Князь Курбский. Часть 1. На царской службе

Сколь жалок, рок кому судил

Искать в стране чужой покрова.

(К.Ф. Рылеев. Курбский)

Положение Курбского в нашей истории совершенно исключительно. Его неувядаемая на протяжении столетий слава целиком покоится на бегстве в Литву и том высоком значении при дворе Грозного, которое он приписал сам себе, то есть на предательстве и лжи (или, говоря мягче, вымысле). Два предосудительных поступка, моральный и интеллектуальный, обеспечили ему репутацию видного исторического деятеля XVI века, борца с тиранией, защитника святой свободы. Между тем можно смело утверждать, не боясь погрешить против истины, что, не вступи Грозный в переписку с Курбским, последний сегодня привлекал бы наше внимание не больше, чем любой другой воевода, принимавший участие в покорении Казани и Ливонской войне.

Андрей Михайлович Курбский происходил из ярославских князей, возводящих свое происхождение к Владимиру Мономаху. Ярославское княжеское гнездо делилось на сорок родов. Первый известный Курбский — князь Семен Иванович, числившийся в боярах у Ивана III, — получил свою фамилию от родовой вотчины Курба (под Ярославлем).

Летняя Казанская трехпрестольная церковь села Курба Ярославского уезда, построена в 1770 г.

На московской службе Курбские занимали видные места: начальствовали в ратях или сидели воеводами в крупных городах. Их наследственными чертами были храбрость и несколько суровое благочестие. Грозный добавляет к этому еще неприязнь к московским государям и наклонность к измене, обвиняя отца князя Андрея в намерении отравить Василия III, а деда по матери, Михаила Тучкова, в том, что он по смерти Елены Глинской «многие надменные слова изрече». Курбский обошел эти обвинения молчанием, но, судя по тому, что он называет династию Калиты «кровопивственным родом», приписывать самому князю Андрею избыток верноподданнических чувств было бы, вероятно, неблагоразумно.

Герб князя Курбского

О всей первой половине жизни Курбского, относящейся к его пребыванию в России, мы располагаем крайне скудными, отрывочными сведениями. Год его рождения (1528) известен только по собственному указанию Курбского — что в последнем казанском походе ему было двадцать четыре года. Где и как он провел молодость, остается загадкой. Впервые его имя упоминается в разрядных книгах под 1549 годом, когда он в звании стольника сопутствует Ивану под стены Казани.

Вместе с тем мы вряд ли ошибемся, утверждая, что Курбский смолоду был чрезвычайно восприимчив к гуманистическим веяниям эпохи. В его походном шатре книга занимала почетное место рядом с саблей. Без сомнения, с самых ранних лет он обнаружил особое дарование и склонность к книжному учению. Но отечественные учителя не могли удовлетворить его тяги к образованию. Курбский передает следующий случай: однажды ему понадобилось отыскать человека, знающего церковнославянский язык, но монахи, представители тогдашней учености, «отрекошася… от того достохвального дела». Русский монах того времени и мог выучить только монаха, но не человека образованного в широком смысле этого слова; духовная литература при всей ее значимости все же давала одностороннее направление образованию. Между тем если Курбский чем-то и выделяется среди своих современников, так это именно своим интересом к светскому, научному знанию; точнее, этот его интерес был следствием влечения к за-ладной культуре вообще. Ему повезло: он встретился с единственным подлинным представителем тогдашней образованности в Москве — Максимом Греком.

Максим Грек

Ученый монах оказал на него огромное влияние — нравственное и умственное. Называя его «превозлюбленным учителем», Курбский дорожил каждым его словом, каждым наставлением — это видно, например, из постоянной симпатии князя к идеалам нестяжательства (которые, впрочем, и усвоены им были идеально, без всякого применения к практической жизни). Умственное влияние было гораздо значительнее — вероятно, именно Максим Грек внушил ему мысль об исключительной важности переводов. Курбский отдался переводческому делу всей душой. Остро чувствуя, что его современники «гладом духовным тают», не дотягивают до истинной образованности, он считал главной культурной задачей переводить на славянский язык тех «великих восточных учителей», которые еще не были известны русскому книжнику. Заниматься этим в России Курбский не имел времени, «понеже беспрестанно обращахся и лета изнурях за повелением царевым»; но в Литве, на досуге, изучил латынь и принялся за перевод античных писателей. Благодаря усвоенной в общении с Максимом Греком широте взглядов он отнюдь не считал, подобно большинству своих современников, языческую мудрость бесовским мудрствованием; «естественная философия» Аристотеля была для него образцовым произведением мысли, «роду человеческому наипаче зело потребнейшим». К западной культуре он относился без присущего москвичу недоверия, более того — с почтением, ибо в Европе «человецы обретаются не токмо в грамматических и риторских, но и в диалектических и философических учениях искусные». Впрочем, преувеличивать образованность и литературные таланты Курбского не стоит: в науке он был последователем Аристотеля, а не Коперника, а в литературе остался полемистом, причем далеко не блестящим.

Возможно, обоюдная страсть к книжной учености в какой-то мере способствовала сближению Грозного и Курбского.

Основные моменты жизни князя Андрея до 1560 года таковы. В 1550 году он получил поместья под Москвой в числе тысячи «лучших дворян», то есть был облечен доверием Ивана. Под Казанью он доказал свое мужество, хотя назвать его героем взятия Казани было бы преувеличением: он не участвовал в самом штурме, а отличился при разгроме выбежавших из города татар. Летописцы и не упоминают его в числе воевод, чьими усилиями был взят город. Иван впоследствии издевался над заслугами, которые приписывал себе Курбский в казанском походе, и ехидно спрашивал: «Победы же пресветлые и одоление преславное, когда сотворил еси? Егда убо послахоти тебя в Казань (после взятия города. — С. Ц.) непослушных нам повинити (усмирить восставшее местное население. — С. Ц), ты же… неповинных к нам привел еси, измену на них возложа». Оценка царя, конечно, тоже далеко не беспристрастна. Полагаю, что роль Курбского в казанском походе состояла в том, что он просто честно выполнил свой воинский долг, подобно тысячам других воевод и ратников, не попавших на страницы летописи.

Во время болезни царя в 1553 году Курбского, скорее всего, не было в Москве: его имени нет ни в числе присягнувших бояр, ни в числе мятежников, хотя, возможно, это объясняется тогдашним незначительным положением Курбского (боярский чин он получил лишь три года спустя). Во всяком случае, сам он свое участие в заговоре отрицал, правда, не по причине преданности Ивану, а потому что считал Владимира Андреевича никудышным государем.

К царю Курбский, кажется, никогда не был особенно близок и не удостаивался его личной дружбы. Во всех его писаниях чувствуется неприязнь к Ивану, даже когда он говорит о «беспорочном» периоде его правления; в политическом отношении царь для него — необходимое зло, с которым можно мириться, пока он говорит с голоса «избранной рады»; в человеческом — это опасный зверь, терпимый в людском обществе только в наморднике и подлежащий ежедневной строжайшей дрессировке. Этот лишенный всякого сочувствия взгляд на Ивана сделал из Курбского пожизненного адвоката Сильвестра и Адашева. Все их поступки по отношению к Ивану были заранее им оправданы. Напомню об отношении Курбского к чудесам, будто бы явленным Сильвестром царю во время московского пожара 1547 года. В послании к царю он не допускает и тени сомнения в сверхъестественных способностях Сильвестра. «Ласкатели твои, — пишет князь, — клеветали на оного пресвитера, будто бы он тебя устрашал не истинными, но льстивыми (ложными. — С. Ц.) видениями». Но в «Истории о царе Московском», написанной для друзей, Курбский допускает известную меру откровенности: «Не знаю, правду ли он говорил о чудесах или выдумал, чтобы только напугать его и подействовать на его детский, неистовый нрав. Ведь и отцы наши иногда пугают детей мечтательными страхами, чтобы удержать их от зловредных игр с дурными товарищами… Так и он своим добрым обманом исцелил его душу от проказы и исправил развращенный ум». Прекрасный пример понятий Курбского о нравственности и меры честности его писаний! Недаром Пушкин называл его сочинение о царствовании Грозного — «озлобленной летописью».

Книга князя Курбского «История о царе Московском», 1572 г.

При всем том ни из чего не видно, чтобы Курбский вступился за «святых мужей», которых он так почитал на словах, в то время, когда они подверглись опале и осуждению. Вероятно, Сильвестр и Адашев устраивали его как политические фигуры в той мере, в какой они шли на поводу у боярства, возвращая ему отобранные казной родовые вотчины. Первое серьезное столкновение с царем произошло у Курбского, по всей видимости, именно на почве вопроса о родовых вотчинах. Курбский поддерживал решение Стоглавого собора об отчуждении монастырских земель, и надо полагать, не последнюю роль здесь сыграло то, что имения Курбских были отданы Василием III монастырям. Но направленность царского Уложения 1560 года вызвала его негодование. Впоследствии Грозный писал Сигизмунду, что Курбский «начал зваться вотчичем ярославским, да изменным обычаем, со своими советниками, хотел в Ярославле государити». Видимо, Курбский добивался возвращения себе каких-то родовых вотчин под Ярославлем. Данное обвинение Грозного отнюдь не беспочвенно: в Литве Курбский именовал себя князем Ярославским, хотя в России никогда официально не носил этого титула. Понятие отечества для него, как видно, было бессмысленно, коль скоро не включало в себя родовой земельки.

В 1560 году Курбский был послан в Ливонию против нарушившего перемирие магистра Кетлера. По уверению князя, царь при этом сказал: «После бегства моих воевод я вынужден сам идти на Ливонию или тебя, любимого своего, послать, чтоб мое войско охрабрилось при помощи Божией», однако эти слова целиком лежат на совести Курбского. Грозный пишет, что Курбский соглашался выступить в поход не иначе как на правах «гетмана» (то есть главнокомандующего) и что князь вместе с Адашевым просили передать Ливонию под их руку. Царь увидел в этих притязаниях удельные замашки, и это сильно не понравилось ему.

Если участь безродного Адашева не вызвала у Курбского открытого протеста, то опалы своей братии бояр он встретил в штыки. «Почто, — пенял ему Грозный, — имея в синклите (боярской думе. — С. Ц.) пламень палящий, не погасил еси, но паче разжег еси? Где тебе подобало советом разума своего злодейственный совет исторгнута, ты же только больше плевелами наполнил еси!» Судя по всему, Курбский выступал против наказания бояр, пытавшихся убежать в Литву, ибо для него отъезд был законным правом независимого вотчинника, этаким боярским Юрьевым днем. Иван очень скоро дал почувствовать ему свое неудовольствие. В 1563 году Курбский вместе с другими воеводами возвратился из полоцкого похода. Но вместо отдыха и наград царь отправил его на воеводство в Юрьев (Дерпт), дав на сборы всего месяц.

Юрьев (Дерпт)

После нескольких успешных стычек с войсками Сигизмунда осенью 1564 года Курбский потерпел серьезное поражение под Невелем. Подробности сражения известны в основном по литовским источникам. Русские вроде бы имели подавляющее численное превосходство: 40 ООО против 1500 человек (Иван обвиняет Курбского, что он не устоял с 15 ООО против 4000 неприятелей, и эти цифры, кажется, вернее, так как царь не упустил бы случай попрекнуть неудачливого воеводу большей разницей в силах). Узнав о силах неприятеля, литовцы ночью развели множество огней, чтобы скрыть свою малочисленность. Наутро они построились, прикрыв фланги речушками и ручьями, и стали ждать нападения. Вскоре показались московиты — «их было так много, что наши не могли окинуть их взором». Курбский вроде бы подивился смелости литовцев и пообещал одними нагайками загнать их в Москву, в плен. Сражение продолжалось до самого вечера. Литовцы устояли, перебив 7000 русских. Курбский был ранен и поостерегся возобновлять бой; на следующий день он отступил.

В апреле 1564 года истекал годовой срок службы Курбского в Ливонии. Но царь почему-то не спешил отозвать юрьевского воеводу в Москву, или тот сам не торопился ехать. Однажды ночью Курбский вошел в покои жены и спросил, чего она желает: видеть его мертвого перед собой или расстаться с ним живым навеки? Застигнутая врасплох женщина тем не менее, собрав душевные силы, отвечала, что жизнь мужа для нее дороже счастья. Курбский простился с ней и девятилетним сыном и вышел из дома. Верные слуги помогли ему «на своей вые» перебраться через городскую стену и достичь условленного места, где беглеца ожидали оседланные лошади. Уйдя от погони, Курбский благополучно пересек литовскую границу и остановился в городе Вольмаре. Все мосты были сожжены. Обратная дорога была закрыта для него навеки.

Вольмар

Позднее князь писал, что спешка вынудила его бросить семью, оставить в Юрьеве все имущество, даже доспехи и книги, которыми он весьма дорожил: «Всего лишен бых, и от земли Божия тобою (Иваном. — С. Ц.) туне отогнан бых». Однако гонимый страдалец лжет. Сегодня мы знаем, что его сопровождали двенадцать всадников, на три вьючные лошади была погружена дюжина сумок с добром и мешок золота, в котором лежало 300 злотых, 30 дукатов, 500 немецких талеров и 44 московских рубля — огромная сумма по тем временам. Для слуг и злата лошади нашлись, для жены и ребенка — нет. Курбский брал с собой только то, что могло ему понадобиться; семья для него была не более чем обузой. Зная это, оценим по достоинству патетическую сцену прощания!

Иван оценил поступок князя по-своему — кратко и выразительно: «Собацким изменным обычаем преступил крестное целование и ко врагам христианства соединился еси». Курбский категорически отрицал наличие в своих действиях измены: по его словам, он не бежал, а отъехал, то есть просто реализовал свое святое боярское право на выбор господина. Царь, пишет он, «затворил еси царство Русское, сиречь свободное естество человеческое, яко во адовой твердыне; и кто бы из земли твоей поехал… до чужих земель… ты называешь того изменником; а если изымают на пределе, и ты казнишь различными смертями». Не обошлось, конечно, и без ссылок на Божье имя: князь приводит слова Христа Своим ученикам: «аще гонют вы во граде, бегайте в другой», забывая, что здесь подразумеваются религиозные гонения и что Тот, на Кого он ссылается, заповедал покорность властям. Не лучше обстоит дело и с исторической апологией боярского права на отъезд. Действительно, в удельное время князья в договорных грамотах признавали отъезд законным правом боярина и обязались не держать нелюбья на отъездчиков. Но ведь последние переезжали из одного русского удельного княжества в другое, отъезды были внутренним процессом перераспределения служилых людей между русскими князьями. Ни о какой измене здесь не могло идти и речи. Однако с объединением Руси ситуация изменилась. Теперь отъехать можно было только в Литву или Орду, и московские государи с полным основанием стали вменять отъезды в измену. Да и сами бояре уже начали смутно прозревать истину, если безропотно соглашались нести наказание в случае поимки и давать «проклятые записи» о своей вине перед государем. Но дело даже не в этом. До Курбского не было случая, чтобы боярин, тем более главный воевода, оставлял действующую армию и переходил на иностранную службу во время военных действий. Как ни извивайся Курбский, это уже не отъезд, а государственная измена, предательство отечества. Оценим теперь по достоинству патриотизм певца «свободного естества человеческого»!

Разумеется, и сам Курбский не мог ограничиться одной ссылкой на право отъезда, он чувствовал необходимость оправдать свой шаг более вескими причинами. Для того чтобы сохранить свое достоинство, он, понятно, должен был предстать перед всем светом гонимым изгнанником, вынужденно спасающим за границей свою честь и саму жизнь от покушений тирана. И он поспешил объяснить свое бегство царскими преследованиями: «Коего зла и гонения от тебя не претерпех! И коих бед и напастей на меня не подвиг еси! И коих лжей и измен на мя не возвел по ряду, за множество их, не могу изрещи… Не испросих умиленными глаголы, не умолих тя многослезным рыданием, и воздал еси мне злыя за благия, и за возлюбление мое непримирительную ненависть». Однако все это слова, слова, слова… Курбскому не мешало бы «изрещи» хоть одно доказательство в подтверждение намерений Ивана погубить его. И в самом деле, назначение главным воеводой — весьма странный вид гонения, особенно если учесть, что только благодаря ему Курбский и смог оказаться в Литве. Тем не менее многие, начиная с Карамзина, поверили ему. Один Иван с самого начала не переставал обличать беглеца в корыстных намерениях: «Ты же тела ради душу погубил еси, и славы ради мимотекущия нелепотную славу приобрел еси»; «ради привременныя славы и сребролюбия, и сладости мира сего, все свое благочестие душевное с христианскою верою и законом попрал еси»; «како же убо и ты не с Иудой предателем равно причтеся. Я коже бо он на общего Владыку всех, богатства ради возбесился и на убиение предает: такоже убо и ты, с нами пребывая, и хлеб наш ядяше, и нам служити соглашаше, на нас злая в сердце собираше».

Время показало, что истина была на стороне Грозного.

Побег Курбского был глубоко обдуманным поступком. Собственно говоря, он ехал на воеводство в Юрьев, уже обдумывая планы бегства. Остановившись по пути в Псково-Печорском монастыре, он оставил братии обширное послание, в котором обвинял царя во всех бедствиях, постигших Московскую державу. В конце послания князь замечает: «Таковых ради нестерпимых мук овым (иным. — С. Ц.) без вести бегуном от отечества быти; овым любезныя дети своя, исчадия чрева своего, в вечные работы продаваеми; и овым своими руками смерти себе умышляти» (отметим здесь также оправдание тех, кто бросает своих детей, — семья была принесена Курбским в жертву с самого начала).

Позже Курбский сам разоблачил себя. Десятилетие спустя, отстаивая свои права на пожалованные ему в Литве имения, князь показывал королевскому суду два «закрытых листа» (секретные грамоты): один от литовского гетмана Радзивилла, другой от короля Сигизмунда. В этих письмах, или охранных грамотах, король и гетман приглашали Курбского оставить царскую службу и выехать в Литву. У Курбского имелись и другие письма Радзивилла и Сигизмунда, с обещанием выдать ему приличное содержание и не оставить королевской милостью. Итак, Курбский торговался и требовал гарантий! Разумеется, неоднократные ссылки с королем и гетманом требовали немалого времени, так что можно с полным правом утверждать, что переговоры начались в первые же месяцы по приезде Курбского в Юрьев. И более того, инициатива в них принадлежала Курбскому. В письме Сигизмунда раде великого княжества Литовского от 13 января 1564 года король благодарит Радзивилла за его старание в том, что касается воеводы московского князя Курбского. «Иное дело, — пишет король, — что из всего этого еще выйдет, и дай бог, чтобы из этого могло что-то доброе начаться, хотя ранее от украинных воевод подобные известия не доходили, в частности о таком начинании Курбского». Все это заставляет подозревать, что поражение Курбского под Невелем не было простой случайностью, переменой военного счастья. Курбский был не новичок в военном деле, до поражения под Невелем он умело громил войска ордена. Доселе ему постоянно сопутствовал военный успех, а тут поражение при почти четырехкратном превосходстве в силах! Но ведь осенью 1563 года Курбский, скорее всего, уже завязал переговоры с Радзивиллом (это явствует из письма Сигизмунда литовской раде, помеченного началом января). В таком случае мы имеем все основания смотреть на поражение под Невелем как на сознательную измену, имевшую целью подтвердить лояльность Курбского по отношению к королю.

Вопреки заявлениям Курбского об угрожавшей ему погибели, с полной очевидностью вырисовывается совсем другая картина. Он не ехал в Москву не потому, что опасался гонений от царя, а потому, что тянул время в ожидании более выгодных и определенных условий своего предательства: требовал, чтобы король вновь подтвердил свое обещание пожаловать ему имения, а польские сенаторы поклялись в нерушимости королевского слова; чтобы ему была выдана охранная грамота, в которой было бы прописано, что он едет в Литву не как беглец, а по королевскому вызову. И только «будучи обнадежен его королевской милостью, — как пишет Курбский в своем завещании, — получив королевскую охранную грамоту и положившись на присягу их милостей, панов сенаторов», он осуществил свой давний замысел. Это же подтверждают и жалованные грамоты Сигизмунда, в которых король пишет: «Князь Андрей Михайлович Курбский Ярославский, наслышавшись и достаточно осведомившись о милости нашей господарской, щедро оказываемой всем нашим подданным, приехал к нам на службу и в наше подданство, будучи вызван от нашего королевского имени».

Сигизмунд II Август

Действиями Курбского руководила не мгновенная решимость человека, над которым занесен топор, а хорошо продуманный план. Если бы его жизни грозила действительная опасность, он согласился бы на первые предложения короля или скорее уехал бы без всяких приглашений; но по всему видно, что он обделал это дело не торопясь, даже слишком не торопясь. Курбский бежал не в неизвестность, а на твердо гарантированные ему королевские хлеба. Этот образованный человек, поклонник философии, так и не сумел уяснить для себя разницу между отечеством и вотчиной.

Бесплатный
Комментарии
avatar
Здесь будут комментарии к публикации