на некоторое время откладывается в связи с социальной реализацией и воскресает вновь в зрелом возрасте в результате столкновения с теми же эффектами, но на другой территории, — например, при неудаче в любви, которая может заставить вернуться к «великой задаче» по нормализации семьи. Истерическая «миссия» выделяется благодаря своим особым характеристикам — можно заметить мотивы величия, мессианства, самопожертвования во имя блага близких и абсолютную аллергию на сексуальность, в которой субъект-истерик видит причину всех бед в своей жизни (нельзя сказать, что он ошибается полностью). Сексуальное/половое измерение воспринимается как «порча», «загрязнение», «чернота», словно это тягучая флюидообразная субстанция, которая способна перекидываться с одного человека на другого и «заражать» их, делая «испорченными» — и ведь «испорченность» действительно является метафорой сексуально-разгульного поведения человека, не способного сдерживать свои позывы. В этом смысле истерические невротики представляют собой существ особой сексуации или психической организации, которые противопоставляют себя своему полу, взятому на уровне воображаемого, и стремятся как можно меньше ассоциироваться с тем, что принято считать конвенциональной мужественностью или женственностью. Такая «асоциальная» позиция истериков требует от них довольно больших инвестиций в маскировку, т. е. в производство жестов, которые не раскрывали бы окружающим их отличительную позицию, но при этом позволяли претендовать на всё то, что можно назвать «средней судьбой» или «нормальной жизнью». Соответственно, разворачивание истерии будет представлять собой попытку расположить себя под условно стандартными социальными практиками, «притворяться нормой», поскольку измерение нормы и нормальности играет особую роль для этого невроза, вычурным образом соседствуя с собственной уникальной позицией и требованиями особого отношения к себе.

    Проведя последние три года за исследованием истерического невроза со своей стороны я могу указать на то, что доступ к материнству (или к тому, что можно назвать «версией материнства») является одним из преобладающих путей развития истерии. Особенно это характерно в случаях «слабой» истеризации, т. е. когда симптомы не развиты настолько, чтобы полностью отвадить истеричку от классических сексуальных отношений. Тогда её желание, направленное на создание экосистемы заботы — об экологии, о животных, об угнетённых меньшинствах, — вполне может избрать таким объектом заботы и детей собственного производства, воспитание которых будет внешне напоминать обращение со святыней. При этом, как я и некоторые другие исследователи неоднократно показывали, это желание не является женским, — напротив, истеричка стремится как можно дальше от генитальной женской перспективы, обретая себя через поддержку мужского желания (говоря точнее, желания падшего реального отца, чья слабость в жизненных притязаниях воспринимается здесь как возвышенное повреждение). В этом случае рождённый ею ребёнок становится ответом на вопрос отцовского желания, как если бы он «восполнял» отцовское бессилие, но не был тем, чего бы она хотела для себя, — поскольку с её стороны такое желание означало бы «становление женщиной», а этого истеричка позволить себе не может. Поэтому в варианте «сильной» истеризации перспектива деторождения, как правило, оказывается закрыта, поскольку такую «грязь» стерпеть невозможно. Слабая истеризация оказывается хорошим подспорьем для развития материнской линии истерического субъекта — она может быть «матерью» на том уровне, который Лакан назвал бы созданием кажимости. Без хорошо настроенной аналитической оптики истерическую заботу практически не отличить от поведения, которое принято приписывать чрезмерно озабоченным потомством матерям, — можно лишь заметить надрывность истерички в отдельных моментах, истина которых (отношение к падшему отцу) всегда будет замалчиваться (запирательство).

    Отсюда видно, что роль лакановского Воображаемого в образовании того, что сегодня называется «убеждениями» или «социальной нормой», оказывается превалирующей: субъект может поддерживать образ материнства, но так и не занимать позицию матери в символическом, поскольку такая позиция требует означающего пола, а образ может существовать отдельно за счёт волевых усилий. Аналогично дела обстоят с браком: поддержание образа успешного брачного союза становится ещё одной социальной площадкой для развёртывания истерии — поскольку, как и в материнстве, отличить брак от истерического компаньонства едва ли возможно, пока вам об этом не скажет психоаналитик. Брачные перспективы истерии тоже располагаются на оси попечительства над партнёром, как если бы под пристальной заботой истерического субъекта он медленно «шёл на поправку» и становился лучше. Попечительство над кастрированным желанием партнёра становится основой для связи, которую маскируют под романтические отношения или «брак по любви» (брак по расчёту и прочие обмены материальными благами в истерии неприемлемы). Такого партнёра «доводят до ума», как если бы он был взят под патронаж в связи с дефектностью своего желания и ему требовалось вспомоществование особого рода, на которое не способен никто, кроме субъекта истерии.

    И хотя тема брака может преждевременно вызвать ощущение, что речь будет идти об истеричке, здесь я со своей стороны могу указать, что сегодня брак, напротив, гораздо лучше подходит под нужды истерика. В брачной ситуации образуется неразличимость между мужской генитальной фантазией «дарения фаллоса» женщине и облагораживания её с помощью своих усилий (как в мифе о Пигмалионе) и истерическим попечительством над партнёром, которое «не хочет оставлять страдающих наедине с суровой реальностью». Ход этой мысли немало подкрепляется тем, что для истерика угроза деторождения всегда воспринимается как нечто отложенное в неопределённое будущее, которое никогда не наступит, — тогда как для истерички это преследующая её напасть, поджидающая за углом, что и вынуждает её гораздо активнее уклоняться от брака, нежели мужчину-истерика. В его случае брак становится чем-то вроде бесконечной пересадки между двумя одинаково неудобными рейсами, во время которой он может уклоняться от перспектив становления отцом с одной стороны и страха быть уличённым в отсутствии мужественности (из-за отсутствия женщины, которая его мужество удостоверяет) с другой. Такой «брак» служит для истерика на том же уровне «создания кажимости», что и деторождение для истерички: здесь симптомы могут развиваться как бы под сенью общественного одобрения, позволяя уклоняться от истины того, что стремление обзавестись отношениями вызвано необходимостью избавиться от тревоги особого толка, связанной с сексуальностью женщины и своим положением на территории её желания, которое подталкивает истерика к постоянному поиску любовной связи. Эти мотивы до того способны оставаться «слепым пятном», что даже в случае обрывания таких отношений в связи с «недопониманием» или «разными ценностями» у обеих сторон так и не образовывается ясного представления о том, что именно и в какой момент здесь пошло не так, — поскольку различие «ценностей» никак не объясняет различия между желанием истерика и желанием мужчины.

    Подойти к этому различию можно через уровень, который Фрейд называет «любовью к проститутке»: мужское желание, как известно, претерпевает расщепление между объектом любви и объектом удовлетворения потребностей, и популярные в литературе и искусстве попытки перекрыть это расщепление связаны с тем, чтобы воспылать любовью к падшей женщине и, вступив с ней в брак, восстановить её положение в обществе. Именно такого рода «возделывание женщины» характерно для мужского желания, поскольку здесь сохраняется ориентация на анальный уровень обмена ценностями и систему рангов и отличий. Однако истерик в этом месте демонстрирует иную траекторию, положением женщины нисколько не интересуясь — его «любовь» направлена на преображение её морального облика, на достижение ею «личностных высот», т. е. в этих отношениях она (по его мнению) должна стать лучше как человек. Сама возможность женщины оказаться «проституированной» для истерика представляет проблему почти экзистенциального статуса, понуждающей его производить характерные жесты, по которым можно узнать его позицию в бессознательном. В его заходе к женщине прочитывается стремление устранить половую характеристику женского, поскольку истерик ведёт речь о некоторых универсальных категориях человеческого совершенствования, на которые направлен его взор, — и в браке ему бы очень хотелось (такова его душеспасительная миссия), чтобы туда начала смотреть и его женщина, иначе (по его мнению) его труды напрасны.

    Вопрос, который здесь мог бы поставить как ребёнок, так и психоаналитик, звучит так: а что толкает истерика к этому необычному «овладеванию» женщиной, которое словно нарочно противопоставляет себя мужскому образцу? Какая перспектива открывается ему в фантазиях и оправдывает эту ставку? Если истерик стремится отличаться от мужчины, то как устроена его сексуация и на что он может рассчитывать? На эти и многие другие вопросы я попытаюсь ответить в этом материале. Я буду предполагать, что многие из базовых гипотез фрейдо-лакановского анализа читателю уже либо знакомы, либо читатель имеет возможность ознакомиться с ними самостоятельно, в том числе в других моих работах и работах моих коллег. Здесь и далее я бы хотел расположить наблюдения и теоретические выкладки о мужском субъекте истерии с опорой на психоаналитическое знание и накопленный клинический материал.


    Ты идёшь к женщине?..

    Лакановский подход к неврозам предполагает прежде всего расположить субъекта по отношению к желанию Другого. При истерическом неврозе субъект ставит себя на место объекта желания Другого и затем стремится аннулировать себя, чтобы таким образом защититься от знания о Его кастрации: истерик «не мешает Другому желать», стремясь слиться с тем, чего Он мог бы желать и таким образом самоустраниться в качестве действующего лица. «Всё происходит по воле Его» — говорит истерик любого пола, обозначая тем самым акт самопожертвования во имя желания Другого, в котором он хотел бы «всего лишь занять небольшое местечко», чтобы от него больше ничего не зависело. Пока Другой желает, истерику «тоже можно», как только Другой испытывает трудности в желании, истерик перестаёт существовать. По этой причине истерики прежде всего заинтересованы в романтических отношениях, — в такой связи они видят открытую перспективу «быть полностью поглощённым Другим», слиться с Его желанием, тем самым полностью устранив сексуальность как измерение различий, не позволяющее Единому сбыться. Поэтому основной вопрос истерии — это вопрос пола: «Я женщина или мужчина?», а основная проблема — это проблема сексуальности в аналитическом смысле, сексуальности как размещении субъекта в системе означающих, которая не позволяет реализоваться слиянию и указывает на непреодолимость кастрации как самого субъекта, так и Другого. Этот уровень является базовым для понимания того, что происходит в истерии, поскольку все нижеописанные симптомы, неудобства, положения и действия будут исходить из того, какую позицию в речи занимает истерик.

    Запутанность истерика относительно пола связана с тем, что он не может прочесть у кого находится фаллос — у матери, как объекта мужского желания, или у отца, чей пол истерику не удаётся распознать до конца несмотря на воображаемые и символические атрибуты. Кастрационная тревога побуждает его к скорейшему формированию связи с женщиной, при том что двусмысленность этой связи бросается в глаза сразу, словно истерик одержим женщинами в каком-то особом смысле, пытаясь добыть из отношений с ними нечто мужское. В таких отношениях истерик не оставляет женщину в покое бесконечными попытками «довести до ума», ставя её в безвыходное положение, поскольку он и безудержно предан ей и одновременно слишком недоволен тем, что она «не реализована как личность». Если поскрести эти характерные мотивы превознесения и пренебрежения, то за ними мы найдем одну и ту же операцию истерика, которая напоминает сказанное Фрейдом о «страхе перед женщиной», если не спешить понимать под этим самые буквальные опасения мужчины помещать свой орган во влагалище, — скорее страх влагалища и нежелание заниматься сексом с женщиной будет следствием страха перед женщиной, а точнее, перед измерением, которое можно назвать «проституированностью». «Проституированность» — это любая демонстрация того, что женщине нужен кто-то кроме её отца, т. е. что она тоже кастрирована на уровне желания и имеет нехватку. Обнаружение этой кастрации или материнской неполноты отсылает к открытию первосцены родительской сексуальности и вместе с ней мотива «женского предательства», который можно сформулировать так: «мать настолько неразборчива, что связалась с отцом и позволяет ему делать ЭТО». Эта «неразборчивость» первой женщины вызывает у ребёнка непонимание по какому принципу в её постели оказываются мужчины, и это непонимание далее метафоризируется по формуле «вшитой в женщину дурной злокозненности», на которую часто указывают, говоря о «вредности материнского характера». Чтобы отличить истерика от мужчины, можно сказать так: если мужчина не понимает по какому принципу в постели женщины оказываются мужчины, то истерик не понимает почему они вообще оказываются с ней в одной постели, т. е. почему она имеет нехватку и готова отдавать своё тело другому: сама возможность обнаружить женскую устремлённость и неравнодушие к другому мужчине для истерика оказывается невыносимой.

    Можно сказать, что истерик оказывается невообразимо чувствителен к женской эдипальной процедуре, которая, как известно, не имеет образца по типу отца первобытной орды, и если классический мужской субъект считал бы, что женщине недостаёт «настоящего мужчины», т. е. наиболее аутентичного образца мужественности, по отношению к которому женщина могла бы занять место объекта его желания, то истерик пытается поддержать женщину на иных основаниях, которые не имели бы отношения к мужскому фантазму и обходились бы без него. Именно на это он делает ставку, когда пытается объяснить женщине как ей нужно быть самостоятельной или независимой, не продавать своё тело и не ждать от мужчин верности, поскольку они «не умеют ценить женщин», а лишь используют их. Попечительство над женщиной становится стройной и радикальной альтернативой жесту истерички по поддержке отцовского желания, поскольку истерик стремится своим влиянием образовать в женщине то, что посредством отца в частности и мужчин в целом образовано не было, — он делает из неё человека. Истерик не признаёт кастрацию женщины, а любые намёки на её наличие прочитываются как зов о помощи, к которому другие мужчины остаются совершенно безразличны или глухи, словно они не дают женщине то, в чём по мнению истерика она действительно нуждается. Таким образом условия функционирования женского желания воспринимаются истериком как возвышенная трагедия, — по аналогии с истеричкой, которая воспринимает отцовскую кастрацию как возвышенную травму.

    Предисловие: образы истерии

    В наиболее «ламповый» период развития соцсетей по пабликам стала гулять история о завещании Чарли Чаплина, в котором он обещает выплатить миллион долларов родившему мужчине (не трансгендеру). Пикантность или даже некоторую скабрезность этого условия обычно сводят к чувству юмора Чаплина, хотя вполне можно задаться вопросом о мотивах такой «шутки», не торопясь приписывать ей статус полного абсурда — т. е. поступить так же, как аналитики поступают с бредом. Условие Чаплина легко переформулировать в вопрос, отсылающий к детским попыткам провести различия между мужским и женским: может ли мужчина быть матерью? Или: может ли быть матерью кто-то, кроме женщины? Ребёнок, как и психоаналитик, мог бы подойти серьёзно к этому вопросу, тогда как для взрослого субъекта абсурдность понятна заранее, поскольку она извлекается из тавтологической «общеизвестности» того, что мама — это мама, а папа — это папа. Соположение выполняемой функции и пола таким образом может быть достигнуто (и чаще всего достигается) совершенно без понимания того, что эта функция собой представляет (т.е. без понимания того, что в матери собственно «женского», а в отце — «мужского») — иначе говоря, ребёнку приходится довольствоваться готовыми ответами вместо хороших.

    По мере взросления этот вопрос может вновь встать в полный рост, когда на очередном жизненном повороте субъект оказывается в ситуации, где ему нужно ответить: готов ли он/она стать отцом/матерью? Или вопрос, зачастую сопутствующий: что означает вступление в брак? Неудивительно, что такие вопросы могут стать поводом для посещения психоаналитика, поскольку они пробуждают казалось бы оставленную в детстве тревогу, связанную с необходимостью для субъекта определить значение происходящего с ним, перед ним и в другом. В этом смысле взрослый невротик оказывается третьим субъектом (вместе с психоаналитиком и ребёнком), вынужденным совершенно серьёзно задаваться вопросами наподобие тех, что подспудно зашиты в условии Чаплина. Психоанализ действительно может кое-что сказать на этот счёт — как минимум, что матерью может быть не только женщина, поскольку её пол может отличаться от того, как устроено её желание. Для определения значения ключевым оказывается не реальное наличие или отсутствие ребёнка у женщины, а то, в каком смысле и в каком статусе этот ребёнок отсутствует или произведён на свет, — т. е. определение вопроса, на который ребёнок является ответом.

    Истерический невроз возникает как реакция на слишком ранний сексуальный опыт: субъект сталкивается с тем, что можно вслед за Фрейдом предварительно назвать «первосценой», при этом уточнив, что столкновение происходит не столько с наличием у родителей пола, сексуальности и нехватки, сколько с последствиями этого открытия, указывающими, например, что ребёнок вовсе не является тем, чего от отношений с матерью мог бы хотеть отец. Как правило здесь происходит спутывание двух мыслей: «я — не то, чего хочет отец» и «со мной что-то не так» в манере причинно-следственной связи, как если бы вторая вытекала из первой и полностью через первую объяснялась. В силу путаницы и дальнейшего сгущения означающих этот опыт переживается как «отвратительный, позорный», как нечто невыносимое, от чего ребёнок хочет немедленно отделаться, но не может в силу дезориентации в происходящем. Более привычным возрастом для такого открытия является подростковый период, в котором родители обычно и фиксируют перемену в общении с ребёнком: тогда замечают, что некогда дружные и тёплые отношения вдруг дали необъяснимую трещину, и если раньше ребёнок охотно проводил с ними время, устраивал совместные игры и посвящал в свои тайны, то после «открытия» подросток замыкается в себе, становится нелюдим, избегает и стыдится родительского общества, всё чаще запираясь в своей комнате. Подросток отстраняется, поскольку ему невыносимо находиться рядом с этими «отвратительными существами, предавшими его доверие», что не означает, что его действительно предали, — так переживается открытие сексуальности и невозможности Единства. Однако если это открытие случилось гораздо раньше, чем, как сказал бы Фрейд, «у субъекта успеет сформироваться Эго», то вместо отстранения субъекту как правило приходится выработать необычную форму обращения с открывшимся знанием, в которой будет угадываться стремление преодолеть невыносимость своего открытия и одновременно сохранить для себя «неповреждёнными» либо обоих родителей, либо более любимого из них. «Повреждённость» в данном случае наносит именно знание истерического субъекта о том, что он/она не является объектом отцовских чаяний, — и это определяет всю его суть как живого контейнера для этого знания, которое продолжает наносить субъекту повреждения на протяжении жизни.

    Для реализации желания сохранить истерическому субъекту необходимо занять место объекта, который, как ему кажется, мог бы полностью восполнить родительскую нехватку и сделать отца и/или мать «целыми», неповреждёнными, т. е. бесполыми и ни в чём не нуждающимися существами, которые только после этого смогут счастливо жить вместе. Восстановление несуществующей внутрисемейной идиллии в опоре на мифологию «нормальной семьи» становится идеей-фикс для истериков обоих полов в доподростковом периоде и либо никогда не прекращает влиять на их жизнь, либо на некоторое время откладывается в связи с социальной реализацией и воскресает вновь в зрелом возрасте в результате столкновения с теми же эффектами, но на другой территории, — например, при неудаче в любви, которая может заставить вернуться к «великой задаче» по нормализации семьи. Истерическая «миссия» выделяется благодаря своим особым характеристикам — можно заметить мотивы величия, мессианства, самопожертвования во имя блага близких и абсолютную аллергию на сексуальность, в которой субъект-истерик видит причину всех бед в своей жизни (нельзя сказать, что он ошибается полностью). Сексуальное/половое измерение воспринимается как «порча», «загрязнение», «чернота», словно это тягучая флюидообразная субстанция, которая способна перекидываться с одного человека на другого и «заражать» их, делая «испорченными» — и ведь «испорченность» действительно является метафорой сексуально-разгульного поведения человека, не способного сдерживать свои позывы. В этом смысле истерические невротики представляют собой существ особой сексуации или психической организации, которые противопоставляют себя своему полу, взятому на уровне воображаемого, и стремятся как можно меньше ассоциироваться с тем, что принято считать конвенциональной мужественностью или женственностью. Такая «асоциальная» позиция истериков требует от них довольно больших инвестиций в маскировку, т. е. в производство жестов, которые не раскрывали бы окружающим их отличительную позицию, но при этом позволяли претендовать на всё то, что можно назвать «средней судьбой» или «нормальной жизнью». Соответственно, разворачивание истерии будет представлять собой попытку расположить себя под условно стандартными социальными практиками, «притворяться нормой», поскольку измерение нормы и нормальности играет особую роль для этого невроза, вычурным образом соседствуя с собственной уникальной позицией и требованиями особого отношения к себе.

    Проведя последние три года за исследованием истерического невроза со своей стороны я могу указать на то, что доступ к материнству (или к тому, что можно назвать «версией материнства») является одним из преобладающих путей развития истерии. Особенно это характерно в случаях «слабой» истеризации, т. е. когда симптомы не развиты настолько, чтобы полностью отвадить истеричку от классических сексуальных отношений. Тогда её желание, направленное на создание экосистемы заботы — об экологии, о животных, об угнетённых меньшинствах, — вполне может избрать таким объектом заботы и детей собственного производства, воспитание которых будет внешне напоминать обращение со святыней. При этом, как я и некоторые другие исследователи неоднократно показывали, это желание не является женским, — напротив, истеричка стремится как можно дальше от генитальной женской перспективы, обретая себя через поддержку мужского желания (говоря точнее, желания падшего реального отца, чья слабость в жизненных притязаниях воспринимается здесь как возвышенное повреждение). В этом случае рождённый ею ребёнок становится ответом на вопрос отцовского желания, как если бы он «восполнял» отцовское бессилие, но не был тем, чего бы она хотела для себя, — поскольку с её стороны такое желание означало бы «становление женщиной», а этого истеричка позволить себе не может. Поэтому в варианте «сильной» истеризации перспектива деторождения, как правило, оказывается закрыта, поскольку такую «грязь» стерпеть невозможно. Слабая истеризация оказывается хорошим подспорьем для развития материнской линии истерического субъекта — она может быть «матерью» на том уровне, который Лакан назвал бы созданием кажимости. Без хорошо настроенной аналитической оптики истерическую заботу практически не отличить от поведения, которое принято приписывать чрезмерно озабоченным потомством матерям, — можно лишь заметить надрывность истерички в отдельных моментах, истина которых (отношение к падшему отцу) всегда будет замалчиваться (запирательство).

    Отсюда видно, что роль лакановского Воображаемого в образовании того, что сегодня называется «убеждениями» или «социальной нормой», оказывается превалирующей: субъект может поддерживать образ материнства, но так и не занимать позицию матери в символическом, поскольку такая позиция требует означающего пола, а образ может существовать отдельно за счёт волевых усилий. Аналогично дела обстоят с браком: поддержание образа успешного брачного союза становится ещё одной социальной площадкой для развёртывания истерии — поскольку, как и в материнстве, отличить брак от истерического компаньонства едва ли возможно, пока вам об этом не скажет психоаналитик. Брачные перспективы истерии тоже располагаются на оси попечительства над партнёром, как если бы под пристальной заботой истерического субъекта он медленно «шёл на поправку» и становился лучше. Попечительство над кастрированным желанием партнёра становится основой для связи, которую маскируют под романтические отношения или «брак по любви» (брак по расчёту и прочие обмены материальными благами в истерии неприемлемы). Такого партнёра «доводят до ума», как если бы он был взят под патронаж в связи с дефектностью своего желания и ему требовалось вспомоществование особого рода, на которое не способен никто, кроме субъекта истерии.

    И хотя тема брака может преждевременно вызвать ощущение, что речь будет идти об истеричке, здесь я со своей стороны могу указать, что сегодня брак, напротив, гораздо лучше подходит под нужды истерика. В брачной ситуации образуется неразличимость между мужской генитальной фантазией «дарения фаллоса» женщине и облагораживания её с помощью своих усилий (как в мифе о Пигмалионе) и истерическим попечительством над партнёром, которое «не хочет оставлять страдающих наедине с суровой реальностью». Ход этой мысли немало подкрепляется тем, что для истерика угроза деторождения всегда воспринимается как нечто отложенное в неопределённое будущее, которое никогда не наступит, — тогда как для истерички это преследующая её напасть, поджидающая за углом, что и вынуждает её гораздо активнее уклоняться от брака, нежели мужчину-истерика. В его случае брак становится чем-то вроде бесконечной пересадки между двумя одинаково неудобными рейсами, во время которой он может уклоняться от перспектив становления отцом с одной стороны и страха быть уличённым в отсутствии мужественности (из-за отсутствия женщины, которая его мужество удостоверяет) с другой. Такой «брак» служит для истерика на том же уровне «создания кажимости», что и деторождение для истерички: здесь симптомы могут развиваться как бы под сенью общественного одобрения, позволяя уклоняться от истины того, что стремление обзавестись отношениями вызвано необходимостью избавиться от тревоги особого толка, связанной с сексуальностью женщины и своим положением на территории её желания, которое подталкивает истерика к постоянному поиску любовной связи. Эти мотивы до того способны оставаться «слепым пятном», что даже в случае обрывания таких отношений в связи с «недопониманием» или «разными ценностями» у обеих сторон так и не образовывается ясного представления о том, что именно и в какой момент здесь пошло не так, — поскольку различие «ценностей» никак не объясняет различия между желанием истерика и желанием мужчины.

    Подойти к этому различию можно через уровень, который Фрейд называет «любовью к проститутке»: мужское желание, как известно, претерпевает расщепление между объектом любви и объектом удовлетворения потребностей, и популярные в литературе и искусстве попытки перекрыть это расщепление связаны с тем, чтобы воспылать любовью к падшей женщине и, вступив с ней в брак, восстановить её положение в обществе. Именно такого рода «возделывание женщины» характерно для мужского желания, поскольку здесь сохраняется ориентация на анальный уровень обмена ценностями и систему рангов и отличий. Однако истерик в этом месте демонстрирует иную траекторию, положением женщины нисколько не интересуясь — его «любовь» направлена на преображение её морального облика, на достижение ею «личностных высот», т. е. в этих отношениях она (по его мнению) должна стать лучше как человек. Сама возможность женщины оказаться «проституированной» для истерика представляет проблему почти экзистенциального статуса, понуждающей его производить характерные жесты, по которым можно узнать его позицию в бессознательном. В его заходе к женщине прочитывается стремление устранить половую характеристику женского, поскольку истерик ведёт речь о некоторых универсальных категориях человеческого совершенствования, на которые направлен его взор, — и в браке ему бы очень хотелось (такова его душеспасительная миссия), чтобы туда начала смотреть и его женщина, иначе (по его мнению) его труды напрасны.

    Вопрос, который здесь мог бы поставить как ребёнок, так и психоаналитик, звучит так: а что толкает истерика к этому необычному «овладеванию» женщиной, которое словно нарочно противопоставляет себя мужскому образцу? Какая перспектива открывается ему в фантазиях и оправдывает эту ставку? Если истерик стремится отличаться от мужчины, то как устроена его сексуация и на что он может рассчитывать? На эти и многие другие вопросы я попытаюсь ответить в этом материале. Я буду предполагать, что многие из базовых гипотез фрейдо-лакановского анализа читателю уже либо знакомы, либо читатель имеет возможность ознакомиться с ними самостоятельно, в том числе в других моих работах и работах моих коллег. Здесь и далее я бы хотел расположить наблюдения и теоретические выкладки о мужском субъекте истерии с опорой на психоаналитическое знание и накопленный клинический материал.


    Ты идёшь к женщине?..

    Лакановский подход к неврозам предполагает прежде всего расположить субъекта по отношению к желанию Другого. При истерическом неврозе субъект ставит себя на место объекта желания Другого и затем стремится аннулировать себя, чтобы таким образом защититься от знания о Его кастрации: истерик «не мешает Другому желать», стремясь слиться с тем, чего Он мог бы желать и таким образом самоустраниться в качестве действующего лица. «Всё происходит по воле Его» — говорит истерик любого пола, обозначая тем самым акт самопожертвования во имя желания Другого, в котором он хотел бы «всего лишь занять небольшое местечко», чтобы от него больше ничего не зависело. Пока Другой желает, истерику «тоже можно», как только Другой испытывает трудности в желании, истерик перестаёт существовать. По этой причине истерики прежде всего заинтересованы в романтических отношениях, — в такой связи они видят открытую перспективу «быть полностью поглощённым Другим», слиться с Его желанием, тем самым полностью устранив сексуальность как измерение различий, не позволяющее Единому сбыться. Поэтому основной вопрос истерии — это вопрос пола: «Я женщина или мужчина?», а основная проблема — это проблема сексуальности в аналитическом смысле, сексуальности как размещении субъекта в системе означающих, которая не позволяет реализоваться слиянию и указывает на непреодолимость кастрации как самого субъекта, так и Другого. Этот уровень является базовым для понимания того, что происходит в истерии, поскольку все нижеописанные симптомы, неудобства, положения и действия будут исходить из того, какую позицию в речи занимает истерик.

    Запутанность истерика относительно пола связана с тем, что он не может прочесть у кого находится фаллос — у матери, как объекта мужского желания, или у отца, чей пол истерику не удаётся распознать до конца несмотря на воображаемые и символические атрибуты. Кастрационная тревога побуждает его к скорейшему формированию связи с женщиной, при том что двусмысленность этой связи бросается в глаза сразу, словно истерик одержим женщинами в каком-то особом смысле, пытаясь добыть из отношений с ними нечто мужское. В таких отношениях истерик не оставляет женщину в покое бесконечными попытками «довести до ума», ставя её в безвыходное положение, поскольку он и безудержно предан ей и одновременно слишком недоволен тем, что она «не реализована как личность». Если поскрести эти характерные мотивы превознесения и пренебрежения, то за ними мы найдем одну и ту же операцию истерика, которая напоминает сказанное Фрейдом о «страхе перед женщиной», если не спешить понимать под этим самые буквальные опасения мужчины помещать свой орган во влагалище, — скорее страх влагалища и нежелание заниматься сексом с женщиной будет следствием страха перед женщиной, а точнее, перед измерением, которое можно назвать «проституированностью». «Проституированность» — это любая демонстрация того, что женщине нужен кто-то кроме её отца, т. е. что она тоже кастрирована на уровне желания и имеет нехватку. Обнаружение этой кастрации или материнской неполноты отсылает к открытию первосцены родительской сексуальности и вместе с ней мотива «женского предательства», который можно сформулировать так: «мать настолько неразборчива, что связалась с отцом и позволяет ему делать ЭТО». Эта «неразборчивость» первой женщины вызывает у ребёнка непонимание по какому принципу в её постели оказываются мужчины, и это непонимание далее метафоризируется по формуле «вшитой в женщину дурной злокозненности», на которую часто указывают, говоря о «вредности материнского характера». Чтобы отличить истерика от мужчины, можно сказать так: если мужчина не понимает по какому принципу в постели женщины оказываются мужчины, то истерик не понимает почему они вообще оказываются с ней в одной постели, т. е. почему она имеет нехватку и готова отдавать своё тело другому: сама возможность обнаружить женскую устремлённость и неравнодушие к другому мужчине для истерика оказывается невыносимой.

    Можно сказать, что истерик оказывается невообразимо чувствителен к женской эдипальной процедуре, которая, как известно, не имеет образца по типу отца первобытной орды, и если классический мужской субъект считал бы, что женщине недостаёт «настоящего мужчины», т. е. наиболее аутентичного образца мужественности, по отношению к которому женщина могла бы занять место объекта его желания, то истерик пытается поддержать женщину на иных основаниях, которые не имели бы отношения к мужскому фантазму и обходились бы без него. Именно на это он делает ставку, когда пытается объяснить женщине как ей нужно быть самостоятельной или независимой, не продавать своё тело и не ждать от мужчин верности, поскольку они «не умеют ценить женщин», а лишь используют их. Попечительство над женщиной становится стройной и радикальной альтернативой жесту истерички по поддержке отцовского желания, поскольку истерик стремится своим влиянием образовать в женщине то, что посредством отца в частности и мужчин в целом образовано не было, — он делает из неё человека. Истерик не признаёт кастрацию женщины, а любые намёки на её наличие прочитываются как зов о помощи, к которому другие мужчины остаются совершенно безразличны или глухи, словно они не дают женщине то, в чём по мнению истерика она действительно нуждается. Таким образом условия функционирования женского желания воспринимаются истериком как возвышенная трагедия, — по аналогии с истеричкой, которая воспринимает отцовскую кастрацию как возвышенную травму.

  • Интересно, что массовая педагогика, без устали облагораживающая субъекта в вопросах морали, личного развития и прочих добрососедских штучек (которыми нужно атаковать друг друга, чтобы продемонстрировать «кто здесь на самом деле хороший человек»), несмотря на размах всё же промахивается в проведении различия, которое в действительности имеет значение для среднего невротика.

    Как минимум с Ницше хорошо известно, что мораль — это хлыст, которым удобно хлестать ближнего, заставляя его ёрзать и трястись с таким видом, словно никакой агрессии в его адрес не было явлено (несведущим в теме достаточно посмотреть любое некомплиментарное интервью «главного интервьюера страны», чтобы в этом убедиться). Обучаясь обращению с этим хлыстом субъект движется в сторону истины, медленно привыкая к тому, что на моральном поле брани схватка ведётся до победного конца: либо он моральнее другого, либо другой моральнее его.

    Выхлоп от такой «победы», в конце концов, только один: не проиграть значит не быть наказанным за то, что недостаточно морален, не получить лишние удары со стороны чувства вины (которые спровоцируют упадок «самооценки» и прочие воображаемые эго-эффекты). При таком подходе цель будет оправдывать средства, в связи с чем субъект рано или поздно окажется надрессирован жертвовать ради такой победы буквально всем, что может пойти в ход, руководствуясь при этом чем-то вроде максимы «Сократ мне друг, но истина дороже» — скажем, жертвовать отношениями, перспективами, самообладанием, лицом и другими нюансами, которые довольно быстро перемалываются любой ожесточенной перепалкой, ориентированной на истину.

    Фантазия о победе соблазняет невротиков обоих типов с разницей в том на каком поле и по какому поводу этой победы хотят достичь. В навязчивости нужна победа над конкретным другим, чьё признание получено недолжным образом и поэтому не даёт обсессику спать, в связи с чем его «стратегия победы» принимает форму морального и интеллектуального обличения соперника, от которого ждут раскаяния, признания своих ошибок и падения с пьедестала. В истерическом неврозе победа располагается на любовном поле и заключается в возможности морально принудить другого любить себя, но сделать это так незаметно, чтобы о подтасовке не догадались (т.е. чтобы другой не заметил как ему подкинули эту «любовь»). Объединяет невротиков одно: ради победы жертвуют всем, в том числе и успехом (как в примере с броском костей).

    Именно поэтому после очередной обличительной речи обсессика, в которой он публично разоблачает соперника и показывает как тот плох (т.е. побеждает в воображаемом соперничестве, которое ведётся в закулисье его психической жизни), — успех его не ждёт, поскольку он 1) не проводит различия между успехом и победой, считая их за одно, 2) жертвует успехом ради победы, достигая её способом, который не позволит воспользоваться её плодами и присвоить и 3) действует не на том уровне, где успех мог бы его продвинуть в своём желании. Так поступает и истеричка, когда в попытках заставить любить себя того, кто этого не делает, она действует настолько бескомпромиссно и жестокосердно, «побеждая нелюбовь» к себе и доказывая, что с ней нужно считаться, что не остаётся никаких сомнений по поводу двигающих её двусмысленных мотивов.

    Сама ситуация противостояния, в которую невротик оказывается вброшен помимо своей воли, имеет двусмысленный характер. С одной стороны субъектом не осознаётся точка входа в это противостояние, как если бы за кадром его сознания имело место переключение слайдов, так что ситуация противоборства с другим «просто возникает» как нечто чужеродное и не узнаваемое, к чему сам невротик не прикладывал никаких усилий, — и возникающий здесь аффект несправедливости оказывается первым, словно невротика в очередной раз «подставили», в связи с чем ему приходится мыслить происходящее через ответственность и вину, которую кто-то обязательно должен на себя принять. С другой стороны этот конфликт воспринимается как нечто пусть и не совсем естественное по логике, зато знакомое и родное по ощущениям, — т. е. перед нами эффект бессознательного, который иначе как через сознательную деятельность не может быть дан. Таким образом безвыходность проложена заранее, независимо от того, какая траектория будет выбрана для преодоления конфликта: будет ли невротик уступать победу другому или же доказывать что есть сил, что он не отступится и своё возьмёт, — обе перспективы предполагают изначальное прочитывание ситуации как «битвы насмерть» за любовь или признание, что само по себе и оказывается промахом, загадочным и одновременно требовательным в своей безальтернативности.

    С этой неразличимостью и связано двойное дно симптома в неврозе: на самом деле невротик — это тот, кто буквально захлёбывается воображаемыми «победами», но проблема в том, что «победы» не приносят успеха, поскольку, как выясняется в последействии, успехом пожертвовали ради победы любой ценой. Это победа на уровне воображаемого (кран точно закрыт, окружающие точно не смеются, мать точно спасена, соперник точно повержен), за которой сразу следует неудача на уровне символического, — и она-то и остаётся субъекту в качестве результата его усилий и колоссальных жертв, на которые пришлось пойти ради такой «победы».

    В этом смысле представление о том, что победа может быть синонимом провала и предвестником неудачи, для любого невротика оказывается довольно-таки свежим различием, хотя дела скорее обстоят так, что оно, будучи свежим, не является новым, поскольку было отброшено в погоне за моральным превосходством и поэтому выглядит незнакомо.

    Интересно, что массовая педагогика, без устали облагораживающая субъекта в вопросах морали, личного развития и прочих добрососедских штучек (которыми нужно атаковать друг друга, чтобы продемонстрировать «кто здесь на самом деле хороший человек»), несмотря на размах всё же промахивается в проведении различия, которое в действительности имеет значение для среднего невротика.

    Как минимум с Ницше хорошо известно, что мораль — это хлыст, которым удобно хлестать ближнего, заставляя его ёрзать и трястись с таким видом, словно никакой агрессии в его адрес не было явлено (несведущим в теме достаточно посмотреть любое некомплиментарное интервью «главного интервьюера страны», чтобы в этом убедиться). Обучаясь обращению с этим хлыстом субъект движется в сторону истины, медленно привыкая к тому, что на моральном поле брани схватка ведётся до победного конца: либо он моральнее другого, либо другой моральнее его.

    Выхлоп от такой «победы», в конце концов, только один: не проиграть значит не быть наказанным за то, что недостаточно морален, не получить лишние удары со стороны чувства вины (которые спровоцируют упадок «самооценки» и прочие воображаемые эго-эффекты). При таком подходе цель будет оправдывать средства, в связи с чем субъект рано или поздно окажется надрессирован жертвовать ради такой победы буквально всем, что может пойти в ход, руководствуясь при этом чем-то вроде максимы «Сократ мне друг, но истина дороже» — скажем, жертвовать отношениями, перспективами, самообладанием, лицом и другими нюансами, которые довольно быстро перемалываются любой ожесточенной перепалкой, ориентированной на истину.

    Фантазия о победе соблазняет невротиков обоих типов с разницей в том на каком поле и по какому поводу этой победы хотят достичь. В навязчивости нужна победа над конкретным другим, чьё признание получено недолжным образом и поэтому не даёт обсессику спать, в связи с чем его «стратегия победы» принимает форму морального и интеллектуального обличения соперника, от которого ждут раскаяния, признания своих ошибок и падения с пьедестала. В истерическом неврозе победа располагается на любовном поле и заключается в возможности морально принудить другого любить себя, но сделать это так незаметно, чтобы о подтасовке не догадались (т.е. чтобы другой не заметил как ему подкинули эту «любовь»). Объединяет невротиков одно: ради победы жертвуют всем, в том числе и успехом (как в примере с броском костей).

    Именно поэтому после очередной обличительной речи обсессика, в которой он публично разоблачает соперника и показывает как тот плох (т.е. побеждает в воображаемом соперничестве, которое ведётся в закулисье его психической жизни), — успех его не ждёт, поскольку он 1) не проводит различия между успехом и победой, считая их за одно, 2) жертвует успехом ради победы, достигая её способом, который не позволит воспользоваться её плодами и присвоить и 3) действует не на том уровне, где успех мог бы его продвинуть в своём желании. Так поступает и истеричка, когда в попытках заставить любить себя того, кто этого не делает, она действует настолько бескомпромиссно и жестокосердно, «побеждая нелюбовь» к себе и доказывая, что с ней нужно считаться, что не остаётся никаких сомнений по поводу двигающих её двусмысленных мотивов.

    Сама ситуация противостояния, в которую невротик оказывается вброшен помимо своей воли, имеет двусмысленный характер. С одной стороны субъектом не осознаётся точка входа в это противостояние, как если бы за кадром его сознания имело место переключение слайдов, так что ситуация противоборства с другим «просто возникает» как нечто чужеродное и не узнаваемое, к чему сам невротик не прикладывал никаких усилий, — и возникающий здесь аффект несправедливости оказывается первым, словно невротика в очередной раз «подставили», в связи с чем ему приходится мыслить происходящее через ответственность и вину, которую кто-то обязательно должен на себя принять. С другой стороны этот конфликт воспринимается как нечто пусть и не совсем естественное по логике, зато знакомое и родное по ощущениям, — т. е. перед нами эффект бессознательного, который иначе как через сознательную деятельность не может быть дан. Таким образом безвыходность проложена заранее, независимо от того, какая траектория будет выбрана для преодоления конфликта: будет ли невротик уступать победу другому или же доказывать что есть сил, что он не отступится и своё возьмёт, — обе перспективы предполагают изначальное прочитывание ситуации как «битвы насмерть» за любовь или признание, что само по себе и оказывается промахом, загадочным и одновременно требовательным в своей безальтернативности.

    С этой неразличимостью и связано двойное дно симптома в неврозе: на самом деле невротик — это тот, кто буквально захлёбывается воображаемыми «победами», но проблема в том, что «победы» не приносят успеха, поскольку, как выясняется в последействии, успехом пожертвовали ради победы любой ценой. Это победа на уровне воображаемого (кран точно закрыт, окружающие точно не смеются, мать точно спасена, соперник точно повержен), за которой сразу следует неудача на уровне символического, — и она-то и остаётся субъекту в качестве результата его усилий и колоссальных жертв, на которые пришлось пойти ради такой «победы».

    В этом смысле представление о том, что победа может быть синонимом провала и предвестником неудачи, для любого невротика оказывается довольно-таки свежим различием, хотя дела скорее обстоят так, что оно, будучи свежим, не является новым, поскольку было отброшено в погоне за моральным превосходством и поэтому выглядит незнакомо.

  • Заинтересованное лицо
  • С одной стороны политика не слишком часто предлагает материал именно для психоаналитического комментария, с другой — зачастую воспринимается как область, которая заслуживает такой комментарий ничуть не меньше, чем семейная история субъекта или его любовные события. Ценность политического материала, несомненно, в его публичности и доступности, — в отличие от тех же аналитических кейсов, большая часть которых презентуется в закрытых сообществах или сокрыта от широкого зрителя в силу иных причин, связанных с эффектами внутри самого психоанализа.

    Сегодня же в прямом эфире состоялась встреча двух достаточно известных на политической арене господ (в смысле уважительного обращения, не более), скандальный характер разговора между которыми стал не только поводом для мемов, но и достаточно точной наглядной иллюстрацией того, что регулярно описывается в психоаналитической литературе под лейблом истерического невроза. В этом смысле такой материал позволяет аналитику ссылаться на него как на знакомый публике случай, для подведения к которому не требуется длительного приготовления, обозначения нюансов семейной истории субъекта и прочих и прочих несомненно важных подробностей, которые делают такие примеры тяжеловесными и неудобными для использования за пределами аналитического сообщества.

    Кроме того, ценность конкретно этого случая в качестве примера состоит прежде всего в том, что он способен наглядно продемонстрировать различие между обыденным представлением об «истеричке», — плотно засевшим в умах образом взбалмошной строптивой женщины, не дающей «спокойно жить», — и той истерией, с которой сегодня работают психоаналитики как с особой позицией субъекта по отношению к отцовской нехватке, позицией не без последствий.

    Истерия, как мы знаем уже от Фрейда, характеризуется особой неуступчивостью и бескомпромиссным отстаиванием «своих интересов» (аналитическая реконструкция всегда показывает, что эти интересы не совсем «свои»), доводящим субъекта до исступления, в котором он считает необходимым показать, что пойдёт на что угодно, лишь бы добиться своего и не остановится ни перед чем, — и в особенности не пойдёт на такие «жалкие» с точки зрения этой возвышенной позиции жесты, как «компромисс» и «уступка».

    Чем демонстративнее в поведении истерички проступает эта яростная неуступчивость, тем отчётливее заметен её провокационный характер: всё это делается на своего рода сцене, куда призывается зритель, чьё (по всей видимости) жестокое сердце истеризованный субъект всеми силами стремится растопить, дабы заручиться его (вероятно) основательной поддержкой, которая будучи перенесённой на вышеописанную сцену полностью всё изменит (далее: важное условие) в полном согласии с замыслом и чаяниями истерички.

    В рамках встречи двух господ всё двигалось по описанному выше сценарию, за исключением его последнего важнейшего пункта: помощь, на которую рассчитывали, совершенно не совпала с тем, что в итоге было предложено, — отчего просящая сторона произвела несколько характерных скандальных жестов, по которым истерия как раз узнаётся и вне психоанализа. Жесты эти направлены на полную дискредитацию происходящего таким образом, чтобы все участники ситуации оказались (мягко говоря) «по уши в разочарованиях» и испытали нечто вроде чувства творящегося безобразия и позора, которое заставило бы всех покинуть сцену и исключить любое возможное её повторение.

    Неслучайно сразу после этих вызывающих жестов среди участников встречи появились фразы о «неуважении» — именно крайней степенью презрения истеричка отвечает на предложения, по её мнению не соответствующие той высоте желания, на которой она расположила свои надежды. Однако у этого презрения есть обратная сторона, которая достаточно быстро оседает послевкусием в умах зрителей, — это, разумеется, осознание беспомощности и крайней степени уязвимости своей позиции, от которой, тем не менее, истеричка не собирается отступаться невзирая на любые обстоятельства, — и потому почти вынужденно, полуавтоматически отвечает презрением и «идёт на заклание», но не уступает.

    С одной стороны политика не слишком часто предлагает материал именно для психоаналитического комментария, с другой — зачастую воспринимается как область, которая заслуживает такой комментарий ничуть не меньше, чем семейная история субъекта или его любовные события. Ценность политического материала, несомненно, в его публичности и доступности, — в отличие от тех же аналитических кейсов, большая часть которых презентуется в закрытых сообществах или сокрыта от широкого зрителя в силу иных причин, связанных с эффектами внутри самого психоанализа.

    Сегодня же в прямом эфире состоялась встреча двух достаточно известных на политической арене господ (в смысле уважительного обращения, не более), скандальный характер разговора между которыми стал не только поводом для мемов, но и достаточно точной наглядной иллюстрацией того, что регулярно описывается в психоаналитической литературе под лейблом истерического невроза. В этом смысле такой материал позволяет аналитику ссылаться на него как на знакомый публике случай, для подведения к которому не требуется длительного приготовления, обозначения нюансов семейной истории субъекта и прочих и прочих несомненно важных подробностей, которые делают такие примеры тяжеловесными и неудобными для использования за пределами аналитического сообщества.

    Кроме того, ценность конкретно этого случая в качестве примера состоит прежде всего в том, что он способен наглядно продемонстрировать различие между обыденным представлением об «истеричке», — плотно засевшим в умах образом взбалмошной строптивой женщины, не дающей «спокойно жить», — и той истерией, с которой сегодня работают психоаналитики как с особой позицией субъекта по отношению к отцовской нехватке, позицией не без последствий.

    Истерия, как мы знаем уже от Фрейда, характеризуется особой неуступчивостью и бескомпромиссным отстаиванием «своих интересов» (аналитическая реконструкция всегда показывает, что эти интересы не совсем «свои»), доводящим субъекта до исступления, в котором он считает необходимым показать, что пойдёт на что угодно, лишь бы добиться своего и не остановится ни перед чем, — и в особенности не пойдёт на такие «жалкие» с точки зрения этой возвышенной позиции жесты, как «компромисс» и «уступка».

    Чем демонстративнее в поведении истерички проступает эта яростная неуступчивость, тем отчётливее заметен её провокационный характер: всё это делается на своего рода сцене, куда призывается зритель, чьё (по всей видимости) жестокое сердце истеризованный субъект всеми силами стремится растопить, дабы заручиться его (вероятно) основательной поддержкой, которая будучи перенесённой на вышеописанную сцену полностью всё изменит (далее: важное условие) в полном согласии с замыслом и чаяниями истерички.

    В рамках встречи двух господ всё двигалось по описанному выше сценарию, за исключением его последнего важнейшего пункта: помощь, на которую рассчитывали, совершенно не совпала с тем, что в итоге было предложено, — отчего просящая сторона произвела несколько характерных скандальных жестов, по которым истерия как раз узнаётся и вне психоанализа. Жесты эти направлены на полную дискредитацию происходящего таким образом, чтобы все участники ситуации оказались (мягко говоря) «по уши в разочарованиях» и испытали нечто вроде чувства творящегося безобразия и позора, которое заставило бы всех покинуть сцену и исключить любое возможное её повторение.

    Неслучайно сразу после этих вызывающих жестов среди участников встречи появились фразы о «неуважении» — именно крайней степенью презрения истеричка отвечает на предложения, по её мнению не соответствующие той высоте желания, на которой она расположила свои надежды. Однако у этого презрения есть обратная сторона, которая достаточно быстро оседает послевкусием в умах зрителей, — это, разумеется, осознание беспомощности и крайней степени уязвимости своей позиции, от которой, тем не менее, истеричка не собирается отступаться невзирая на любые обстоятельства, — и потому почти вынужденно, полуавтоматически отвечает презрением и «идёт на заклание», но не уступает.

  • Интеллектуалы в психоанализе или «закройте рот своему Я-Идеалу»
    Уже есть подписка?
    Отношения обсессивного невротика с аналитическим я-идеалом, интеллектуальность как способ уклоняться от порчи и возможная политика для психоаналитикаПодпишитесь, чтобы читать далее
    Заинтересованное лицо
  • Истерическая уникальность против женской избранности

    Речь в этом материале будет крутиться возле двух ключевых пунктов: возле наслаждения, которое мы находим в анализе истерии, и того, каким образом Лакан подчёркивает различие между женским фаллическим наслаждением и наслаждением, находящимся вне фаллической функции с женской стороны, в связи с чем Лакан называет женщину «не-всей».

    Итак, об истерическом наслаждении. Этот пункт с точки зрения теории и практики психоанализа изучен достаточно подробно, хотя можно заметить, что это вообще никак не спасает сегодня самих аналитиков от истеризации анализом или фигурами «великих аналитиков», в связи с чем тут и там возникают операции воображаемого уподобления и поддержки желания — жесты, характеризующие позицию истерички в отношении отцовской фигуры. Для истерии характерно представление о том, что тяжесть положения отца связана с острой нехваткой наслаждения, в связи с чем она оказывается расщеплена между двумя позициями: тем, что можно ёмко назвать «заботой о сирых и убогих», т. е. привлечение внимания к несправедливому положению нуждающихся, и тем, что я называю «ношением отцовской шинели», т. е. «переодевание» в мужчину и стремление своим примером продемонстрировать каким настоящий мужчина должен быть, стремление по принципу «кто, если не я». В этом поведении можно усмотреть, что в случае и женской, и мужской истерии мы имеем дело с расположением субъекта на мужской стороне, т. е. со специфической захваченностью проблематикой мужской нехватки и её последствий, к которым с особым нажимом привлекают внимание в социальном поле — скажем, когда речь идёт о критике власти, о том, что мы как человечество недостаточно озабоченны областями, где есть нуждающиеся, которые претерпевают несправедливость этого мира, и всё это в связи с тем, что отсутствует тот самый мужчина исключительного достоинства, который мог бы одним своим появлением решить вопросы благотворительности или проблемы приютов для животных, загрязнения окружающей среды и т. д.

    Такие жесты находятся на уровне воображаемого соответствия заданным фаллической функцией координатам женского: истеричка ведёт себя как «исключительная женщина», но, как я покажу дальше, происходит так только потому, что она жаждет исключить себя из женского. Это кстати отсылает нас к допсихоаналитическому взгляду на истерию, взгляду классического врача, который не сумел разглядеть в имитациях истерички отсутствие интереса к женскому, но напротив, видел в симптомах истерии некую «избыточность женской энергии», которую нужно усмирить рождением ребёнка или хорошим постельным событием. Указание, как ни странно, до сих пор актуальное, поскольку многие современные клинические практики, которые в том числе называют себя психоаналитическими, по-прежнему видят в истеричке «женщину в степени два», т. е. специалисты зачастую оказываются соблазнены образом, который истеричка тщательно поддерживает. Другими словами, в истерии мы имеем дело с усилиями, направленными на поддержание имаго женщины, особенно в том смысле, в котором термин «имаго» используется в биологии. С другой стороны этого расщепления находится отыгрывание персонажа исключительного мужского достоинства и связанное с этим отыгрыванием «травести», ношение символов и аксессуаров мужского гардероба.

    Связана такая симптоматика с особым расположением по отношению к фаллосу и тем координатам наслаждения пола, которые фаллической функцией задаются. Когда Лакан касается этого вопроса в ХХ семинаре, он говорит, что истерия целит во «внесекс» — то, что переводят как «хомосексуал» в смысле «челосексуал», т. к. истеричка пытается воплотить именно мужскую фаллическую фантазию Единого слияния в любви, фантазию ангельской непорочности. Помимо этой игры слов, которая отсылает к значению слова homo как «человек» и «мужчина» и намекает на мужскую гомосексуальность истерички, правда, в крайне особом смысле, здесь есть и то, на что указывает Лоренцо Кьеза в своём тексте «Женщина и число Бога», которое можно найти на русском в переводе Виктора Мазина — так называемое наслаждение ангела, или асексуальное наслаждение, которое оказывается чем-то таким, что выводит за пределы фаллической функции.

    Я уже сказал, что истеричка обеспокоена отцовской нехваткой наслаждения, и связана эта нехватка с тем, что в анализе принято называть несуществованием сексуальных отношений: мужчина ищет утраченный материнский объект, а женщина — символический фаллос, и поэтому «отношений» как таковых здесь нет, т. е. в измерении сексуального нет Другого. Здесь кроется один из наиболее сложных для схватывания моментов: несмотря на то, что любовь всегда взаимна — поскольку желание это желание Другого, — тем не менее, сексуальных отношений не существует, и любовь в этом вопросе оказывается, по выражению Лакана, беспомощна, поскольку стремление быть Единым не предполагает двух полов, между которыми выстраивались бы отношения. Каждый наслаждается частичкой тела Другого, не переставая сталкиваться с тем, что любовь требует ещё и требование это невозможно удовлетворить, поскольку ничего, кроме органа, другой предоставить не может. Соответственно, когда мужчина пытается добыть положенное по праву наслаждение, он неизбежно сталкивается с невозможностью насладиться женщиной — вместо этого он наслаждается органом, дырой, в которую он вкладывает свой хер, а не самой женщиной, т. е. ему остаётся только мастурбировать женской вагиной, испытывая то, что называют «мужским вагинальным оргазмом». И в рамках фаллической функции никаких альтернатив для него не существует — мужчине предлагается просто смириться с таким положением дел и, стиснув зубы, исполнять роль отца семейства, отчего, разумеется, мы находим этих отцов в состоянии крайне хмуром и сбитыми с толку. И как раз эта неудовлетворённость считывается истеричкой, как нечто подлежащее восполнению, словно здесь всего-то и нужно протянуть руку помощи, чтобы достичь того, чего несчастный мужичок в силу своей зашоренности никак не может понять.

    Так вот, это бытие-ангелом и связанное с ним наслаждение истерички представляет собой попытку несуществование сексуальных отношений преодолеть через упразднение фаллического измерения, т. е. отказ от координат пола путём тотализации мужской фаллической фантазии, которая может сбыться только в этом чистом и справедливом «ангельском» измерении, где половых ограничений нет. Т.е. если мужчине в сексуальных не-отношениях предлагается только смириться с тем, что ничего, кроме органа, ему не светит, то на стороне истерички никакого смирения нет — напротив, истерический заход к вопросу любви сопровождается надрывными попытками эту дыру в наслаждении с мужской стороны преодолеть и добиться воплощения мужского фундаментального фантазма, результатом которой, как мы знаем, всегда становится обнаружение невозможности это сделать. С этой невозможностью связана необходимость введения фигуры отца первобытной орды, который и является несуществующим воплощением такой фантазии — он Единственный, кто фаллической функции не подчинён и потому наслаждается без ограничений.

    Это имеет значение при работе с истерическим неврозом, поскольку истеричка обманывается относительно своего положения в том смысле, что, как ей кажется, на уровне намерений она стремится достичь именно привилегий первобытного праотца, тогда как на деле её положение относительно фаллической функции оказывается не со стороны исключительного мужчины, над которым не властны ограничения отцовского Закона, а со стороны, которую Кьеза называет «мифической десексуализацией», в том смысле, что вопрос пола оставляется нерешённым таким образом, словно его нерешённость ничего не значит и вообще не является чем-то таким, на что стоит обращать внимание. И, как мы знаем из аналитической практики, удерживать такое положение можно только благодаря симптому. Иначе говоря, та судьба, под ударами которой отец «пал», со стороны истерички никак не преодолевается, поскольку перед нами именно имаго, которое требует постоянных вливаний либидо для поддержки. Лакан иллюстрирует суть истерических попыток преодолеть пол анекдотом про попугая, который был влюблен в Пикассо: дергая художника за одежду, попугай идентифицировался прежде всего с его нарядом, с образом художника, как если бы образ сам по себе уже сообщал попугаю всё, что необходимо для осуществления любовной мечты.

    Так истеричка пытается быть таким ангельским телом, которое способно закрыть дыру в мужском наслаждении — заметьте, что означает, что она хочет быть способна сделать то, чего не может сделать женщина. Здесь мы и подходим к тому, чем интересна женская истерия в контексте собственно женского: истеричка стремится быть «исключительной женщиной», чтобы исключить себя из женского, поскольку, как теперь можно сказать, «женское» для истерички, которая смотрит на него в контексте мужской нехватки — это нечто соблазняюще-предательское, неспособное дать мужчине то, что ему на самом деле нужно. Думаю, теперь должно быть понятно в каком смысле психоаналитики усматривают в истерических поисках справедливости отсылку именно к сексуальности, а не к тому, как на самом деле обстоят дела в проблемных социальных сферах — мы не соблазняемся воображаемым подобием.

    Теперь я двинусь ко второму пункту, поскольку мы уже вплотную подошли к женскому фаллическому наслаждению, через которое мы сможем выйти на противоположную от истерички сторону. Чтобы говорить о нём нам понадобится фигура Дон Жуана, над которым, как говорит Лакан, «всласть поизмывались психоаналитики»: с его точки зрения, Дон Жуан является именно женским мифом, поскольку демонстрирует как обстоят дела у женщин с мужским полом. Акцент здесь делается на том, что этот мужчина-любовник имеет женщин по одной, одну за другой — в том смысле, что здесь не обнаруживается того Единого слияния, которое безрезультатно стремится сделать из двух единицу, но напротив, здесь имеют дело с бесконечным множеством женщин, «не-всех», которых можно пересчитывать «по одной». Речь о том, что женщины не сливаются для Дон Жуана в некоторое неразличимое множество или в единицу, т. е. он каждую имеет сингулярно, по отдельности, поскольку для женщины нет универсальных категорий, нет Женщины с большой буквы, аналога Отца первобытной орды. Поэтому, как замечает Мазин, и Дон Жуана нельзя сращивать с фигурой отца первобытной орды, т. е. он не является исключением в логике кастрации, — мужчиной, который мог бы владеть всеми женщинами: он владеет не всеми, а каждой по одной в один момент, так, что их можно пересчитывать, но никогда нельзя исчислить до конца.

    Здесь мы остановимся, чтобы посмотреть как с этим пунктом имеет дело истеричка — а она, можете не сомневаться, чувствует эти места, поскольку обладание полом в качестве того, чем её наделила мать, так или иначе ставит перед ней вопрос того, каким образом с этим обойтись в контексте озабоченности мужской нехваткой. Нетрудно заметить, что если вы посмотрите на миф о Дон Жуане с мужской стороны, то он будет выглядеть как миф о женской проституированности или «неразборчивости», в том смысле, что женщины готовы отдаваться «по одной» мужчине, который по сути не обладает каким-то особым достоинством именно с мужской точки зрения. Мы уже сказали, что Дон Жуан — это не отец первобытной орды, который в силу своей исключительности имеет право владеть всеми женщинами, и поэтому если зайти к этому вопросу с точки зрения мужской нехватки, мы увидим, что женское желание и извлекаемое из него наслаждение будет интерпретироваться с этой стороны как «слепое», неразборчивое, не способное различать мужчин по их ценности, о чём уже Фрейдом было замечено. С этим можно столкнуться, когда мы анализируем желание матери Эдипа, т. е. то, каким образом в постели Иокасты оказываются мужчины. Поэтому здесь нужно довести различие до конца и сказать, что Дон Жуан любит женщин по-женски, не пытаясь добиться от них того слияния, на которое рассчитывает мужской субъект, и потому он, как заметила Рената Салецл, не «теряет головы» с женщинами. Интересно, что своеобразный аналог этой истории может иметь место в случаях мужской истерии, где встречается инверсия поведения Дон Жуана, связанная с тем, что истерик пытается «победить» женщину в любви, словно это наделит его особым, ни с чем не сравнимым достоинством. В этом смысле стать Дон Жуаном истерику мешает именно то, что он мечтает распоряжаться женщинами как отец первобытной орды и тем самым покидает территорию женского мифа и связанного с ним фаллического наслаждения, которое Лакан называет «странным» за эту его специфику «по одной». Соответственно, как можно догадаться, истеричка в этом вопросе стремится продемонстрировать противоположность «женской неразборчивости», своего рода «рыцарскую верность» мужчине, которая должна отозваться в его душе приближающимся обещанием слияния, в вечном поиске которого он находится.

    Теперь мы можем немного взглянуть на территорию того самого «тёмного континента», попытавшись сказать что-то о женском не-фаллическом наслаждении, которое не является сексуальным, а значит фаллическим, а значит мастурбационным. Зачастую даже те, кто ХХ семинар не открывал, могли слышать, что в этом месте Лакан говорит о наслаждении мистиков: наслаждении, которое испытывают, но о котором ничего не могут сказать, причём доступно оно как женщинам, так и мужчинам. Говорит он об этом мимоходом во время критики клинического представления о фригидности и связанного с ним различия между вагинальным и клиторальным оргазмом: различия, начало которому положил Фрейд, а конец — Мари Бонапарт. Рекомендую интересующихся темой женского наслаждения ознакомиться с кейсом так сказать, поскольку эта женщина проделала над собой две операции, стремясь уменьшить расстояние между клитором и влагалищем — так она думала достичь этого вагинального оргазма. В этом ключе Лакан говорит о том, что мы имеем дело с андроцентричностью психоанализа и клинической практики, поскольку дело в этих областях обстоит так, что если мужчина не может ухватить женское наслаждение, которое не имеет отношения к сексуальности, то он заводит разговоры о фригидности, т. е. об отсутствии наслаждения как такового.

    И похоже здесь можно совершенно неожиданно за Фрейда заступиться, указав на то, что в данном случае речь смещённым образом может идти не о пресловутом умении женщины извергать оргазмы своей вагиной, а о её способности принимать мужское фаллическое наслаждение и занимать сторону фаллического в качестве восполняющей отсутствие сексуальных отношений. Т.е. вагинального оргазма не существует, но на что-то Фрейд таким странным образом указывает, и это «что-то» своими контурами как раз напоминает обращение женщины с вагиной, которое в фаллическую функцию вписано — я говорю о материнской функции и фигуре фаллической пожирающей матери, которая стремится поглотить своего ребёнка, чтобы стереть половые различия. И можно заметить, что здесь перед нами второй вариант преодоления несуществования сексуальных отношений, основанный на попытках женщины слиться с фаллической функцией в роли матери, чтобы действуя на её основе «восполнить» сексуальные не-отношения с помощью своего ребёнка. Здесь как раз можно вспомнить указания Фрейда на то, что вопрос расщепления мужской любовной жизни между мадонной и проститукой, некоторым образом разрешается в том случае, если мужчина признаёт, что имеет дело с женщиной как с метафорой своей матери, с которой ему доступно то, что в отношениях с матерью было утрачено.

    Тем не менее, этот момент остаётся проблематичным и проблематизирующим, в том числе дискурс Лакана, который не включает материнскую функцию в свой граф сексуации, хотя ясно указывает, что «женщина вступает в сексуальные отношения исключительно в качестве матери». Кьеза в этом моменте задаётся вопросом о том, не оказывается ли женщина как мать на позициях субъекта, т. е. действующим агентом фаллической функции, так сказать, «символическим мужчиной», тем самым указывая на то, что субъектность не является мужской прерогативой? Кьеза описывает это так: «чтобы перейти от экстаза Святой Терезы к Успению Пресвятой Девы Марии, сидящей на Троне с Младенцем Христом, нужно пройти через пожирающую мать». Ребёнок в этой ситуации выступает затычкой между фаллическим и мистическим наслаждением женщины. Если вы интересуетесь этой темой, можете открыть вторую часть моей большой работы по истерии — там как раз описывается много нюансов со стороны обращения матери с ребёнком и в том числе ставится вопрос о том, каким образом в материнском поле действует истеричка.

    Истерическая уникальность против женской избранности

    Речь в этом материале будет крутиться возле двух ключевых пунктов: возле наслаждения, которое мы находим в анализе истерии, и того, каким образом Лакан подчёркивает различие между женским фаллическим наслаждением и наслаждением, находящимся вне фаллической функции с женской стороны, в связи с чем Лакан называет женщину «не-всей».

    Итак, об истерическом наслаждении. Этот пункт с точки зрения теории и практики психоанализа изучен достаточно подробно, хотя можно заметить, что это вообще никак не спасает сегодня самих аналитиков от истеризации анализом или фигурами «великих аналитиков», в связи с чем тут и там возникают операции воображаемого уподобления и поддержки желания — жесты, характеризующие позицию истерички в отношении отцовской фигуры. Для истерии характерно представление о том, что тяжесть положения отца связана с острой нехваткой наслаждения, в связи с чем она оказывается расщеплена между двумя позициями: тем, что можно ёмко назвать «заботой о сирых и убогих», т. е. привлечение внимания к несправедливому положению нуждающихся, и тем, что я называю «ношением отцовской шинели», т. е. «переодевание» в мужчину и стремление своим примером продемонстрировать каким настоящий мужчина должен быть, стремление по принципу «кто, если не я». В этом поведении можно усмотреть, что в случае и женской, и мужской истерии мы имеем дело с расположением субъекта на мужской стороне, т. е. со специфической захваченностью проблематикой мужской нехватки и её последствий, к которым с особым нажимом привлекают внимание в социальном поле — скажем, когда речь идёт о критике власти, о том, что мы как человечество недостаточно озабоченны областями, где есть нуждающиеся, которые претерпевают несправедливость этого мира, и всё это в связи с тем, что отсутствует тот самый мужчина исключительного достоинства, который мог бы одним своим появлением решить вопросы благотворительности или проблемы приютов для животных, загрязнения окружающей среды и т. д.

    Такие жесты находятся на уровне воображаемого соответствия заданным фаллической функцией координатам женского: истеричка ведёт себя как «исключительная женщина», но, как я покажу дальше, происходит так только потому, что она жаждет исключить себя из женского. Это кстати отсылает нас к допсихоаналитическому взгляду на истерию, взгляду классического врача, который не сумел разглядеть в имитациях истерички отсутствие интереса к женскому, но напротив, видел в симптомах истерии некую «избыточность женской энергии», которую нужно усмирить рождением ребёнка или хорошим постельным событием. Указание, как ни странно, до сих пор актуальное, поскольку многие современные клинические практики, которые в том числе называют себя психоаналитическими, по-прежнему видят в истеричке «женщину в степени два», т. е. специалисты зачастую оказываются соблазнены образом, который истеричка тщательно поддерживает. Другими словами, в истерии мы имеем дело с усилиями, направленными на поддержание имаго женщины, особенно в том смысле, в котором термин «имаго» используется в биологии. С другой стороны этого расщепления находится отыгрывание персонажа исключительного мужского достоинства и связанное с этим отыгрыванием «травести», ношение символов и аксессуаров мужского гардероба.

    Связана такая симптоматика с особым расположением по отношению к фаллосу и тем координатам наслаждения пола, которые фаллической функцией задаются. Когда Лакан касается этого вопроса в ХХ семинаре, он говорит, что истерия целит во «внесекс» — то, что переводят как «хомосексуал» в смысле «челосексуал», т. к. истеричка пытается воплотить именно мужскую фаллическую фантазию Единого слияния в любви, фантазию ангельской непорочности. Помимо этой игры слов, которая отсылает к значению слова homo как «человек» и «мужчина» и намекает на мужскую гомосексуальность истерички, правда, в крайне особом смысле, здесь есть и то, на что указывает Лоренцо Кьеза в своём тексте «Женщина и число Бога», которое можно найти на русском в переводе Виктора Мазина — так называемое наслаждение ангела, или асексуальное наслаждение, которое оказывается чем-то таким, что выводит за пределы фаллической функции.

    Я уже сказал, что истеричка обеспокоена отцовской нехваткой наслаждения, и связана эта нехватка с тем, что в анализе принято называть несуществованием сексуальных отношений: мужчина ищет утраченный материнский объект, а женщина — символический фаллос, и поэтому «отношений» как таковых здесь нет, т. е. в измерении сексуального нет Другого. Здесь кроется один из наиболее сложных для схватывания моментов: несмотря на то, что любовь всегда взаимна — поскольку желание это желание Другого, — тем не менее, сексуальных отношений не существует, и любовь в этом вопросе оказывается, по выражению Лакана, беспомощна, поскольку стремление быть Единым не предполагает двух полов, между которыми выстраивались бы отношения. Каждый наслаждается частичкой тела Другого, не переставая сталкиваться с тем, что любовь требует ещё и требование это невозможно удовлетворить, поскольку ничего, кроме органа, другой предоставить не может. Соответственно, когда мужчина пытается добыть положенное по праву наслаждение, он неизбежно сталкивается с невозможностью насладиться женщиной — вместо этого он наслаждается органом, дырой, в которую он вкладывает свой хер, а не самой женщиной, т. е. ему остаётся только мастурбировать женской вагиной, испытывая то, что называют «мужским вагинальным оргазмом». И в рамках фаллической функции никаких альтернатив для него не существует — мужчине предлагается просто смириться с таким положением дел и, стиснув зубы, исполнять роль отца семейства, отчего, разумеется, мы находим этих отцов в состоянии крайне хмуром и сбитыми с толку. И как раз эта неудовлетворённость считывается истеричкой, как нечто подлежащее восполнению, словно здесь всего-то и нужно протянуть руку помощи, чтобы достичь того, чего несчастный мужичок в силу своей зашоренности никак не может понять.

    Так вот, это бытие-ангелом и связанное с ним наслаждение истерички представляет собой попытку несуществование сексуальных отношений преодолеть через упразднение фаллического измерения, т. е. отказ от координат пола путём тотализации мужской фаллической фантазии, которая может сбыться только в этом чистом и справедливом «ангельском» измерении, где половых ограничений нет. Т.е. если мужчине в сексуальных не-отношениях предлагается только смириться с тем, что ничего, кроме органа, ему не светит, то на стороне истерички никакого смирения нет — напротив, истерический заход к вопросу любви сопровождается надрывными попытками эту дыру в наслаждении с мужской стороны преодолеть и добиться воплощения мужского фундаментального фантазма, результатом которой, как мы знаем, всегда становится обнаружение невозможности это сделать. С этой невозможностью связана необходимость введения фигуры отца первобытной орды, который и является несуществующим воплощением такой фантазии — он Единственный, кто фаллической функции не подчинён и потому наслаждается без ограничений.

    Это имеет значение при работе с истерическим неврозом, поскольку истеричка обманывается относительно своего положения в том смысле, что, как ей кажется, на уровне намерений она стремится достичь именно привилегий первобытного праотца, тогда как на деле её положение относительно фаллической функции оказывается не со стороны исключительного мужчины, над которым не властны ограничения отцовского Закона, а со стороны, которую Кьеза называет «мифической десексуализацией», в том смысле, что вопрос пола оставляется нерешённым таким образом, словно его нерешённость ничего не значит и вообще не является чем-то таким, на что стоит обращать внимание. И, как мы знаем из аналитической практики, удерживать такое положение можно только благодаря симптому. Иначе говоря, та судьба, под ударами которой отец «пал», со стороны истерички никак не преодолевается, поскольку перед нами именно имаго, которое требует постоянных вливаний либидо для поддержки. Лакан иллюстрирует суть истерических попыток преодолеть пол анекдотом про попугая, который был влюблен в Пикассо: дергая художника за одежду, попугай идентифицировался прежде всего с его нарядом, с образом художника, как если бы образ сам по себе уже сообщал попугаю всё, что необходимо для осуществления любовной мечты.

    Так истеричка пытается быть таким ангельским телом, которое способно закрыть дыру в мужском наслаждении — заметьте, что означает, что она хочет быть способна сделать то, чего не может сделать женщина. Здесь мы и подходим к тому, чем интересна женская истерия в контексте собственно женского: истеричка стремится быть «исключительной женщиной», чтобы исключить себя из женского, поскольку, как теперь можно сказать, «женское» для истерички, которая смотрит на него в контексте мужской нехватки — это нечто соблазняюще-предательское, неспособное дать мужчине то, что ему на самом деле нужно. Думаю, теперь должно быть понятно в каком смысле психоаналитики усматривают в истерических поисках справедливости отсылку именно к сексуальности, а не к тому, как на самом деле обстоят дела в проблемных социальных сферах — мы не соблазняемся воображаемым подобием.

    Теперь я двинусь ко второму пункту, поскольку мы уже вплотную подошли к женскому фаллическому наслаждению, через которое мы сможем выйти на противоположную от истерички сторону. Чтобы говорить о нём нам понадобится фигура Дон Жуана, над которым, как говорит Лакан, «всласть поизмывались психоаналитики»: с его точки зрения, Дон Жуан является именно женским мифом, поскольку демонстрирует как обстоят дела у женщин с мужским полом. Акцент здесь делается на том, что этот мужчина-любовник имеет женщин по одной, одну за другой — в том смысле, что здесь не обнаруживается того Единого слияния, которое безрезультатно стремится сделать из двух единицу, но напротив, здесь имеют дело с бесконечным множеством женщин, «не-всех», которых можно пересчитывать «по одной». Речь о том, что женщины не сливаются для Дон Жуана в некоторое неразличимое множество или в единицу, т. е. он каждую имеет сингулярно, по отдельности, поскольку для женщины нет универсальных категорий, нет Женщины с большой буквы, аналога Отца первобытной орды. Поэтому, как замечает Мазин, и Дон Жуана нельзя сращивать с фигурой отца первобытной орды, т. е. он не является исключением в логике кастрации, — мужчиной, который мог бы владеть всеми женщинами: он владеет не всеми, а каждой по одной в один момент, так, что их можно пересчитывать, но никогда нельзя исчислить до конца.

    Здесь мы остановимся, чтобы посмотреть как с этим пунктом имеет дело истеричка — а она, можете не сомневаться, чувствует эти места, поскольку обладание полом в качестве того, чем её наделила мать, так или иначе ставит перед ней вопрос того, каким образом с этим обойтись в контексте озабоченности мужской нехваткой. Нетрудно заметить, что если вы посмотрите на миф о Дон Жуане с мужской стороны, то он будет выглядеть как миф о женской проституированности или «неразборчивости», в том смысле, что женщины готовы отдаваться «по одной» мужчине, который по сути не обладает каким-то особым достоинством именно с мужской точки зрения. Мы уже сказали, что Дон Жуан — это не отец первобытной орды, который в силу своей исключительности имеет право владеть всеми женщинами, и поэтому если зайти к этому вопросу с точки зрения мужской нехватки, мы увидим, что женское желание и извлекаемое из него наслаждение будет интерпретироваться с этой стороны как «слепое», неразборчивое, не способное различать мужчин по их ценности, о чём уже Фрейдом было замечено. С этим можно столкнуться, когда мы анализируем желание матери Эдипа, т. е. то, каким образом в постели Иокасты оказываются мужчины. Поэтому здесь нужно довести различие до конца и сказать, что Дон Жуан любит женщин по-женски, не пытаясь добиться от них того слияния, на которое рассчитывает мужской субъект, и потому он, как заметила Рената Салецл, не «теряет головы» с женщинами. Интересно, что своеобразный аналог этой истории может иметь место в случаях мужской истерии, где встречается инверсия поведения Дон Жуана, связанная с тем, что истерик пытается «победить» женщину в любви, словно это наделит его особым, ни с чем не сравнимым достоинством. В этом смысле стать Дон Жуаном истерику мешает именно то, что он мечтает распоряжаться женщинами как отец первобытной орды и тем самым покидает территорию женского мифа и связанного с ним фаллического наслаждения, которое Лакан называет «странным» за эту его специфику «по одной». Соответственно, как можно догадаться, истеричка в этом вопросе стремится продемонстрировать противоположность «женской неразборчивости», своего рода «рыцарскую верность» мужчине, которая должна отозваться в его душе приближающимся обещанием слияния, в вечном поиске которого он находится.

    Теперь мы можем немного взглянуть на территорию того самого «тёмного континента», попытавшись сказать что-то о женском не-фаллическом наслаждении, которое не является сексуальным, а значит фаллическим, а значит мастурбационным. Зачастую даже те, кто ХХ семинар не открывал, могли слышать, что в этом месте Лакан говорит о наслаждении мистиков: наслаждении, которое испытывают, но о котором ничего не могут сказать, причём доступно оно как женщинам, так и мужчинам. Говорит он об этом мимоходом во время критики клинического представления о фригидности и связанного с ним различия между вагинальным и клиторальным оргазмом: различия, начало которому положил Фрейд, а конец — Мари Бонапарт. Рекомендую интересующихся темой женского наслаждения ознакомиться с кейсом так сказать, поскольку эта женщина проделала над собой две операции, стремясь уменьшить расстояние между клитором и влагалищем — так она думала достичь этого вагинального оргазма. В этом ключе Лакан говорит о том, что мы имеем дело с андроцентричностью психоанализа и клинической практики, поскольку дело в этих областях обстоит так, что если мужчина не может ухватить женское наслаждение, которое не имеет отношения к сексуальности, то он заводит разговоры о фригидности, т. е. об отсутствии наслаждения как такового.

    И похоже здесь можно совершенно неожиданно за Фрейда заступиться, указав на то, что в данном случае речь смещённым образом может идти не о пресловутом умении женщины извергать оргазмы своей вагиной, а о её способности принимать мужское фаллическое наслаждение и занимать сторону фаллического в качестве восполняющей отсутствие сексуальных отношений. Т.е. вагинального оргазма не существует, но на что-то Фрейд таким странным образом указывает, и это «что-то» своими контурами как раз напоминает обращение женщины с вагиной, которое в фаллическую функцию вписано — я говорю о материнской функции и фигуре фаллической пожирающей матери, которая стремится поглотить своего ребёнка, чтобы стереть половые различия. И можно заметить, что здесь перед нами второй вариант преодоления несуществования сексуальных отношений, основанный на попытках женщины слиться с фаллической функцией в роли матери, чтобы действуя на её основе «восполнить» сексуальные не-отношения с помощью своего ребёнка. Здесь как раз можно вспомнить указания Фрейда на то, что вопрос расщепления мужской любовной жизни между мадонной и проститукой, некоторым образом разрешается в том случае, если мужчина признаёт, что имеет дело с женщиной как с метафорой своей матери, с которой ему доступно то, что в отношениях с матерью было утрачено.

    Тем не менее, этот момент остаётся проблематичным и проблематизирующим, в том числе дискурс Лакана, который не включает материнскую функцию в свой граф сексуации, хотя ясно указывает, что «женщина вступает в сексуальные отношения исключительно в качестве матери». Кьеза в этом моменте задаётся вопросом о том, не оказывается ли женщина как мать на позициях субъекта, т. е. действующим агентом фаллической функции, так сказать, «символическим мужчиной», тем самым указывая на то, что субъектность не является мужской прерогативой? Кьеза описывает это так: «чтобы перейти от экстаза Святой Терезы к Успению Пресвятой Девы Марии, сидящей на Троне с Младенцем Христом, нужно пройти через пожирающую мать». Ребёнок в этой ситуации выступает затычкой между фаллическим и мистическим наслаждением женщины. Если вы интересуетесь этой темой, можете открыть вторую часть моей большой работы по истерии — там как раз описывается много нюансов со стороны обращения матери с ребёнком и в том числе ставится вопрос о том, каким образом в материнском поле действует истеричка.

  • Жалобы на приложения для дейтинга и проблемы повального одиночества среди людей до 30 лет, многие из которых не вступали в брак или не имели длительных отношений, знакомы даже тем, кто напрямую от этого не страдает. В связи с этим сегодня стало злободневной модой говорить об «эпидемии одиночества», о «рыночности» знакомств и прочих трудностях романтической реализации, которая, как кажется (по крайней мере, это постоянно подразумевается), остаётся для субъекта правом совершенно естественным, заповеданным от сотворения мира. Подобные оживлённые обсуждения всегда рисуют сценарий, при котором мы как бы внезапно провалились сквозь пол и оказались в ситуации, где таинство влюблённости и выбора партнёра связаны с тысячью неудобств, каждое из которых с мясом отрывает от сердца субъекта веру в светлое будущее и надежду на исполнение сокровенных желаний. И хотя участники такого обсуждения подозрительно напоминают тех самых «бабок на лавке» (которые тоже заранее знают как именно власть отбирает у них по праву положенное и от природы данное), тем не менее, в этих жалобах имеет смысл (как и всегда в таких случаях) расслышать тревогу субъекта относительно эффектов, которые кажутся ему чужеродными и незнакомыми.

    Пожалуй, неспроста самым популярным объяснением этой чужеродности стали жалобы на «рыночный» характер знакомств: чаще всего здесь жалуются на «потребительское отношение» (с обеих сторон), на «нежелание вкладываться», на «неограниченный выбор» (словно были времена, когда эти вопросы удобно решались через ограничение выбора) и т. д. Т.е. перед нами известные от века жалобы на «упадки нравов», которые по сути стары как мир и ничего нового не могут сказать, тогда как проблему называют именно «новой», доселе невиданной. Кроме того, рыночный (а точнее — обменный) характер романтических знакомств в общем-то никогда не изымался из ситуации, иначе бы не существовало таких феноменов, как «сватовство», «выкуп невесты» и «приданое» — и не похоже, что наличие или отсутствие этих и других «рыночных» переменных непоправимо портило знакомство и не позволяло вступить в заповеданные «отношения». Наоборот, если что и создаёт порчу в данном случае, так это пропажа знания о «рыночном», или теперь уже лучше сказать — культурном характере отношений (как и о культурном характере секса, полностью подчинённого моде).

    Проблема сегодняшнего соискателя любви вовсе не в том, что он героически ищет любовь в ситуации всеобщего упадка нравов, а напротив, в том, что он воображает себя лирическим героем, живущим во времена морального разложения, когда намёки на «рыночность» отношений становятся гарантированныим признаками упадка, а «настоящая любовь» добывается героическими усилиями. Иначе говоря, он ведёт себя как литературный персонаж эпохи романтизма, оказываясь в этом смысле полностью поглощённым чисто книжными образами любовных ухаживаний и совершенно неспособным правильно определить происходящее в реальности — скорее он будет в печоринском духе отстаивать свои убеждения, чем задумается о том, что ситуация может быть устроена сложнее, чем литературный образ. За пределами романтического мифа, т. е. там, где встречаются и строят отношения реальные люди, разумеется, всё отдано на откуп моде — иначе говоря, в романтических знакомствах нет ничего «естественного» или «природного», что давалось бы субъекту без облагораживания культурой. Эта область никогда не была личным делом субъекта, поскольку для того, чтобы быть представленным для отношений, требуется посредник — в разное время этим сватовством занимались члены семьи, друзья, коллеги по работе, одноклассники и однокурсники, служители церкви, шаманы и т. д.

    Романтизм же предложил упразднить этих посредников, указывая, что они вносят порчу своими намерениями и не дают случиться «искренним чувствам» — собственно, поэтому в романтической литературе любовный запал черпается не из того, что этих посредников нет, а из того, что им можно противостоять, и именно противостояние «бесконечной корысти окружающих», которые только и ждут, как бы залезть в интимные дела субъекта и устроить их по своему усмотрению, делает романтическую линию столь страстной и роковой. Сегодня же мы наконец можем распробовать плоды революции романтизма, который потребовал отдать субъекту право самому представлять себя для отношений, дабы ничьи шкурные интересы ему не мешали, — именно такую возможность и предоставляет дейтинг-приложение, исключая свах и прочих «заинтересованных посредников», поскольку сайт знакомств заинтересован прежде всего в самоотверженно настроенных платёжеспособных одиночках, а не в количестве созданных «счастливых пар».

    Здесь-то и выясняется, что субъект не может справиться с задачей быть своим собственным представителем и не способен показать себя так, чтобы его нафантазированные чаяния обрели почву, — он не может быть сам себе свахой, не может сам за себя ручаться и «рассказать о себе» так, чтобы в этом чувствовалось влияние третьей стороны, которая выступит поручителем и удостоверит его рассказ. Ему/ей, в согласии с мифом романтизма, просто «должны верить», его/её просто «должны понимать», поэтому неудивительно, что предложения подкрепить свою представленность «рыночными» атрибутами расцениваются как оскорбление чистых намерений (оскорбляются как женщины, так и мужчины). Складывается ситуация доступности без доступа: возможность быть представленным без посредников как будто открыта каждому, однако представлять самого себя без привлечения третьей стороны субъект просто не в состоянии, т. е. «слишком большой выбор» оказывается более тонкой иллюзией, но не в духе воплей о том, что можно бесконечно свайпать и поэтому «никого по-настоящему не ценят», а напротив, — выбрать невозможно, поскольку никто не выходит достаточно представленным. Поэтому не стоит удивляться, что женщины ведут себя так, словно они на своих трёх-пяти фотографиях уже представлены во всём великолепии, но их не оценили по достоинству, а мужчины — словно им никак не удаётся произвести нужное впечатление, чтобы «зацепить».

    Все оскорблены, но никто даже близко не подходит к тому, чтобы понять что происходит — скорее можно рассчитывать, что субъект станет частью сообщества мужской солидарности, инцелов или радикальных феминисток, чем правильно поставит вопрос о том, с каким затруднением он столкнулся. Его политическая воля забегает вперёд, чтобы под эгидой очередной «борьбы с угнетением» или «несправедливостью» побыстрее подействовать и всё перевернуть, вместо того, чтобы правильно поставить вопрос и продумать происходящее. И эта не-представленность вновь вызывает в субъекте тревогу, поскольку напоминает ему, что он находится во власти означающих, и без их посредничества не может быть представлен, независимо от того, сколько он прикладывает усилий для реализации своей литературной фантазии. И заодно показывая, что эти означающие «не работают на него» и не ведут себя так, как ему нужно, — у них своя игра, и он в ней вовсе не главный приз и даже не всегда приглашённый участник.

    Жалобы на приложения для дейтинга и проблемы повального одиночества среди людей до 30 лет, многие из которых не вступали в брак или не имели длительных отношений, знакомы даже тем, кто напрямую от этого не страдает. В связи с этим сегодня стало злободневной модой говорить об «эпидемии одиночества», о «рыночности» знакомств и прочих трудностях романтической реализации, которая, как кажется (по крайней мере, это постоянно подразумевается), остаётся для субъекта правом совершенно естественным, заповеданным от сотворения мира. Подобные оживлённые обсуждения всегда рисуют сценарий, при котором мы как бы внезапно провалились сквозь пол и оказались в ситуации, где таинство влюблённости и выбора партнёра связаны с тысячью неудобств, каждое из которых с мясом отрывает от сердца субъекта веру в светлое будущее и надежду на исполнение сокровенных желаний. И хотя участники такого обсуждения подозрительно напоминают тех самых «бабок на лавке» (которые тоже заранее знают как именно власть отбирает у них по праву положенное и от природы данное), тем не менее, в этих жалобах имеет смысл (как и всегда в таких случаях) расслышать тревогу субъекта относительно эффектов, которые кажутся ему чужеродными и незнакомыми.

    Пожалуй, неспроста самым популярным объяснением этой чужеродности стали жалобы на «рыночный» характер знакомств: чаще всего здесь жалуются на «потребительское отношение» (с обеих сторон), на «нежелание вкладываться», на «неограниченный выбор» (словно были времена, когда эти вопросы удобно решались через ограничение выбора) и т. д. Т.е. перед нами известные от века жалобы на «упадки нравов», которые по сути стары как мир и ничего нового не могут сказать, тогда как проблему называют именно «новой», доселе невиданной. Кроме того, рыночный (а точнее — обменный) характер романтических знакомств в общем-то никогда не изымался из ситуации, иначе бы не существовало таких феноменов, как «сватовство», «выкуп невесты» и «приданое» — и не похоже, что наличие или отсутствие этих и других «рыночных» переменных непоправимо портило знакомство и не позволяло вступить в заповеданные «отношения». Наоборот, если что и создаёт порчу в данном случае, так это пропажа знания о «рыночном», или теперь уже лучше сказать — культурном характере отношений (как и о культурном характере секса, полностью подчинённого моде).

    Проблема сегодняшнего соискателя любви вовсе не в том, что он героически ищет любовь в ситуации всеобщего упадка нравов, а напротив, в том, что он воображает себя лирическим героем, живущим во времена морального разложения, когда намёки на «рыночность» отношений становятся гарантированныим признаками упадка, а «настоящая любовь» добывается героическими усилиями. Иначе говоря, он ведёт себя как литературный персонаж эпохи романтизма, оказываясь в этом смысле полностью поглощённым чисто книжными образами любовных ухаживаний и совершенно неспособным правильно определить происходящее в реальности — скорее он будет в печоринском духе отстаивать свои убеждения, чем задумается о том, что ситуация может быть устроена сложнее, чем литературный образ. За пределами романтического мифа, т. е. там, где встречаются и строят отношения реальные люди, разумеется, всё отдано на откуп моде — иначе говоря, в романтических знакомствах нет ничего «естественного» или «природного», что давалось бы субъекту без облагораживания культурой. Эта область никогда не была личным делом субъекта, поскольку для того, чтобы быть представленным для отношений, требуется посредник — в разное время этим сватовством занимались члены семьи, друзья, коллеги по работе, одноклассники и однокурсники, служители церкви, шаманы и т. д.

    Романтизм же предложил упразднить этих посредников, указывая, что они вносят порчу своими намерениями и не дают случиться «искренним чувствам» — собственно, поэтому в романтической литературе любовный запал черпается не из того, что этих посредников нет, а из того, что им можно противостоять, и именно противостояние «бесконечной корысти окружающих», которые только и ждут, как бы залезть в интимные дела субъекта и устроить их по своему усмотрению, делает романтическую линию столь страстной и роковой. Сегодня же мы наконец можем распробовать плоды революции романтизма, который потребовал отдать субъекту право самому представлять себя для отношений, дабы ничьи шкурные интересы ему не мешали, — именно такую возможность и предоставляет дейтинг-приложение, исключая свах и прочих «заинтересованных посредников», поскольку сайт знакомств заинтересован прежде всего в самоотверженно настроенных платёжеспособных одиночках, а не в количестве созданных «счастливых пар».

    Здесь-то и выясняется, что субъект не может справиться с задачей быть своим собственным представителем и не способен показать себя так, чтобы его нафантазированные чаяния обрели почву, — он не может быть сам себе свахой, не может сам за себя ручаться и «рассказать о себе» так, чтобы в этом чувствовалось влияние третьей стороны, которая выступит поручителем и удостоверит его рассказ. Ему/ей, в согласии с мифом романтизма, просто «должны верить», его/её просто «должны понимать», поэтому неудивительно, что предложения подкрепить свою представленность «рыночными» атрибутами расцениваются как оскорбление чистых намерений (оскорбляются как женщины, так и мужчины). Складывается ситуация доступности без доступа: возможность быть представленным без посредников как будто открыта каждому, однако представлять самого себя без привлечения третьей стороны субъект просто не в состоянии, т. е. «слишком большой выбор» оказывается более тонкой иллюзией, но не в духе воплей о том, что можно бесконечно свайпать и поэтому «никого по-настоящему не ценят», а напротив, — выбрать невозможно, поскольку никто не выходит достаточно представленным. Поэтому не стоит удивляться, что женщины ведут себя так, словно они на своих трёх-пяти фотографиях уже представлены во всём великолепии, но их не оценили по достоинству, а мужчины — словно им никак не удаётся произвести нужное впечатление, чтобы «зацепить».

    Все оскорблены, но никто даже близко не подходит к тому, чтобы понять что происходит — скорее можно рассчитывать, что субъект станет частью сообщества мужской солидарности, инцелов или радикальных феминисток, чем правильно поставит вопрос о том, с каким затруднением он столкнулся. Его политическая воля забегает вперёд, чтобы под эгидой очередной «борьбы с угнетением» или «несправедливостью» побыстрее подействовать и всё перевернуть, вместо того, чтобы правильно поставить вопрос и продумать происходящее. И эта не-представленность вновь вызывает в субъекте тревогу, поскольку напоминает ему, что он находится во власти означающих, и без их посредничества не может быть представлен, независимо от того, сколько он прикладывает усилий для реализации своей литературной фантазии. И заодно показывая, что эти означающие «не работают на него» и не ведут себя так, как ему нужно, — у них своя игра, и он в ней вовсе не главный приз и даже не всегда приглашённый участник.