Князь Курбский. Часть 2. На чужбине

Земля обетованная встретила Курбского неласково; он сразу же познакомился со знаменитым (и желанным!) польским безнарядьем. Когда князь со своей свитой прибыл в пограничный замок Гельмет, чтобы взять проводников до Вольмара, тамошние «немцы» ограбили беглеца, отобрав у него заветный мешок с золотом, содрав с головы воеводы лисью шапку и уведя лошадей. Это происшествие стало провозвестником судьбы, которая ждала Курбского на чужбине.
На другой день после ограбления, находясь в самом мрачном расположении духа, Курбский сел за первое письмо царю.

Послание Курбского
Хорошо известна драматическая история о верном слуге Курбского Василии Шибанове, превращенная графом А. К. Толстым в замечательную стихотворную балладу о том, как Шибанов доставил послание своего господина царю и как Грозный, опершись на свой острый посох, которым пронзил ступню Шибанова, велел читать письмо… К сожалению, — или скорее здесь будет уместнее сказать, к счастью, — эта история не более чем романтический вымысел (кроме казни Шибанова, которую подтвердил лично Грозный, назидательно укоривший господина мужеством его холопа). Документы свидетельствуют о том, что Шибанов был арестован в Юрьеве после бегства Курбского. Возможно, он указал тайник, где находилось послание князя. Курбский, кажется, предпочитал именно такой способ передачи своих писем: послание к псково-печорским монахам, например, было положено им «под печью, страха ради смертного».
Послания Курбского и Грозного друг другу представляют, по существу, не что иное, как пророческие укоры и плачи, исповедь во взаимных обидах. И все это выдержано в апокалиптическом ключе, политические события, как и история личных отношений, толкуются посредством библейских образов и символов. Этот возвышенный тон переписке задал Курбский, который начал свое послание словами: «Царю, от Бога препрославленному, паче же во Православии пресветлу явившуся, ныне же грехов ради наших, сопротивным обретеся». Речь шла, таким образом, об искажении царем идеала Святой Руси. Отсюда понятна терминология Курбского: все, кто поддерживает царя-отступника, царя-еретика, — это «сатанинский полк»; все, кто противится ему, — «мученики», пролившие «святую кровь» за истинную веру. В конце послания князь прямо пишет о том, что в настоящее время советником царя является антихрист. Политическое обвинение, предъявляемое Курбским царю, сводится, собственно, к одному: «Почто, царю, сильных во Израиле (то есть истинных предводителей народа Божьего. — С. Ц.) побил еси и воевод, данных тебе от Бога, различным смертям предал еси?» — и, как легко заметить, оно имеет сильный религиозный оттенок. Бояре у Курбского — это какая-то избранная братия, на которой почиет благодать Божия. Князь пророчит царю возмездие, которое опять же является Божьей карой: «Не мни, царю, не помышляй нас суемудренными мыслями, аки уже погибших, избиенных от тебя неповинно, и заточенных и прогнанных без правды; не радуйся о сем, аки одолением тощим хваляся… прогнанные от тебя без правды от земли к Богу вопием день и нощь на тя!»
Библейские сравнения Курбского отнюдь не были литературными метафорами, они представляли страшную угрозу для Ивана. Чтобы вполне оценить радикализм обвинений, брошенных Курбским царю, следует помнить, что в то время признание государя нечестивцем и слугой антихриста автоматически освобождало подданных от присяги на верность, а борьба с такой властью вменялась в священную обязанность каждому христианину.

Послание Грозного
И действительно, Грозный, получив это послание, переполошился. Он ответил обвинителю письмом, которое занимает две трети (!) общего объема переписки. Он призвал на помощь всю свою ученость. Кого и чего только нет на этих нескончаемых страницах! Выписки из Святого Писания и отцов Церкви приводятся строками и целыми главами; имена Моисея, Давида, Исайи, Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста, Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевфая соседствуют с именами Зевса, Аполлона, Анте нора, Энея; бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории перемежаются с событиями из истории западноевропейских народов — вандалов, готов, французов, и в эту историческую мешанину порой вкрапляется известие, почерпнутое из русских летописей… Калейдоскопическая смена картин, хаотическое нагромождение цитат и примеров выдает крайнее возбуждение автора; Курбский имел полное право назвать это письмо «широковещательным и многошумящим посланием».
Но этот, по выражению Ключевского, пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, этот набор всякой всячины, эта ученая каша, сдобренная богословскими и политическими афоризмами, а порой и подсоленная тонкой иронией и жестким сарказмом, являются таковыми лишь на первый взгляд. Свою основную мысль Грозный проводит неуклонно и последовательно. Она проста и вместе с тем всеобъемлюща: самодержавие и Православие едины; кто нападает на первое, тот враг второго. «Письмо твое принято и прочитано внимательно, — пишет царь. — Яд аспида у тебя под языком, и письмо твое наполнено медом слов, но в нем горечь полыни. Так ли привык ты, христианин, служить христианскому государю? Ты пишешь вначале, чтобы разумевал тот, кто обретается противным Православию и совесть прокаженную имеет. Подобно бесам, от юности моей вы поколебали благочестие и Богом данную мне державную власть себе похитили». Это похищение власти, по мысли Ивана, и есть грехопадение боярства, покушение на божественный порядок вселенского устройства. «Ведь ты, — продолжает царь, — в своей бесосоставной грамоте твердишь все одно и то же, переворачивая разными словесы, и так, и этак, любезную тебе мысль, чтобы рабам, помимо господ, обладать властью… Это ли совесть прокаженная, чтобы царство свое в своей руке держать, а рабам своим не давать властвовать? Это ли противно разуму — не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли Православие пресветлое быть под властью рабов?» Политическая и жизненная философия Грозного выражена почти с обезоруживающей прямотой и простотой. Сильные во Израиле, мудрые советники — все это от беса; вселенная Грозного знает одного владыку — его самого, все остальные — это рабы, и никто больше, кроме рабов. Рабы, как и положено, строптивы и лукавы, почему самодержавие и немыслимо без религиозно-нравственного содержания, только оно является подлинным и единственным столпом Православия. В конце концов, усилия царской власти направлены на спасение подвластных ей душ: «Тщусь со усердием людей на истину и на свет направить, да познают единого истинного Бога, в Троице славимого, и от Бога данного им государя, а от междоусобных браней и строптивого жития да отстанут, коими царство разрушается; ибо если царю не повинуются подвластные, то никогда междоусобные брани не прекратятся». Царь выше священника, ибо священство — это дух, а царство — дух и плоть, сама жизнь в ее полноте. Судить царя — значит осуждать жизнь, чьи законы и порядок предустановлены свыше. Упрек царю в пролитии крови равнозначен покушению на его обязанность хранить Божественный закон, высшую правду. Усомниться в справедливости царя уже означает впасть в ересь, «подобно псу лая и яд ехидны отрыгаю», ибо «царь — гроза не для добрых, а для злых дел; хочешь не бояться власти — делай добро, а делаешь зло — бойся, ибо царь не зря носит меч, а для кары злых и ободрения добрых». Такое понимание задач царской власти не чуждо величия, но внутренне противоречиво, так как предполагает служебные обязанности государя перед обществом; Иван же хочет быть господином, и только господином: «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же». Заявленная цель абсолютной справедливости вступает в борьбу с желанием абсолютной свободы, и в результате абсолютная власть оборачивается абсолютным произволом. Человек в Иване все же торжествует над государем, воля — над разумом, страсть — над мыслью.
Политическая философия Ивана имеет в своей основе глубокое историческое чувство. История для него — всегда священная история, ход исторического развития обнаруживает предвечный Промысл, разворачивающийся во времени и пространстве. Самодержавие для Ивана не только божественное предустановление, но и исконный факт мировой и русской истории: «Самодержавства нашего начало от святого Владимира; мы родились и выросли на царстве, своим обладаем, а не чужое похитили; русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи». Шляхетская республика, столь любезная сердцу Курбского, есть не только безумие, но и ересь, иноземцы являются как религиозными, так и политическими еретиками, покушающимися на установленный свыше государственный порядок: «Безбожные языцы (западноевропейские государи. — С. Ц.)… те все царствами своими не владеют: как им повелят работные их, так и владеют». Вселенский царь Православия свят не столько потому, что благочестив, но главным образом потому, что он царь.
Открыв свою душу, исповедавшись и выплакавшись друг перед другом, Грозный и Курбский тем не менее едва ли поняли друг друга. Князь спросил: «За что ты бьешь верных слуг своих?» Царь ответил: «Самодержавие свое получил я от Бога и от родителей». Но нельзя не признать, что в отстаивании своих убеждений Грозный проявил гораздо больше и полемического блеска, и политической дальновидности: его державная длань лежала на пульсе времени. Они расстались каждый при своих убеждениях. На прощание Курбский пообещал Ивану, что явит ему свое лицо только на Страшном суде. Царь насмешливо откликнулся: «Кто и желает такового ефиопского лица видети?» Тема для разговора, в общем, была исчерпана.
Выявить свою правоту оба предоставили истории, то есть зримому и бесспорному проявлению Промысла. Следующее послание к Курбскому царь отправил в 1577 году из Вольмара — города, из которого речистый изменник некогда бросил ему полемическую перчатку. Кампания 1577 года была одна из самых успешных в ходе Ливонской войны, и Грозный сравнил себя с многострадальным Иовом, которого Бог наконец простил. Пребывание в Вольмаре стало одним из знаков божественной благодати, пролившейся на голову грешника. Курбский, видимо потрясенный столь очевидно проявившимся Божиим благоволением к тирану, нашелся что ответить лишь после поражения русской армии под Кесью осенью 1578 года: в своем письме князь заимствовал тезис Ивана, что Бог помогает праведным. В этом благочестивом убеждении он и скончался.
О человеке нельзя судить ни по тому, что он говорит, ни по тому, что он пишет. Однако мы высказываемся еще и своей жизнью, криптограмма нашей судьбы сложна, но правдива. К Курбскому это относится в полной мере. Его жизнь в Литве — исчерпывающий комментарий к его писаниям.
Ограбленный беглец скоро стал одним из богатейших польских магнатов. Сигизмунд сдержал слово и пожаловал ему на вечные времена Ковельское имение, которое одно могло навсегда обеспечить благосостояние Курбского: имение состояло из Ковеля, двух местечек и 28 сел, оно вело торговлю с вольными городами Данцигом и Эльбингом и имело собственные железные рудники; во время войны ковельцы были способны снарядить более трех тысяч всадников и пехотинцев с десятком орудий. А кроме Ковельского имения, было еще и староство Кревское в Виленском воеводстве; да к этим прибыльным поместьям Курбский прибавил богатую жену (его русская супруга, кажется, была казнена: смертные приговоры родственникам были в обычае). Новой избранницей Курбского стала сорокалетняя княгиня Мария Юрьевна, урожденная Голшанская. Она уже побывала замужем за двумя мужьями, от которых имела детей, и пережила обоих. После смерти второго мужа, пана Козинского, Мария Юрьевна сделалась владелицей обширных имений. Вместе с богатством она принесла Курбскому родство и знакомство с могущественными литовскими родами — Сангушками, Збаражскими, Монтолтами, Сапега-ми, — что было чрезвычайно важно для него как для иностранца.
Приобретение Курбским поместий в Литве было оплачено разорением русских земель. В частности, Кревское староство он получил в обход литовских законов, согласно которым король не мог раздавать имений в Литовском княжестве, — оно отошло к нему «по весьма важным государственным причинам»: Курбский давал Сигизмунду советы, как воевать московского царя, и в качестве одного из способов предлагал подкупить хана для нападения на Московское государство. Зимой 1565 года он и сам с двумястами всадниками принял участие в походе на Полоцк и Великие Луки. Курбский обагрял свой меч в русской крови не хуже поляков. Королевская грамота засвидетельствовала, что, «находясь на службе нашей господарской, князь Курбский был посылаем вместе с рыцарством нашим воевать земли неприятеля нашего московского, где служил нам, господарю, и республике доблестно, верно и мужественно». Надо заметить, что подвиги польского войска в этом неудачном для него семнадцатидневном походе состояли главным образом в опустошении сел и разграблении церквей.
Нельзя сказать, чтобы Курбский не чувствовал своего позора; напротив, он пытался доказать свою непричастность к грабежам и кощунствам: «Принужден был от короля Сигизмунда Августа луцкие волости воевать, — пишет он, — и там зело стерегли есмы с Корецким князем, чтобы неверные церквей Божиих не жгли и не разоряли; и воистину не возмогох, множества ради воинства, устеречь, понеже пятнадцать тысяч тогда было войска, между ними немало было варваров измаильтянских (татар. — С. Ц.) и других еретиков, обновителей древних ересей (видимо, социниан, придерживавшихся арианства. — С. Ц.), врагов креста Христова, — и без нашего ведома, по исхождению нашему, закрадешеся нечестивые, сожгли едину церковь и с монастырем». Сильвестро-адашевская выучка жонглирования святыней ради своих интересов привела защитника Православия к следующему скандальному пассажу: чтобы оправдать себя, Курбский привел в пример царя Давида, который, будучи принужден оставить отечество Саулу, воевал землю израильскую, да еще в союзе с царем поганским, а он, Курбский, воюет Россию все-таки в союзе с царем христианским.
Несколько месяцев спустя Курбский с отрядом литовцев загнал в болото и разгромил русский отряд. Победа так вскружила ему голову, что он просил у Сигизмунда дать под его начало 30-тысячную армию, с которой обещал взять Москву. Если у короля остаются подозрения на его счет, заявлял Курбский, то пускай в этом походе его прикуют к телеге и пристрелят, коли заметят с его стороны малейшие признаки сочувствия к московитам.
Между тем над новоиспеченным вотчинником стали сгущаться тучи. По настоянию сената король объявил, что Ковельское имение пожаловано Курбскому не как вотчина, а как ленное владение, и, следовательно, он не имеет права распоряжаться им по своему усмотрению и завещать его своим потомкам; фактически Курбскому предлагали удовольствоваться ролью государственного старосты. Князя Ярославского, потомка Владимира Мономаха, опять ставили вровень с другими подданными!

Портрет Курбского
Но тут Сигизмунд, надеявшийся приобрести в Курбском деятельного и ревностного помощника в борьбе с Москвой, смог убедиться, что приобрел себе подданного в высшей степени строптивого, непокорного и, в общем, неблагодарного. Решение сената было вполне правомерным, ибо по литовским законам король и в самом деле не имел права дарить Ковельское имение, на которое распространялось магдебургское право (то есть Ковель жил по законам городского самоуправления), в вотчинное владение. Но Курбский не подчинялся и Грозному — что для него был Сигизмунд! Он самовольно присвоил себе титул князя Ковельского и начал пользоваться Ковелем как своей собственностью, раздавая села и земли своим людям без королевского разрешения. Курбский был беспокойным соседом. Мстя за обиду, часто мелочную, он с толпой слуг врывался во владения недруга, жег, грабил и убивал. Если кто-нибудь требовал удовлетворения за обиду, он отвечал угрозами. Магдебургское право предусматривало существование в Ковеле собственного городского суда, но князь Ковельский знал один суд — личный, княжеский. По его распоряжению несколько ковельских евреев, которых Курбский посчитал виновными в неуплате долга истцу, были посажены в помойную яму, кишевшую пиявками. Королевские посланники, осведомившиеся, по какому праву Курбский сделал это, услышали в ответ: «Разве пану не вольно наказывать своих подданных не только тюрьмой, но даже и смертью? А королю и никому другому нет до того никакого дела». Вот какой свободы Курбский искал и не нашел в России — свободы местного царька, чья прихоть закон. Будет ли кто-нибудь после этого сомневаться в причинах, по которым он не мог ужиться с Грозным? И долго ли еще отъявленный феодал, ущемленный царем в его вотчинных похотях, будет ходить в защитниках свободы и обличителях тирании?
Но вскоре Курбский и сам стал жертвой польского безнарядья. Припекла его не бессильная королевская власть, а собственная жена. Причиной семейных ссор была, надо полагать, разница во взглядах Курбского и Марии Юрьевны на семейную жизнь. Курбский, воспитанный на традициях «Домостроя», признавал себя единственным распорядителем в доме; в соответствии с этим компендиумом домашней этики воспитание, занятия, радости, печали и удовольствия других членов семьи всецело обуславливались нравом отца и мужа: семья трепетала от каждого его взгляда и безмолвно покорялась любому его желанию.
Не то было в Литве, где женщины обладали большей свободой. Закон охранял их гражданские и экономические права — на свободный выбор мужа, на развод, на получение трети недвижимого имущества после смерти мужа и так далее, а общество терпимо относилось к адюльтеру. Княгиня Мария Юрьевна привыкла пользоваться своим независимым положением в меру своей нравственной испорченности. Ее семья вообще не отличалась родственной привязанностью: мужчины грабили владения друг друга, а двоюродная сестра княгини, обокрав мужа, убежала от него с любовником; впоследствии она поднесла супругу отраву… Что касается самой Марии Юрьевны, то в ее натуре религиозное ханжество сочеталось с потребностью в самом отчаянном разгуле. Совершив какое-нибудь — моральное или уголовное — преступление, она со спокойной совестью шла в церковь благодарить Бога за помощь. Как набожная женщина, она постоянно имела при себе Евангелие в позолоченной оправе и кипарисовый ковчежец с образами в золотых и серебряных окладах и мощами, приобретенными не то что в Киеве, а в самом Иерусалиме, у тамошнего патриарха, за «большую цену». Преклоняясь внешне перед святынями, она нагло ругалась над святостью брака, открыто развратничала с любовниками, верила в колдовство и чародейство, приближала к себе священников, чтобы иметь в них домашних шпионов…
И такая вот женщина досталась в жены суровому москвитянину… Мария Юрьевна очень скоро раскаялась в своем замужестве. Чтобы освободиться от материальной зависимости от Курбского, она попыталась выкрасть из кладовой документы на право владения некоторыми имениями. Курбский подверг ее за это домашнему аресту. Во время обыска в ее покоях он обнаружил мешок с волосами и снадобьями, предназначенными для колдовства, и, кроме того, отравное зелье… Сыновья Марии Юрьевны от первого брака разъезжали с толпой своих слуг по владениям Курбского, подстерегая его, чтобы убить. Они же подали в королевский суд иск на отчима, обвинив его в том, что он уморил их мать. Следователи, однако, обнаружили Марию Юрьевну в Ковельском замке в полном здравии. После множества мытарств, взаимных оскорблений и унижений супруги в 1578 году развелись. Но когда слуги Курбского привезли Марию Юрьевну в дом ее родственника, князя Збаражского, последний вместе с минским воеводой Николаем Сапегой, выступавшим посредником при разводе, приказал переломать кучеру руки и ноги, а экипаж и лошадей отвести в свою конюшню. Сама Мария Юрьевна тотчас затеяла процесс против Курбского, предъявив ему имущественные претензии.
Семейные несчастья и хозяйственные неурядицы навели Курбского на следующие невеселые размышления о своих новых соотечественниках: «Воистину смеха достойно, что королевская высота и величество (Сигизмунд Август. — С. Ц.) не к тому обращалось умом (чтобы следить за военными действиями русских. — С. Ц.), но паче в различные плясания и в преиспещренные машкары (маскарады)… Княжата так боязливы и раздрочены (утомлены. — С. Ц.) от жен своих, что, услышав о нахождении варваров… вооружившись в сбруи, сядут за столом, за кубками, да бают фабулы с пьяными бабами своими… все целые ночи истребляют над картами сидяще и над прочими бесовскими бреднями… Егда же возлягут на одрах своих между толстыми перинами, тогда, едва по полудню проспавшись, со связанными головами с похмелья, едва живы встанут, на прочие дни паки гнусны и ленивы многолетнего ради обыкновения».
Все это, в совокупности с безотрадными вестями с родины о гибели жены, сына и «единоколенных княжат ярославских», отравляло жизнь и портило характер. Но, к чести Курбского, он искал забвения не в вине, а в «книжных делах и разумах высочайших мужей». Чтобы «не потребиться вконец грустию меж людьми тяжкими и зело негостеприимными», он занялся науками — изучил латынь, переводил Цицерона, Аристотеля, силился привнести в славянский язык латинские знаки препинания. Вскоре его научная деятельность стала более целенаправленной. Середина XVI века для всей Европы была временем напряженной религиозной борьбы и богословских споров. Это возбуждение и беспокойство остро чувствовалось и в православной среде, особенно в Литве. Речь Посполитую наводнили тогда кальвинистские и лютеранские проповедники и миссионеры, сектанты и религиозные вольнодумцы. Католическая церковь бросила на борьбу с ними свою мобильную гвардию — орден иезуитов. От обороны отцы-иезуиты быстро перешли к наступлению, и к концу века Польша вновь стала вполне католической страной. Но, подавив протестантство и ереси, иезуиты принялись за православную Литву, где преобладало русское население. Православная Церковь не была готова к воинственной встрече с Западом. Современники с горечью говорили о «великом грубиянстве и недбалости», то есть необразованности, местного клира, и XVI век закончился почти повсеместным отступничеством иерархов, отпадением в унию… Основная тяжесть борьбы с католической пропагандой легла на плечи отдельных священников и мирян, среди которых был и князь Курбский.
Он зарекомендовал себя ярым противником унии, писал послания к православным общинам, убеждая крепко держаться веры отцов своих, не вступать в споры с более учеными иезуитами, не ходить на их беседы и по мере сил разоблачать их хитрости и заблуждения. Прямой полемики с иезуитами Курбский не вел, ревнуя прежде всего об общем укреплении православного сознания. Здесь и пригодилось его влечение к переводческой деятельности. Чтобы помочь православным братьям вернуться к первоистокам христианского вероучения, он начал переводить святоотеческие творения, напоминая, что «древние учителя наши в обоих научены и искусны, сиречь во внешних учениях философских и в священных писаниях». У него были большие переводческие планы: он собирался перевести великих отцов IV века. В помощь себе он собрал целый кружок переводчиков, но сделать успел сравнительно немного — перевел некоторые сочинения Златоуста, Дамаскина, Евсевия. Важнее была сама его попытка противопоставить православный идеал «польской барбарии».
В государственных делах в это время он почти не принимал участия. Зато не оставлял феодальных привычек: завладев Туличовом, имением шляхтича Красенского, всячески скрывался от королевского коморника Вольского, который с королевским указом о возвращении захваченного хозяину пропутешествовал по всем владениям Курбского, но так и не нашел князя. Более того, один из урядников Курбского пригрозил ему палкой, если он и впредь будет ездить по ковельским землям. Вольскому удалось встретиться с Курбским уже после того, как Сигизмунд умер. Князь почтил королевский указ следующими словами: «Ты, пан Вольский, ездишь ко мне с мертвыми листами, потому что когда помер король, то и все листы его померли. Когда приедешь ко мне с листами от живого короля, то такие листы я приму от тебя с честью. — И, помолчав, прибавил: — Да хотя бы ты и от живого короля приехал ко мне с листами, то я тебе и никому другому Туличова не уступлю». То есть Сигизмунд, как-никак его благодетель, имел в глазах Курбского цену лишь до тех пор, пока от него можно было чего-нибудь ожидать. Умерший король превращался для него в мертвого льва или, вернее, в дохлую собаку.
В 1579 году Курбский женился в третий раз, показав на деле, как он относится к столь горячо защищаемому им на словах Православию: по церковному учению брак при живой жене, хотя бы и разведенной, был недопустим. Его новой избранницей стала Александра, дочь покойного пана Семашка, старосты каменецкого. Она была не так богата и родовита, как Мария Юрьевна, но с ней престарелый Курбский наконец обрел семейный покой. В духовном завещании он называет ее «женою милой» и говорит, что она оказывала ему доброхотные услуги, когда он был здоров, а в болезни усердно и искренне ухаживала за ним, прилагая большие старания о поправлении его здоровья с немалыми для себя издержками. Александра родила ему двоих детей — Марину и Дмитрия.

Стефан Баторий
На закате дней Курбскому пришлось еще раз обнажить меч против отечества, под знаменами Стефана Батория. С отрядом из ста человек он храбро бился под стенами Полоцка. Летописец свидетельствует, что на призывы Курбского к защитникам города перейти на сторону короля со стен раздавалась ругань. Бесчестя себя, Курбский в последних посланиях к царю выражал радость от унижения России. У него начали проявляться признаки мании величия: в письме к императору Максимилиану I он призывал поддержать его (!) и Батория в походе против Москвы.
Вместе с тем его вотчинному самоуправству в Литве пришел конец так же, как и в России. Курбский скоро почувствовал, что новый король не чета старому. Баторий распорядился набирать во владениях ковельского князя людей для нового похода против царя, как в землях обыкновенного ленного владельца. Курбский попробовал было сопротивляться, но был быстро усмирен вызовом в королевский суд и угрозой крупного штрафа с конфискацией всего имущества. В 1581 году он отправился с Баторием под стены Пскова. Но разбить лоб о древнюю русскую твердыню вместе с поляками ему не довелось. По пути Курбский заболел и вернулся в свои имения. На недужного князя посыпались судебные иски — самые разные люди обвиняли его во всевозможных обидах: грабежах, насилиях, убийствах. Курбскому еще кое-как удавалось отвертеться или откупиться…
Жизнь быстро угасала в нем. С горечью Курбский видел, что, сменив отечество и господина, он в общем-то поменял шило на мыло, — потомок Владимира Мономаха вынужден был вступать в тяжбы с ковельскими жидами, голозадой безземельной шляхтой и хлопами! Болезнь вкупе с этими невеселыми мыслями вызвала в душе Курбского преждевременное одряхление, в нем уже не было прежних решимости и горячности: тяжелая рука Стефана Батория согнула его непокорную княжескую выю не хуже руки Грозного. Предвидя, что детям его не видать Ковельского и других пожалованных ему имений, он падал духом и в завещании поручал свое осиротелое семейство королю, умоляя его защитить жену и детей от обид и несправедливых притязаний и этим вознаградить верную, доблестную и правдивую службу своего «наименьшего и подножнейшего слуги». Таковы были последние титулы князя Ярославского и Ковельского!

Церковь над могилой
Курбский умер между 6 и 24 мая 1583 года. Как он и предвидел, Ковельское имение у его потомков было отнято, хотя литовские поместья оставлены. Его сын Дмитрий перешел в католичество, внуки отличились в войнах Речи Посполитой с казаками и шведами. Род Курбских угас около 1777 года. В официальных грамотах эта фамилия в последний раз упоминается в 1693 году, «когда князю Александру, сыну Борисову Курбскому, учинено наказание: бить кнутом за то, что жену убил». Буйная кровь князя Андрея так и не успокоилась в его потомках.
Курбский не пользовался уважением в Литве, да и русским людям благодарить его особенно не за что. Всей своей жизнью он показал, что в его обличениях тирании Грозного им двигали не христианские любовь и сострадание и даже не абстрактный гуманизм, а озлобленность матерого феодала, которому сильная верховная власть не дает вволю разгуляться за счет своих подданных и соседей; он пытался направить Россию по стопам Речи Посполитой и, следовательно, невольно готовил своей родине печальное будущее этого несчастного государственного образования.