• Этот текст написан в октябре 2017 года (уже не помню, для какого СМИ) и, кажется, не был опубликован. Что же, публикую сегодня — как печальную фиксацию того состояния умов, в коем мы, включая, прежде всего, и автора этих строк, находились; и как памятник моей наивности, и как памятник ушедшей эпохе, когда «вот это» казалось вполне подходящеактуальной темой для колонки.

    Некоторые из перечисленных в тексте персонажей являются иноагентами.

    Раньше было выражение — «учителя человечества». Моисей, Будда, Христос, Чехов. Лидеры общественного мнения, ЛОМы, которые раскалывают лёд равнодушия обывателя-мещанина, как только тот лишается морально-нравственных ориентиров и начинает творить чушь. То есть немногим реже, чем всё время.

    Не убий. Страдание обусловлено кармой. Возлюби ближнего своего. Дачи и дачники — это пошло, простите. По крайне мере, так было в «прекрасную эпоху» (фанаты Серебряного века используют термины Ancien Régime, fin de siècle и другие эстетские галлицизмы). Потом в 1904 году умер Чехов, в 1910 — Толстой, после чего разразилась Первая мировая, затем — революция, далее — гражданская война, голод 1921 года, коллективизация, голод 1932 года, репрессии, вновь война, голод 1946 года, вторая волна репрессий, ввод войск в Венгрию, Новочеркасский расстрел, ввод войск в Чехословакию, Афганская кампания, бандитизм, ваучерная приватизация, первая чеченская война, дефолт 1998 года, вторая чеченская война, Южная Осетия, санкции, Донбасс, Сирия, пять выпусков ток-шоу на Первом канале и два на Втором, посвящённых изнасилованию Дианы Шурыгиной.

    Чехов и Толстой умерли, и тогда, в полном соответствии с известным трудом Ортеги (поколению хайпожоров, увы, здесь приходится объяснять: имею в виду не telegram-блогера, а -и-Гассета) — массы восстали, отобрали у ЛОМиков моральные ломики и тоже стали бить уже их, причём в буквальном смысле. О, тут мне уже не до шуток. Во время диктатуры красных кхмеров в Кампучии, каких-нибудь 40 лет назад, городских интеллигентов сгоняли в лагеря по признаку наличия очков на переносице, а потом, в целях экономии боеприпасов, забивали насмерть мотыгами.

    Сейчас на залитой кровью почве XX века, удобренной прахом дважды погибшей страны, выросло хоть какое-то подобие нового интеллектуального класса. Эти молодые люди ещё пару лет назад были подписчиками паблика MDK в контакте, а сейчас читают Нассима Талеба в оригинале и прикидывают, как будут выходить на ICO или IPO (надеюсь, читателям РБК нет нужды расшифровывать сии аббревиатуры).

    И здесь возникает вопрос: а кто же для них стал «учителем человечества»; а осознают ли нынешние миллионщики фейсбука, инстаграма и ютуба ответственность за плоды дел своих?

    Чему учит Сергей Шнуров (2,7 млн подписчиков)? Чему учит Ольга Бузова (10,6 млн)? Чему учит Николай Соболев (3 млн)? Наконец, чему учит Учитель?

    В августе 2015-го Ксения Собчак делает в инстаграме весьма типичный для её мировоззрения пост: «Я не люблю жирных людей. […] Женщин с формами и округлостями оставьте дальнобойщикам». Два года спустя бывшая ведущая «Дома-2» намекает на готовность баллотироваться в президенты. Надо ли говорить, что в странах западной демократии подобный хейтспич в адрес любой социальной категории привёл к тяжелейшему репутационному урону, вплоть до принудительно-добровольного снятия с электоральной гонки?

    Но если в бесконечных спорах, чей Путин, кто станет новым Крымом и как корректнее именовать Собчак: дамой полусвета или it girl, вполне допустима известная вариативность, — то есть всё-таки одна сфера общественной дискуссии, где сходятся даже самые ярые фанаты «Поклонской» и ненавистники Матильды (простите, не так поставил кавычки, но, думаю, вы всё поняли).

    Речь идёт об экологических ценностях, бережном отношении к ресурсам, возобновляемой энергетике, борьбе с изменениями климата, восстановлении популяции драконов, оказавшихся на грани исчезновения в ходе долговременной политической нестабильности в Вестеросе. Собственно, крах партии Зелёных на недавних парламентских выборах в Австрии (3% вместо предыдущих 9%) вызван прежде всего тем, что европейские защитники природы уже много лет занимаются чем угодно, кроме своих учредительных целей.

    И вот на этом фоне дизайнер всея Руси, блогер-матерщинник Артемий Лебедев, пишет посты, что выбрасывать неиспорченную еду — это нормально https://tema.livejournal.com/1537967.html . Или что «раздельный сбор мусора — это гениальная придумка мусорных королей по перекладыванию трудозатрат на сортировку мусора с таджиков на обычных граждан». https://tema.livejournal.com/2612502.html

    Пожалуй, можно было б даже не комментировать инсинуации интернет-персонажа, сделавшего сетевой капитал на провокациях вроде «субботних сисек» (сейчас таковых в вашей уютной жежешечке уже давно нет, но интернет помнит всё, да Артемий Андреевич?). Надо думать, власти наиболее развитых стран мира — клинические идиоты, коль скоро продвигают раздельный сбор мусора и, вдобавок, тратят огромные деньги на просветительские программы такого рода. Однако, увы, небрежение экологией — это не блажь одного правнука Толстого, а прямо-таки общий тренд.

    Другой властитель рунета — не построивший ни единого здания архитектор Илья Варламов — хотя и не опускается до такого примитивного троллинга, но тоже обсуждает в своих постах что угодно, кроме экологических проблем (за редчайшим исключением). И это с его-то талантом догматика-морализатора, способного продать велосипед инвалиду.

    Или вот блогер Сергей Доля, когда-то поднявшийся на всероссийской ежегодной акции «Блогер против мусора» (действительно всероссийской и действительно годной), последний раз проводил её, кажется, года три назад.

    Этот текст написан в октябре 2017 года (уже не помню, для какого СМИ) и, кажется, не был опубликован. Что же, публикую сегодня — как печальную фиксацию того состояния умов, в коем мы, включая, прежде всего, и автора этих строк, находились; и как памятник моей наивности, и как памятник ушедшей эпохе, когда «вот это» казалось вполне подходящеактуальной темой для колонки.

    Некоторые из перечисленных в тексте персонажей являются иноагентами.

    Раньше было выражение — «учителя человечества». Моисей, Будда, Христос, Чехов. Лидеры общественного мнения, ЛОМы, которые раскалывают лёд равнодушия обывателя-мещанина, как только тот лишается морально-нравственных ориентиров и начинает творить чушь. То есть немногим реже, чем всё время.

    Не убий. Страдание обусловлено кармой. Возлюби ближнего своего. Дачи и дачники — это пошло, простите. По крайне мере, так было в «прекрасную эпоху» (фанаты Серебряного века используют термины Ancien Régime, fin de siècle и другие эстетские галлицизмы). Потом в 1904 году умер Чехов, в 1910 — Толстой, после чего разразилась Первая мировая, затем — революция, далее — гражданская война, голод 1921 года, коллективизация, голод 1932 года, репрессии, вновь война, голод 1946 года, вторая волна репрессий, ввод войск в Венгрию, Новочеркасский расстрел, ввод войск в Чехословакию, Афганская кампания, бандитизм, ваучерная приватизация, первая чеченская война, дефолт 1998 года, вторая чеченская война, Южная Осетия, санкции, Донбасс, Сирия, пять выпусков ток-шоу на Первом канале и два на Втором, посвящённых изнасилованию Дианы Шурыгиной.

    Чехов и Толстой умерли, и тогда, в полном соответствии с известным трудом Ортеги (поколению хайпожоров, увы, здесь приходится объяснять: имею в виду не telegram-блогера, а -и-Гассета) — массы восстали, отобрали у ЛОМиков моральные ломики и тоже стали бить уже их, причём в буквальном смысле. О, тут мне уже не до шуток. Во время диктатуры красных кхмеров в Кампучии, каких-нибудь 40 лет назад, городских интеллигентов сгоняли в лагеря по признаку наличия очков на переносице, а потом, в целях экономии боеприпасов, забивали насмерть мотыгами.

    Сейчас на залитой кровью почве XX века, удобренной прахом дважды погибшей страны, выросло хоть какое-то подобие нового интеллектуального класса. Эти молодые люди ещё пару лет назад были подписчиками паблика MDK в контакте, а сейчас читают Нассима Талеба в оригинале и прикидывают, как будут выходить на ICO или IPO (надеюсь, читателям РБК нет нужды расшифровывать сии аббревиатуры).

    И здесь возникает вопрос: а кто же для них стал «учителем человечества»; а осознают ли нынешние миллионщики фейсбука, инстаграма и ютуба ответственность за плоды дел своих?

    Чему учит Сергей Шнуров (2,7 млн подписчиков)? Чему учит Ольга Бузова (10,6 млн)? Чему учит Николай Соболев (3 млн)? Наконец, чему учит Учитель?

    В августе 2015-го Ксения Собчак делает в инстаграме весьма типичный для её мировоззрения пост: «Я не люблю жирных людей. […] Женщин с формами и округлостями оставьте дальнобойщикам». Два года спустя бывшая ведущая «Дома-2» намекает на готовность баллотироваться в президенты. Надо ли говорить, что в странах западной демократии подобный хейтспич в адрес любой социальной категории привёл к тяжелейшему репутационному урону, вплоть до принудительно-добровольного снятия с электоральной гонки?

    Но если в бесконечных спорах, чей Путин, кто станет новым Крымом и как корректнее именовать Собчак: дамой полусвета или it girl, вполне допустима известная вариативность, — то есть всё-таки одна сфера общественной дискуссии, где сходятся даже самые ярые фанаты «Поклонской» и ненавистники Матильды (простите, не так поставил кавычки, но, думаю, вы всё поняли).

    Речь идёт об экологических ценностях, бережном отношении к ресурсам, возобновляемой энергетике, борьбе с изменениями климата, восстановлении популяции драконов, оказавшихся на грани исчезновения в ходе долговременной политической нестабильности в Вестеросе. Собственно, крах партии Зелёных на недавних парламентских выборах в Австрии (3% вместо предыдущих 9%) вызван прежде всего тем, что европейские защитники природы уже много лет занимаются чем угодно, кроме своих учредительных целей.

    И вот на этом фоне дизайнер всея Руси, блогер-матерщинник Артемий Лебедев, пишет посты, что выбрасывать неиспорченную еду — это нормально https://tema.livejournal.com/1537967.html . Или что «раздельный сбор мусора — это гениальная придумка мусорных королей по перекладыванию трудозатрат на сортировку мусора с таджиков на обычных граждан». https://tema.livejournal.com/2612502.html

    Пожалуй, можно было б даже не комментировать инсинуации интернет-персонажа, сделавшего сетевой капитал на провокациях вроде «субботних сисек» (сейчас таковых в вашей уютной жежешечке уже давно нет, но интернет помнит всё, да Артемий Андреевич?). Надо думать, власти наиболее развитых стран мира — клинические идиоты, коль скоро продвигают раздельный сбор мусора и, вдобавок, тратят огромные деньги на просветительские программы такого рода. Однако, увы, небрежение экологией — это не блажь одного правнука Толстого, а прямо-таки общий тренд.

    Другой властитель рунета — не построивший ни единого здания архитектор Илья Варламов — хотя и не опускается до такого примитивного троллинга, но тоже обсуждает в своих постах что угодно, кроме экологических проблем (за редчайшим исключением). И это с его-то талантом догматика-морализатора, способного продать велосипед инвалиду.

    Или вот блогер Сергей Доля, когда-то поднявшийся на всероссийской ежегодной акции «Блогер против мусора» (действительно всероссийской и действительно годной), последний раз проводил её, кажется, года три назад.

  • Рецензия на фильм Uncharted: мигранты-убийцы, националисты-злодеи и будущие Властелины Мира
    Подпишитесь на уровень «Начальный уровень»Уже есть подписка?
    Такая МОДЕЛЬ ПОВЕДЕНИЯ — кино-предложение от американцев к англичанам. У вас экономика совсем на нуле, у нас чуть получше. Давайте объед...Подпишитесь, чтобы читать далее
    Начальный уровень
  • Эксклюзив: Внутри дома Нормана Фостера в Екатеринбурге
    Подпишитесь на уровень «Начальный уровень»Уже есть подписка?
    Россия пробуждается. Дома от сэра Нормана Фостера — уже и в областных центрах. Один из них — екатеринбургскую «кукурузу» — я узрел изнутри!Подпишитесь, чтобы читать далее
    Начальный уровень
  • [Прим.: данный текст написал осенью 2019 года как репортаж для «КП» — который, в силу ряда причин, так и не был опубликован: сначала — пандемия, а потом — и всё прочее. Но хороший текст живёт вечно — и, собирая автобиблиотеку, я решил: можно.]

    Наш корреспондент внедрился в молодежное движение идентаристов, которое сражается за традиционные ценности нетрадиционными методами

     

    Из переписки в «Телеграме».

    ЭДВАРД: Мне зашьют медицинскими нитками рот. Я встану в центре Питера с плакатом: «Нет гендерным теориям». Это и будет наша уличная акция. Нужен лишь врач без башни, который меня зашьёт.

    РОСС: Найдём из наших сторонников.

     

    Глава 1. ПРОТИВ САМУРАЕВ, ПРОТИВ ЕЛЬЦИНИЗМА

    В полузапрещённом мессенджере «Телеграм» — любимом средстве связи политактивистов — я общаюсь с парнем по прозвищу Росс Марсов. Его настоящее имя — Руслан. Фамилии стесняется — не особо русская.

    Год назад Росс с друзьями основали в Петербурге молодёжное движение «Идентаристы России». И начали, как выражаются политологи, «акции прямого действия». Но какие-то странные.

    Мы ведь к чему привыкли: активисты то дверь в приёмную ФСБ подожгут, то Храм Христа Спасителя «панк-молебном» осквернят, то оголенные части тела к мостовой на Красной площади приколотят (реальные перфомансы всевозможных «арт-группировок» последнего десятилетия — авт.).

    А идентаристы показали: уличный движ не обязательно может быть только антигосударственным. Или казённо-унылым, как официозные молодежные движения при парламентских партиях, о которых я делал репортаж год назад.

    20 января 2019. Токио вновь заявляет о претензиях на Южные Курилы. Идентаристы проникают на крышу здания недалеко от консульства Японии в Петербурге, вывешивают огромный баннер: «Родина не продается».

    5 октября. Движение ведет экспансию по России. Москва. У Белого дома два идентариста разворачивают и поджигают баннер с цифрами «1993» — в память о расстреле Верховного Совета 26 лет назад при Ельцине. Фото с акции набирают сто тысяч просмотров в «Телеграме».

    [Прим.: данный текст написал осенью 2019 года как репортаж для «КП» — который, в силу ряда причин, так и не был опубликован: сначала — пандемия, а потом — и всё прочее. Но хороший текст живёт вечно — и, собирая автобиблиотеку, я решил: можно.]

    Наш корреспондент внедрился в молодежное движение идентаристов, которое сражается за традиционные ценности нетрадиционными методами

     

    Из переписки в «Телеграме».

    ЭДВАРД: Мне зашьют медицинскими нитками рот. Я встану в центре Питера с плакатом: «Нет гендерным теориям». Это и будет наша уличная акция. Нужен лишь врач без башни, который меня зашьёт.

    РОСС: Найдём из наших сторонников.

     

    Глава 1. ПРОТИВ САМУРАЕВ, ПРОТИВ ЕЛЬЦИНИЗМА

    В полузапрещённом мессенджере «Телеграм» — любимом средстве связи политактивистов — я общаюсь с парнем по прозвищу Росс Марсов. Его настоящее имя — Руслан. Фамилии стесняется — не особо русская.

    Год назад Росс с друзьями основали в Петербурге молодёжное движение «Идентаристы России». И начали, как выражаются политологи, «акции прямого действия». Но какие-то странные.

    Мы ведь к чему привыкли: активисты то дверь в приёмную ФСБ подожгут, то Храм Христа Спасителя «панк-молебном» осквернят, то оголенные части тела к мостовой на Красной площади приколотят (реальные перфомансы всевозможных «арт-группировок» последнего десятилетия — авт.).

    А идентаристы показали: уличный движ не обязательно может быть только антигосударственным. Или казённо-унылым, как официозные молодежные движения при парламентских партиях, о которых я делал репортаж год назад.

    20 января 2019. Токио вновь заявляет о претензиях на Южные Курилы. Идентаристы проникают на крышу здания недалеко от консульства Японии в Петербурге, вывешивают огромный баннер: «Родина не продается».

    5 октября. Движение ведет экспансию по России. Москва. У Белого дома два идентариста разворачивают и поджигают баннер с цифрами «1993» — в память о расстреле Верховного Совета 26 лет назад при Ельцине. Фото с акции набирают сто тысяч просмотров в «Телеграме».

  • Доброе утро, добрый вечер. Между вами семь часовых поясов. И здесь, на микрорайоне Мытищ, отворачиваться от панельного дома в серых облаках за окном — и, смотря вблизь и вдаль, в монитор, за белым полем нового сообщения различать поднявшееся над океаном нестерпимо яркое солнце, холодную дымку в отрогах молодых гор, кильватерные следы кораблей поверх тёмно-синей бухты. Когда у тебя ночь, тогда же у неё — утро.

    Ты примешься вспоминать. Ребёнок соединяет пунктирные линии в альбоме-раскраске; получатся телефон, уссурийский тигр, пехотинцы в касках. В десятый и миллионный раз подыскать последовательность: а начало? Когда? Приглашение выступить на форуме некоммерческих организаций? Нет, не то, ещё раньше. Случайное знакомство на пикнике в Измайловском парке (задеть локтём, уронить бокал, заместитель министра)? Случайно оказаться на цоколе Государственной Думы, загоняя в Сеть напрямую трансляцию митинга под освобождение какого-то Алексеева? Ты назвал её: «Митинг за Алексеева — наживо»; удачное определение взял в украинском, не любя обычно используемый англицизм «LIVE». Натянутые улыбки, после как тебя хвалил сам Габриэль Арамов: «Твои онлайн-трансляции. Это надо. Я будто снял очки! Работаешь на меня?» И при награждении в центре Сахарова ты честно хотел пояснить: оказался на цоколе Думы случайно, и начал как бы трансляцию — шутки ради, просто опробуя модный мамин подарок: «Ну золотуля, тебе уже двадцать пять, куда без айфончика?» И твоё признание сорвёт аплодисменты: «Вот подлинная гражданская журналистика! В наши дни генератором новостей становится прохожий, вооружённый социальной активностью и мобильным устройством!»

    Либо всё-таки 22-го августа, когда телефонный звонок и неловко ответить «А кто говорит?» на приветствие с правительственного номера: — Ты, по-моему, даже премию? У нас форум. Нам бы как бы хэдлайнеры в рамках площадки «Медиа». Транспарентность, борьба с коррупцией, ну и это. Мы билет, вылет завтра. Посадочный талон сохраняем! — Куда? — В Сталинград. Ну там и естественно, довезём, подовстретим.

    Ты знаешь номер паспорта наизусть.

    Над выжженными степями вспомнишь августовские дни, как будто всё произошло не с тобой, и как будто не было танковых колонн, поднимающих пыль за полнеба; французских, породы першерон, лошадей, влёкших белые бочки с водой; самолётов, летевших настолько низко, что были различимы злые лица пилотов.

    Ты видишь, на гребень балки медленно, смешной неуклюжий утёнок, вползает нелёгкий танк; и воспоминание, словно в отдалении — кто говорит? отец? прадед? — «Как на тигру вместе с нами пойдёшь — возьми запасные портки. Такое всегда и со всеми. Смеяться никто не будет. Возьми!» — и ты снова испытаешь нестерпимое ощущение внутреннего ожога, раскалённой иглы, пронзающей твои внутренности, когда бронированная башня переводит орудие, выбирая тебя, а другой частью сознания спокойно отмечаешь: поднявшийся на задние лапы тигр походит на человека. Столетия укладываются в секунды, благодаря которым цепочка поколений продолжена и тобой.

    Пятнадцать минут, полчаса. В зале прилёта вас никто не встретил.

    Наберёшь номер заместителя министра, желая сказать: это именно тот аэродром, на котором Паулюс пытался обеспечить воздушный мост — последнюю надежду окружённой 6-й армии вермахта. Замминистра ответит: — Ы-ы… Ну дык… У нас губер тут. Вы такси, но чтоб чек! — По какому адресу? — На Сарпинский! Главное, тебя встретят!

    — Сарпинский? — оживился таксист. — Как же, остров на Волге, теперь там гражданский форум. Живут в палатках, готовят на кострах. Тысячи две ребят. Можно грант получить, племяшка второй год ездит. Я вас отвезу к переправе.

    Посередине реки тебе кажется, будто баржа уменьшилась, наяву стала малой и неизрешечённой, как-то слёг дым горящих нефтехранилищ, утолён голод пуль. Только солнечный блеск, чистый песчаный берег приближающегося острова, ослепительная улыбка парня, сидящего за штурвалом катера из неизвестного, прочного, как листовая сталь, и вдруг лёгкого, как папье-маше, материала: «Вот они, уже встретят!» — и словно отвечая, тоненькая фигурка на пристани машет вам.

    Зимний вечер, бульвар, мягкий снег, золотое свечение за стеклянной дверью библиотеки. Ты случайно попал на лекцию известной писательницы.

    — Нашей письменности почти пять тысяч лет. Полных пять тысяч лет истории литературы. И за всё это время были написаны все возможные истории, был изложен абсолютно любой сюжет. Поэтому сейчас нам остаётся только один сюжет, — говорит она, — только самый простой. Повесть о проститутке, которая не может получать наслаждение от физической любви. Повесть о сыне, который не в силах найти блудного отца. Повесть о мужчине, который не в состоянии забыть об один раз увиденной женщине.

    И всё то же самое ощущение невидимого удара, когда ты понимаешь: да, это твоя жизнь, да, это твоя смерть, и твоя судьба, и твоя бесконечность.

    — Я должна забрать ваш посадочный талон. И квитанцию на такси, пожалуйста. Могу предложить вам чаю?

    А если бы в Измайловском не уронил бокал; если бы закончились авиабилеты; если бы нацеленная в сердце тигра винтовка подала осечку?

    Доброе утро, добрый вечер. Между вами семь часовых поясов. И здесь, на микрорайоне Мытищ, отворачиваться от панельного дома в серых облаках за окном — и, смотря вблизь и вдаль, в монитор, за белым полем нового сообщения различать поднявшееся над океаном нестерпимо яркое солнце, холодную дымку в отрогах молодых гор, кильватерные следы кораблей поверх тёмно-синей бухты. Когда у тебя ночь, тогда же у неё — утро.

    Ты примешься вспоминать. Ребёнок соединяет пунктирные линии в альбоме-раскраске; получатся телефон, уссурийский тигр, пехотинцы в касках. В десятый и миллионный раз подыскать последовательность: а начало? Когда? Приглашение выступить на форуме некоммерческих организаций? Нет, не то, ещё раньше. Случайное знакомство на пикнике в Измайловском парке (задеть локтём, уронить бокал, заместитель министра)? Случайно оказаться на цоколе Государственной Думы, загоняя в Сеть напрямую трансляцию митинга под освобождение какого-то Алексеева? Ты назвал её: «Митинг за Алексеева — наживо»; удачное определение взял в украинском, не любя обычно используемый англицизм «LIVE». Натянутые улыбки, после как тебя хвалил сам Габриэль Арамов: «Твои онлайн-трансляции. Это надо. Я будто снял очки! Работаешь на меня?» И при награждении в центре Сахарова ты честно хотел пояснить: оказался на цоколе Думы случайно, и начал как бы трансляцию — шутки ради, просто опробуя модный мамин подарок: «Ну золотуля, тебе уже двадцать пять, куда без айфончика?» И твоё признание сорвёт аплодисменты: «Вот подлинная гражданская журналистика! В наши дни генератором новостей становится прохожий, вооружённый социальной активностью и мобильным устройством!»

    Либо всё-таки 22-го августа, когда телефонный звонок и неловко ответить «А кто говорит?» на приветствие с правительственного номера: — Ты, по-моему, даже премию? У нас форум. Нам бы как бы хэдлайнеры в рамках площадки «Медиа». Транспарентность, борьба с коррупцией, ну и это. Мы билет, вылет завтра. Посадочный талон сохраняем! — Куда? — В Сталинград. Ну там и естественно, довезём, подовстретим.

    Ты знаешь номер паспорта наизусть.

    Над выжженными степями вспомнишь августовские дни, как будто всё произошло не с тобой, и как будто не было танковых колонн, поднимающих пыль за полнеба; французских, породы першерон, лошадей, влёкших белые бочки с водой; самолётов, летевших настолько низко, что были различимы злые лица пилотов.

    Ты видишь, на гребень балки медленно, смешной неуклюжий утёнок, вползает нелёгкий танк; и воспоминание, словно в отдалении — кто говорит? отец? прадед? — «Как на тигру вместе с нами пойдёшь — возьми запасные портки. Такое всегда и со всеми. Смеяться никто не будет. Возьми!» — и ты снова испытаешь нестерпимое ощущение внутреннего ожога, раскалённой иглы, пронзающей твои внутренности, когда бронированная башня переводит орудие, выбирая тебя, а другой частью сознания спокойно отмечаешь: поднявшийся на задние лапы тигр походит на человека. Столетия укладываются в секунды, благодаря которым цепочка поколений продолжена и тобой.

    Пятнадцать минут, полчаса. В зале прилёта вас никто не встретил.

    Наберёшь номер заместителя министра, желая сказать: это именно тот аэродром, на котором Паулюс пытался обеспечить воздушный мост — последнюю надежду окружённой 6-й армии вермахта. Замминистра ответит: — Ы-ы… Ну дык… У нас губер тут. Вы такси, но чтоб чек! — По какому адресу? — На Сарпинский! Главное, тебя встретят!

    — Сарпинский? — оживился таксист. — Как же, остров на Волге, теперь там гражданский форум. Живут в палатках, готовят на кострах. Тысячи две ребят. Можно грант получить, племяшка второй год ездит. Я вас отвезу к переправе.

    Посередине реки тебе кажется, будто баржа уменьшилась, наяву стала малой и неизрешечённой, как-то слёг дым горящих нефтехранилищ, утолён голод пуль. Только солнечный блеск, чистый песчаный берег приближающегося острова, ослепительная улыбка парня, сидящего за штурвалом катера из неизвестного, прочного, как листовая сталь, и вдруг лёгкого, как папье-маше, материала: «Вот они, уже встретят!» — и словно отвечая, тоненькая фигурка на пристани машет вам.

    Зимний вечер, бульвар, мягкий снег, золотое свечение за стеклянной дверью библиотеки. Ты случайно попал на лекцию известной писательницы.

    — Нашей письменности почти пять тысяч лет. Полных пять тысяч лет истории литературы. И за всё это время были написаны все возможные истории, был изложен абсолютно любой сюжет. Поэтому сейчас нам остаётся только один сюжет, — говорит она, — только самый простой. Повесть о проститутке, которая не может получать наслаждение от физической любви. Повесть о сыне, который не в силах найти блудного отца. Повесть о мужчине, который не в состоянии забыть об один раз увиденной женщине.

    И всё то же самое ощущение невидимого удара, когда ты понимаешь: да, это твоя жизнь, да, это твоя смерть, и твоя судьба, и твоя бесконечность.

    — Я должна забрать ваш посадочный талон. И квитанцию на такси, пожалуйста. Могу предложить вам чаю?

    А если бы в Измайловском не уронил бокал; если бы закончились авиабилеты; если бы нацеленная в сердце тигра винтовка подала осечку?

  • 1

    Наиболее странное чувство я испытал, сидя за открытым столиком афинской придомовой таверны. Улица крутыми уступами сбегала с Акрополя; шум города, распластанного внизу, напоминал кашель моря. С Аттической равнины мягко подувал ветерок. И я знал со всею определённостью, что на следующий день в это же время уже буду следовать Трансальпийским экспрессом, и каждый вдох, каждый удар сердца будет неуловимо подвигать меня к цели. Я вспомнил — как между яркими впечатлениями дня вспоминается вдруг обрывок пришедшего ночью сна — перед отъездом прогулку в Замоскворечье, когда на спокойной улочке я разминулся с молодой женщиной, мягко ведущей коляску со спящим младенцем, и двое детей постарше задумчиво, чинно идут подле. На них матроски, чёрные брючки с блестящею пряжкой пояса, ласковые ленточки бескозырок. И мне показалось тогда, что войн и революций не происходило, что прошлое возвратимо. Кто была эта женщина? Мать? Бонна? Тётушка? Огромные порции подавали в греческих ресторанах. Попросил воды — и официант принёс бутыль полутора литров. Я утолил голод и просто сидел теперь; солнце восходило в зенит. Те из России, что были вместе со мной, уехали этой ночью, и когда я проснулся, то долго не мог притерпеться к особенной, звенящей тишине. Показалось, будто снаружи дождит и пасмурно, и когда поднял плотные жалюзи, на меня обрушилась бескрайняя синева чистейшего неба. От моря, лазорево-умиротворённого, отделяло не более сорока шагов. Я точно так же смотрел на него прежде вечером, и там, в тёплой темноте, видел мерцающие огни на островах вдалеке. Потом я заметил, что огни медленно перемещаются, и понял, что это корабли.

    Отель был совершенно пуст. Я шлёпал по затенённым эспланадам, прохладным ещё коридорам, и не встречал ни одного человека. Ни в столовой, ни на рецепции, ни в курительный комнате. Уже время завтрака; ни питья, ни яств на раздаточном столе. Двадцать восемь из делегации, которой надлежало знакомиться с Домами России за рубежом, в четыре часа ночи были погружены в автобусы и увезены. Где-то в отдалении сквозняк лениво похлопывал створкой двери. Я вспомнил одно изречение из кодекса Бусидо, высокопарное, может быть: для самурая достаточно семи ударов сердца, чтобы принять решение. Я вспомнил об этом и четыре года назад, в 2004 году, когда шёл по другому коридору, и сквозняк так же теребил несчастную форточку где-то в голубоватой прохладе школы. Прямо с урока меня вытребовали к директору, и я возможно медленнее карабкался по пустой тихой лестнице, мучительно перебирая варианты, возможности. Я был примерным учеником; но что, если они проведали о… — ? Шекспир, нарисованный на лестничной клети, отечески взирал на меня: школа была английской. И директриса проговорила, что только что позвонили из Москвы, из Высшей школы экономики, и что, учитывая Смоленск, да, да, учитывая Смоленск: ведь ты там, значит самое, среди одиннадцатых классов… — И то предложение, которое я услыхал, было настолько невозможно и удивительно для мальчика из Череповца, что на секунду я даже заколебался. Но семи ударов сердце хватило вполне; выбор был сделан давно, уже очень давно; я коротко дал ответ и вышёл. И после тех же семи ударов я вернулся в номер, принял холодный душ (горячая вода появляется только тогда, когда солнце нагреет бак на крыше), забросил за спину рюкзак и оставил гостиницу. Было около десяти утра. Долго шёл по обочине национальной дороги «Афины-Сунион», хотя они говорят — «Афина», в единственном числе. В прозрачном павильончике автобусной остановки на лавочке валялись чьи-то штаны — чёрные, совсем новые, ладные на вид. Какие существа и сущности происходили здесь ночью? А может быть, просто сорвал ураган с бельевой верёвки и притащил сюда? Как странно, что эти штаны не в платяном шкафу или бельевой корзине. Остановка не отличалась от таковой где-нибудь в центре Москвы; и первое, что увидел из иллюминатора, когда приземлились в аэропорту, был магазин «Икея» — в точности такого же оформления и вида, как и у моего дома. Зачем я здесь? Разве не мог, подпитываясь фрикадельками из той «Икеи», что у моего дома, восстановить прошлое на бумаге, облечь образы в слова, придать мысли форму? Очень притягательно поехать междугородным автобусом, как обыкновенные греки, и, как они, заплатить 4.10; слушать обычные разговоры знакомых и незнакомых людей (конечно, они говорят о погоде, о Путине и Ахмадинежаде, которые смотрят на меня с передовицы газеты: даже здесь не могу убежать от там). Греки плохо владеют английским, и самое ужасное то, что и тебе приходится неимоверно обеднять свой язык, если ты не опасаешься быть не понятым. Когда я возвратился, то первое время наиболее неприятно было слышать слова и фразы и впитывать, объедаться ими, как неприятно, когда в течение дня оседает пыль и смог на нежной коже лица. Чужая, заведомо непостижимая речь помогает уйти себя, помогает раздумывать. Тот кондуктор, мальчишка почти, на вопрос: «How much does it cost?» — с усилием повторил: «Cost, cost… — и ответил: — Four Euro and ten… minutes». Потом он, конечно, поправился: «Cents». Но главное было уже сказано: четыре евро и десять минут — во столько обойдётся взойти на следующую ступеньку, претворить в жизнь крошечное, незначительное звено в цепи плана. Я нащупываю в рюкзаке податливые бруски энергетических батончиков. Питательные вещества, необходимые человеку для поддержания жизни, спрессованы в тридцать граммов чуть горьковатого вкуса. Одна шоколадка заменят завтрак, или ужин, или обед. На другой скорлупке земного шара, в канадских деревнях староверов, сейчас, может быть, ужинают. Я думаю о полярных лётчиках и антарктических экспедициях. Покупают ли они энергетические батончики в той же спортивной аптеке у метро «Братиславская», что и я? Тридцать пять рублей штука. Около одного евро. Если бы такие батончики были в экспедиции Роберта Скотта? Если бы протеиновые порошки, которые, разбавленные водой, вбрасывают в человека суточный заряд жизненной энергии, — если бы эти биохимические шедевры находились в блокадном Ленинграде?

    2

    Четыре евро и десять минут. Теперь, когда в отеле «Александр Beach» не ждёт меня стол и дом, каждый европейский день будет обходиться в сто десять евро. Проглатываешь батончик — и по желудку неспешно растекается щемящая теплота. Ещё накатывают позывы голода, организм не привычен к столь малым порциям, — следует переждать. И — следующие шесть часов бодрости, следующие шесть часов неуклонного продвижения. Для чего не поесть, как прочие? Для чего не присесть в кафетерии, не остановиться, не зажить размеренно? Для чего куратор упоминает о мюзик-холлах, о клубах? — ведь знаешь, это ведь так легко, и там можно — вначале я помогу тебе — у тебя получилось бы… — Куратору известно, что я восхищаюсь им: восхищаюсь безупречной укладкой волос, неизменной уверенностью, ощущаю почти вкусовое удовольствие, наблюдая за игрой цветов радуги, когда свет падает на полированную крышку его ноутбука. Но если я присяду в таверне, вырву из кошелька червонец или даже два — вдруг не достанет потом на Трансальпийский экспресс, на гостиницу или на что другое? Да, правда, кредитная карта: сейчас у всех есть кредитная карта, и здесь никто не держал в руках банкноту пятисот евро; но сколько лежит на ней? Может быть, и пятьдесят, может быть, двести тридцать. Как странно входить всё в тот же гипермаркет «Икея», заказывать фрикадельки, приготовленные из того же бразильского мяса по тому же рецепту, расплачиваться всё той же кредитной карточкой и говорить на том же английском, на каком говорил одиннадцать лет в череповецкой школе.

    «В Афины!» — «Четыре евро и десять… минут». На самом деле минут — пятьдесят: столько отнимет путь. Оливковые деревья, эллинские древности, седая земля, по которой ступали боги, всё то, что вызвало восхищение О.М., Н.Г., и всё в них, что мальчиком восхитило меня, — лишь нескончаемая череда отелей за тонированным стеклом автобуса. Для чего я здесь, в Греции? Для того, чтобы на следующий день жадно испивать пространство, подвластное Трансальпийскому экспрессу. Я в Греции потому, что хочу попасть в Австрию. Моя тяга иррациональна, мучительна. Спокойнейшим голосом произнести именно те слова, которые в данный момент разве только уместно произнести. — Как можно говорить о Домах России за рубежом, если никто из нас не имеет представления о них? — медленнее; уверенней. — Предлагаю отправить выездную рабочую группу для непосредственного изучения рассматриваемого предмета. А странно, что куратор поддерживает меня, он отчего-то всё время благоволит мне. Покатившийся камешек вызывает обвал, искра возжигает бикфордов шнур. Я в Греции потому, что люди выдумали Шенгенскую зону, и Австрия входит в неё. «Разумеется, я ничего не знаю о человеке, которого ты стремишься найти, но я уверен, что в данный момент он размеренно и спокойно существует там, где живёт. Я думаю, что он занят, тот человек, что он занят делом, и возможно, что это дело почти так же важно и необходимо, как наше, как то дело, которым занимаемся мы — наша организация — мы с тобой. И тут вдруг возникнешь ты и примешься отнимать чужое время, примешься домогаться чужого внимания, чтобы тебя водили по городу, чтобы тебя занимали разговорами, потчевали обедами, — у тебя ведь нет денег, кроме как на Трансальпийский экспресс? Так разве не верхом эгоизма с твоей стороны будет врываться в чужую жизнь — ведь тебя не ждут, ты знаешь, тебя ведь не ждут; и коль скоро ты испытываешь хоть какие-то чувства к тому человеку, то не правильнее ли будет позволить ему и далее прозябать в роскоши спокойного существования?» — Куратор и я прозябаем в роскоши двухместного номера с видом на Эгейское. Отодвинув тарелку, смотрю, как официант, а может быть, сам хозяин заведения, зазывает прохожих, как полчаса назад он зазвал меня. Доброго дня, сударь. Желаете пообедать? Or just a cup of coffee? Я слишком часто произношу «я», слишком увлекаюсь навязчивыми повторениями. Почему Дома России находятся вне её? Я мог бы сказать в ответ и тех чувственных порывах, которые побуждали человека пересекать полярные области и в хрупкой гондоле аэростата вверяться игре ветров. Но я устал, неимоверно устал. Почему ты не спишь, ты ни одной ночи почти что не спал, замечает куратор. Именно так. Именно поэтому у меня нет сил дотащиться до ванной комнаты, хотя он только что принял душ и просит подать полотенце. Досадно видеть его атлетически сложенное тело, зная со всею определённостью, что, даже и убившись на тренажёрах, я никогда не приобрету этих мускулов, мои не знавшие работы руки всегда останутся похожи на пару плетей. Говорят, у некоторых людей мышцы какого-то другого строения: тренировками, физической работой невозможно их нарастить. Возможно, такая же конституция тела была и у моего отца.

    3

    Этот город на самом краю мелкомасштабной ландкарты Австрии. Этот город не отличается от многих других. Чем ближе я подвёрстываюсь к нему, тем отчётливее становится то ощущение, которое возникает, когда подобрался к пропасти и переглянул за срыв, где пена Эгейского серебрит уступ. Сколько необходимо заплатить, чтобы добраться туда? Четыре евро и десять минут. Знает ли куратор, что я держу под подушкой маникюрные ножнички? Я помню мягкость красок, приглушённых пеленой воздуха; необычайный простор, запах снега, низкие, коттеджного типа домики по обе стороны улицы, разделённой бровкой газона, — не сами образы, а именно ощущения их. Да, в возрасте около трёх я уже побывал в этом городе, и мама когда-то давно рассказывала, что от горного воздуха прекратился мой насморк. — Прошу тебя, остановись. Даже если невозможное произойдёт и через бездну пространства ты соединишься с тем человеком, то всё равно окажешься не в силах возвратить прошлое. Остановись, по-дружески я прошу тебя. Ведь у тебя есть мы. Я твой друг, я твой хороший друг, я доверяю тебе. Переживания детства, милые сердцу воспоминания — всё это важно, всё это бесконечно важно, и менее всего я хотел бы, чтобы ты отказался от них, — но зачем ты цепляешься за безвозвратно ушедшее? Кто думает о тенях, сам становится похож на тень. Сильная личность умеет перевернуть страницу. — Я знаю, отвечал бы куратору, сумей облечь мысли в речь. Да, я знаю, что прошлое недостижимо. И что посредством бумаги и типографских знаков мы в силах уловить бледные отсветы угасшего мира. Поэтому я отверг великодушное предложение и не поступил в Высшую школу экономики. Поэтому я поступил в институт Литературного творчества имени Серафимовича. Поэтому я поступил в ИЛТИС. Остановиться? Не возмечтать о несбыточном? Просыпаться после освежающего сна, завтракать слегка подогретыми тостами, ехать в университет, чтобы говорить на коллоквиуме об античных образах лирики О.М. и Н.Г., заказывать деловой обед в греческом ресторанчике, — памятник Серафимовичу виден, когда сидишь у витрины за дальним от входа столиком; потом, вечером, участвовать в работе рабочих групп и обсуждать с куратором тончайшие переливы чувств и нюансы искусства, и возвращаться домой, и разогревать в теплогрейке ужин, и засыпать крепким, здоровым сном, — я знаю, что девять из десяти моих сверстников загнаны в неизмеримо более трудные условия. Думаю о двадцатилетних, запертых в Череповце, Челябинске, Черкесске, Чебоксарах; в районах Чертаново Северное, Центральное, Южное; в отдалённых гарнизонах на берегах Студёного моря, в предгорьях Кавказа, в Люберцах и Мытищах, — и задаюсь вопросом: какое право имею я заявлять о своих «тревогах» и «переживаниях»; какое право имею начинать этот очерк со слов «Наиболее странное чувство я испытал за столиком афинской таверны». Я пытался остановиться. Бог свидетель, пытался.

    4

    Пять месяцев назад выпал первый снег. Был воскресный день. Я шёл за продуктами, прислушиваясь к тишине, и растирал снег в ладонях. И вдруг с необычайной яркостью предстало воспоминание о другом снеге, о другой тишине. Так в особенно жаркое лето на полярном островке проступает из-подо льдов последняя стоянка экспедиции, пропавшей десятилетия назад. В полной сохранности фотоплёнки, метеорологические приборы, консервы и дневники. Прошлое, воскрешённое прихотью природы. И человек, — о, я вспомнил того человека, вспомнил настолько ясно, что фотография, которую отыскал позже в бумагах матери, в красной картонной папке на тесёмках, казалась неуверенным рисунком, выполненным по памяти, — куда он исчез? Рискнул ли, после быстрого угасания товарищей, отправиться на лыжах в сторону материка, бросив научные материалы и бльшую часть припасов? Если бы он тогда, подобно мне сейчас, имел при себе энергетические батончики.

    Я говорю «Finis!» и выясняю у хозяина заведения, а может, простого официанта, как добраться до аэропорта «Элефтериос-Венизелос». По улице вниз, после Монастирки направо, от площади Синтагма ходит автобус. В Афинах беспорядочное движение. В Афинах много мотоциклистов. Как хорошо, что автобус плетётся в пробке. Ещё сколько-то времени будет поглощено. Самолёт на Вену улетает завтра в девять утра. Я проведу ночь в аэропорту. Звоню матери, говорю ей, что проведу ночь в отеле. Это обойдётся в четыре евро и десять минут. Да, ты не знаешь, мама, твой старший сын болен, до чрезвычайности болен. Однако ты не можешь просить его остановиться, как не можешь просить, чтобы он перестал дышать. Я навсегда отравлен искристым ароматом альпийского снега; я упорно хочу возвратиться в морозный день семнадцати лет назад, когда ты привезла меня в этот акварельный город на дальнем краю ландкарты, на том краю, где древние картографы изобразили бы страну вечной юности, землю благоденствия, остров изобилия. Разве не удивительно, с какой тайной расчётливостью зов прошлого раздаётся именно сейчас, хотя его неясный шёпот порою и доносился в часы вне времени, в часы моих одиноких игр с моделями поездов, с формой облака, с пылинками в струне света, протянутой сквозь чердак. И чем явственней понимаю, что не в состоянии провернуть время, не в состоянии снова по-детски вглядываться в новизну образов и ощущений, — тем отчаяннее стремлюсь возвратить пространство. И тот человек, которого почти без надежды ищу, давно ушёл из твоей жизни, давно заслонён другим, и возвращение к минувшему причинит тебе боль, вполне ощутимую боль. Однако я не могу иначе. Если найдёшь в себе милосердие — пожалуйста — прости меня. — Но, конечно, я никогда ничего подобного не скажу.

    Трансальпийский экспресс везде останавливается не долее, как на три-четыре минуты. Сколь удивительна лёгкость, с которой оказываюсь в аэропорту «Вена-Швехат», автобусом доезжаю до вокзала Westbahnhof, беру билет. Почему расписание поезда идеально согласуется с часами прилёта? Gleis 3, am 12:15 Uhr. Не останется времени осмотреть столицу, но мне всё равно. Недели перед путешествием я не спал по ночам, с усилием принимал пищу: мучила тошнота. Боязно, очень боязно скорчиться на виду Александра Серафимовича в том самом греческом ресторанчике, где официант поразительно напоминает того, который сейчас подносит мне счёт, здесь, за тысячи километров от дома, в афинской придомовой таверне. Пожалуй что, это один и тот же человек? Зачем забрасываться чересчур далеко, если бок о бок со мною, возможно, обретается некто, способный заменить предмет моих розысков (так заменимы детали, сработанные на одном конвейере)? Однако сейчас я спокоен. До удивительности спокоен. Предыдущая ночь тянулась в афинском аэропорту. Я не спал около тридцати часов и только что вбросил внутрь последний энергетический батончик. Изнеможение, чрезмерное для беспокойства или чувствительности.

    Труднообъяснимое чувство удерживает меня от того, чтобы усесться в первое свободное кресло (номер места в билете не проставлен). Я прохожу по второклассным вагонам; стеклянные двери тамбура автоматически раздвигаются. Трогает поезд, и мимоходом мелькает: а что было бы, перепутай платформы или задержись на пару минут, — неприятная мысль. Два места не заняты. Я знаю, что их нужно занять. Пейзаж за окном так напоминает наш: те же перелески, та же мягкость рельефа, и беспросветные платформы пригородных поездов, и в какой-то момент электронное табло на дальней стенке вагона показывает розовые 244 километра в час. Постепенно ландшафт меняется. Чем выше мы забираемся над уровнем моря, тем приметнее отпечатки недавней зимы; и будто мы движемся в прошлое, к детской радости, к начинанию начал. Должно быть, снаружи холодно, раз небо такое голубое. На станции «Hbf» подсаживается пожилая женщина, около семидесяти, пожалуй, годов, и я непроизвольно помогаю забросить на верхнюю полку её кожаную, с полустёртым геральдическим знаком дорожную сумку. Прошу прощения, это место указано в моём билете… Как вам будет угодно. И помогаю устроиться у окна, помогаю поднять подлокотник. Вы знаете, произошла забастовка железнодорожных служащих, до одиннадцати утра вообще невозможно было никуда уехать. Меня тянет разговаривать с пожилыми людьми — последними живыми носителями некогда великой культуры. Я благодарю время, которое пощадило её чеканный профиль, и с трепетом вглядываюсь в спокойные водянистые глаза. Куда вы направляетесь? Я ожидал, я не сомневался. Да, тот же самый город. Вы знаете, вы такой вежливый, вы так не похожи на наших молодых людей. Никто из них не уступил бы мне место у окна. Я напрягаю остатки сил, пытаясь припомнить, где и когда видывал этот геральдический знак. Вы прилично владеете английским. So do you. Да, я учила английский в школе… шестьдесят четыре года назад. Значит, стало быть… Я вспоминаю: Эрих фон Лаунитц. Полярный лётчик. Это мой отец, — просто объясняет она. Фамильный герб, кажется, был нарисован на самолёте? Я помню знаменитую фотографию… Мой отец пропал без вести в Антарктиде в 1938 году, — так же спокойно проговаривает. Сколько же лет ей тогда? Я обещал позвонить куратору: долетел-де благополучно и всё в порядке. Прошу прощения, сударыня, не могли бы вы дать мне свой телефон? Разумеется, я уплачу вам. Нет, нет, ничего не надо платить, — отвечает с тою же деликатностью, с какой, по приезде в город, помогая мне купить билет на трамвай, роняет женщине-кассиру, когда я неумело шарашусь с незнакомой мелочью: «Oh, er kam aus Ostland». Надо же, какой старый мобильный телефон. Пытаюсь набрать номер. Фрау фон Лаунитц пытается набрать номер. Ах, мой мальчик, в чём дело, — моя племянница заблокировала сим-карточку так, чтобы я могла позвонить одной только ей, или её мужу, или семейному доктору.

    5

    Я пришёл. Я сразу приметил и дом его, дом коттеджного типа со спутниковой антенной на черепичной крыше; приметил машину его — добротный семейный седан цвета киновари. Не добыл из рюкзака ландкарту, не справлялся по адресу, — я знал со всею определённостью, что вот он тот самый дом и хозяин — вот он. Равнодушие, вызванное неимоверной усталостью, и в то же время крайнее нервное напряжение достигли последней степени. Я знал направление в точности точно, как знал и то место в вагоне, которое нужно было занять, чтобы встретить фрау фон Лаунитц. Когда только вступил на улицу, разделённую надвое бровкой газона, казалось, день ещё в самом разгаре; но когда подошёл к его дому, солнце уже соскользнуло за хребет гор. Холода я не чувствовал.

    1

    Наиболее странное чувство я испытал, сидя за открытым столиком афинской придомовой таверны. Улица крутыми уступами сбегала с Акрополя; шум города, распластанного внизу, напоминал кашель моря. С Аттической равнины мягко подувал ветерок. И я знал со всею определённостью, что на следующий день в это же время уже буду следовать Трансальпийским экспрессом, и каждый вдох, каждый удар сердца будет неуловимо подвигать меня к цели. Я вспомнил — как между яркими впечатлениями дня вспоминается вдруг обрывок пришедшего ночью сна — перед отъездом прогулку в Замоскворечье, когда на спокойной улочке я разминулся с молодой женщиной, мягко ведущей коляску со спящим младенцем, и двое детей постарше задумчиво, чинно идут подле. На них матроски, чёрные брючки с блестящею пряжкой пояса, ласковые ленточки бескозырок. И мне показалось тогда, что войн и революций не происходило, что прошлое возвратимо. Кто была эта женщина? Мать? Бонна? Тётушка? Огромные порции подавали в греческих ресторанах. Попросил воды — и официант принёс бутыль полутора литров. Я утолил голод и просто сидел теперь; солнце восходило в зенит. Те из России, что были вместе со мной, уехали этой ночью, и когда я проснулся, то долго не мог притерпеться к особенной, звенящей тишине. Показалось, будто снаружи дождит и пасмурно, и когда поднял плотные жалюзи, на меня обрушилась бескрайняя синева чистейшего неба. От моря, лазорево-умиротворённого, отделяло не более сорока шагов. Я точно так же смотрел на него прежде вечером, и там, в тёплой темноте, видел мерцающие огни на островах вдалеке. Потом я заметил, что огни медленно перемещаются, и понял, что это корабли.

    Отель был совершенно пуст. Я шлёпал по затенённым эспланадам, прохладным ещё коридорам, и не встречал ни одного человека. Ни в столовой, ни на рецепции, ни в курительный комнате. Уже время завтрака; ни питья, ни яств на раздаточном столе. Двадцать восемь из делегации, которой надлежало знакомиться с Домами России за рубежом, в четыре часа ночи были погружены в автобусы и увезены. Где-то в отдалении сквозняк лениво похлопывал створкой двери. Я вспомнил одно изречение из кодекса Бусидо, высокопарное, может быть: для самурая достаточно семи ударов сердца, чтобы принять решение. Я вспомнил об этом и четыре года назад, в 2004 году, когда шёл по другому коридору, и сквозняк так же теребил несчастную форточку где-то в голубоватой прохладе школы. Прямо с урока меня вытребовали к директору, и я возможно медленнее карабкался по пустой тихой лестнице, мучительно перебирая варианты, возможности. Я был примерным учеником; но что, если они проведали о… — ? Шекспир, нарисованный на лестничной клети, отечески взирал на меня: школа была английской. И директриса проговорила, что только что позвонили из Москвы, из Высшей школы экономики, и что, учитывая Смоленск, да, да, учитывая Смоленск: ведь ты там, значит самое, среди одиннадцатых классов… — И то предложение, которое я услыхал, было настолько невозможно и удивительно для мальчика из Череповца, что на секунду я даже заколебался. Но семи ударов сердце хватило вполне; выбор был сделан давно, уже очень давно; я коротко дал ответ и вышёл. И после тех же семи ударов я вернулся в номер, принял холодный душ (горячая вода появляется только тогда, когда солнце нагреет бак на крыше), забросил за спину рюкзак и оставил гостиницу. Было около десяти утра. Долго шёл по обочине национальной дороги «Афины-Сунион», хотя они говорят — «Афина», в единственном числе. В прозрачном павильончике автобусной остановки на лавочке валялись чьи-то штаны — чёрные, совсем новые, ладные на вид. Какие существа и сущности происходили здесь ночью? А может быть, просто сорвал ураган с бельевой верёвки и притащил сюда? Как странно, что эти штаны не в платяном шкафу или бельевой корзине. Остановка не отличалась от таковой где-нибудь в центре Москвы; и первое, что увидел из иллюминатора, когда приземлились в аэропорту, был магазин «Икея» — в точности такого же оформления и вида, как и у моего дома. Зачем я здесь? Разве не мог, подпитываясь фрикадельками из той «Икеи», что у моего дома, восстановить прошлое на бумаге, облечь образы в слова, придать мысли форму? Очень притягательно поехать междугородным автобусом, как обыкновенные греки, и, как они, заплатить 4.10; слушать обычные разговоры знакомых и незнакомых людей (конечно, они говорят о погоде, о Путине и Ахмадинежаде, которые смотрят на меня с передовицы газеты: даже здесь не могу убежать от там). Греки плохо владеют английским, и самое ужасное то, что и тебе приходится неимоверно обеднять свой язык, если ты не опасаешься быть не понятым. Когда я возвратился, то первое время наиболее неприятно было слышать слова и фразы и впитывать, объедаться ими, как неприятно, когда в течение дня оседает пыль и смог на нежной коже лица. Чужая, заведомо непостижимая речь помогает уйти себя, помогает раздумывать. Тот кондуктор, мальчишка почти, на вопрос: «How much does it cost?» — с усилием повторил: «Cost, cost… — и ответил: — Four Euro and ten… minutes». Потом он, конечно, поправился: «Cents». Но главное было уже сказано: четыре евро и десять минут — во столько обойдётся взойти на следующую ступеньку, претворить в жизнь крошечное, незначительное звено в цепи плана. Я нащупываю в рюкзаке податливые бруски энергетических батончиков. Питательные вещества, необходимые человеку для поддержания жизни, спрессованы в тридцать граммов чуть горьковатого вкуса. Одна шоколадка заменят завтрак, или ужин, или обед. На другой скорлупке земного шара, в канадских деревнях староверов, сейчас, может быть, ужинают. Я думаю о полярных лётчиках и антарктических экспедициях. Покупают ли они энергетические батончики в той же спортивной аптеке у метро «Братиславская», что и я? Тридцать пять рублей штука. Около одного евро. Если бы такие батончики были в экспедиции Роберта Скотта? Если бы протеиновые порошки, которые, разбавленные водой, вбрасывают в человека суточный заряд жизненной энергии, — если бы эти биохимические шедевры находились в блокадном Ленинграде?

    2

    Четыре евро и десять минут. Теперь, когда в отеле «Александр Beach» не ждёт меня стол и дом, каждый европейский день будет обходиться в сто десять евро. Проглатываешь батончик — и по желудку неспешно растекается щемящая теплота. Ещё накатывают позывы голода, организм не привычен к столь малым порциям, — следует переждать. И — следующие шесть часов бодрости, следующие шесть часов неуклонного продвижения. Для чего не поесть, как прочие? Для чего не присесть в кафетерии, не остановиться, не зажить размеренно? Для чего куратор упоминает о мюзик-холлах, о клубах? — ведь знаешь, это ведь так легко, и там можно — вначале я помогу тебе — у тебя получилось бы… — Куратору известно, что я восхищаюсь им: восхищаюсь безупречной укладкой волос, неизменной уверенностью, ощущаю почти вкусовое удовольствие, наблюдая за игрой цветов радуги, когда свет падает на полированную крышку его ноутбука. Но если я присяду в таверне, вырву из кошелька червонец или даже два — вдруг не достанет потом на Трансальпийский экспресс, на гостиницу или на что другое? Да, правда, кредитная карта: сейчас у всех есть кредитная карта, и здесь никто не держал в руках банкноту пятисот евро; но сколько лежит на ней? Может быть, и пятьдесят, может быть, двести тридцать. Как странно входить всё в тот же гипермаркет «Икея», заказывать фрикадельки, приготовленные из того же бразильского мяса по тому же рецепту, расплачиваться всё той же кредитной карточкой и говорить на том же английском, на каком говорил одиннадцать лет в череповецкой школе.

    «В Афины!» — «Четыре евро и десять… минут». На самом деле минут — пятьдесят: столько отнимет путь. Оливковые деревья, эллинские древности, седая земля, по которой ступали боги, всё то, что вызвало восхищение О.М., Н.Г., и всё в них, что мальчиком восхитило меня, — лишь нескончаемая череда отелей за тонированным стеклом автобуса. Для чего я здесь, в Греции? Для того, чтобы на следующий день жадно испивать пространство, подвластное Трансальпийскому экспрессу. Я в Греции потому, что хочу попасть в Австрию. Моя тяга иррациональна, мучительна. Спокойнейшим голосом произнести именно те слова, которые в данный момент разве только уместно произнести. — Как можно говорить о Домах России за рубежом, если никто из нас не имеет представления о них? — медленнее; уверенней. — Предлагаю отправить выездную рабочую группу для непосредственного изучения рассматриваемого предмета. А странно, что куратор поддерживает меня, он отчего-то всё время благоволит мне. Покатившийся камешек вызывает обвал, искра возжигает бикфордов шнур. Я в Греции потому, что люди выдумали Шенгенскую зону, и Австрия входит в неё. «Разумеется, я ничего не знаю о человеке, которого ты стремишься найти, но я уверен, что в данный момент он размеренно и спокойно существует там, где живёт. Я думаю, что он занят, тот человек, что он занят делом, и возможно, что это дело почти так же важно и необходимо, как наше, как то дело, которым занимаемся мы — наша организация — мы с тобой. И тут вдруг возникнешь ты и примешься отнимать чужое время, примешься домогаться чужого внимания, чтобы тебя водили по городу, чтобы тебя занимали разговорами, потчевали обедами, — у тебя ведь нет денег, кроме как на Трансальпийский экспресс? Так разве не верхом эгоизма с твоей стороны будет врываться в чужую жизнь — ведь тебя не ждут, ты знаешь, тебя ведь не ждут; и коль скоро ты испытываешь хоть какие-то чувства к тому человеку, то не правильнее ли будет позволить ему и далее прозябать в роскоши спокойного существования?» — Куратор и я прозябаем в роскоши двухместного номера с видом на Эгейское. Отодвинув тарелку, смотрю, как официант, а может быть, сам хозяин заведения, зазывает прохожих, как полчаса назад он зазвал меня. Доброго дня, сударь. Желаете пообедать? Or just a cup of coffee? Я слишком часто произношу «я», слишком увлекаюсь навязчивыми повторениями. Почему Дома России находятся вне её? Я мог бы сказать в ответ и тех чувственных порывах, которые побуждали человека пересекать полярные области и в хрупкой гондоле аэростата вверяться игре ветров. Но я устал, неимоверно устал. Почему ты не спишь, ты ни одной ночи почти что не спал, замечает куратор. Именно так. Именно поэтому у меня нет сил дотащиться до ванной комнаты, хотя он только что принял душ и просит подать полотенце. Досадно видеть его атлетически сложенное тело, зная со всею определённостью, что, даже и убившись на тренажёрах, я никогда не приобрету этих мускулов, мои не знавшие работы руки всегда останутся похожи на пару плетей. Говорят, у некоторых людей мышцы какого-то другого строения: тренировками, физической работой невозможно их нарастить. Возможно, такая же конституция тела была и у моего отца.

    3

    Этот город на самом краю мелкомасштабной ландкарты Австрии. Этот город не отличается от многих других. Чем ближе я подвёрстываюсь к нему, тем отчётливее становится то ощущение, которое возникает, когда подобрался к пропасти и переглянул за срыв, где пена Эгейского серебрит уступ. Сколько необходимо заплатить, чтобы добраться туда? Четыре евро и десять минут. Знает ли куратор, что я держу под подушкой маникюрные ножнички? Я помню мягкость красок, приглушённых пеленой воздуха; необычайный простор, запах снега, низкие, коттеджного типа домики по обе стороны улицы, разделённой бровкой газона, — не сами образы, а именно ощущения их. Да, в возрасте около трёх я уже побывал в этом городе, и мама когда-то давно рассказывала, что от горного воздуха прекратился мой насморк. — Прошу тебя, остановись. Даже если невозможное произойдёт и через бездну пространства ты соединишься с тем человеком, то всё равно окажешься не в силах возвратить прошлое. Остановись, по-дружески я прошу тебя. Ведь у тебя есть мы. Я твой друг, я твой хороший друг, я доверяю тебе. Переживания детства, милые сердцу воспоминания — всё это важно, всё это бесконечно важно, и менее всего я хотел бы, чтобы ты отказался от них, — но зачем ты цепляешься за безвозвратно ушедшее? Кто думает о тенях, сам становится похож на тень. Сильная личность умеет перевернуть страницу. — Я знаю, отвечал бы куратору, сумей облечь мысли в речь. Да, я знаю, что прошлое недостижимо. И что посредством бумаги и типографских знаков мы в силах уловить бледные отсветы угасшего мира. Поэтому я отверг великодушное предложение и не поступил в Высшую школу экономики. Поэтому я поступил в институт Литературного творчества имени Серафимовича. Поэтому я поступил в ИЛТИС. Остановиться? Не возмечтать о несбыточном? Просыпаться после освежающего сна, завтракать слегка подогретыми тостами, ехать в университет, чтобы говорить на коллоквиуме об античных образах лирики О.М. и Н.Г., заказывать деловой обед в греческом ресторанчике, — памятник Серафимовичу виден, когда сидишь у витрины за дальним от входа столиком; потом, вечером, участвовать в работе рабочих групп и обсуждать с куратором тончайшие переливы чувств и нюансы искусства, и возвращаться домой, и разогревать в теплогрейке ужин, и засыпать крепким, здоровым сном, — я знаю, что девять из десяти моих сверстников загнаны в неизмеримо более трудные условия. Думаю о двадцатилетних, запертых в Череповце, Челябинске, Черкесске, Чебоксарах; в районах Чертаново Северное, Центральное, Южное; в отдалённых гарнизонах на берегах Студёного моря, в предгорьях Кавказа, в Люберцах и Мытищах, — и задаюсь вопросом: какое право имею я заявлять о своих «тревогах» и «переживаниях»; какое право имею начинать этот очерк со слов «Наиболее странное чувство я испытал за столиком афинской таверны». Я пытался остановиться. Бог свидетель, пытался.

    4

    Пять месяцев назад выпал первый снег. Был воскресный день. Я шёл за продуктами, прислушиваясь к тишине, и растирал снег в ладонях. И вдруг с необычайной яркостью предстало воспоминание о другом снеге, о другой тишине. Так в особенно жаркое лето на полярном островке проступает из-подо льдов последняя стоянка экспедиции, пропавшей десятилетия назад. В полной сохранности фотоплёнки, метеорологические приборы, консервы и дневники. Прошлое, воскрешённое прихотью природы. И человек, — о, я вспомнил того человека, вспомнил настолько ясно, что фотография, которую отыскал позже в бумагах матери, в красной картонной папке на тесёмках, казалась неуверенным рисунком, выполненным по памяти, — куда он исчез? Рискнул ли, после быстрого угасания товарищей, отправиться на лыжах в сторону материка, бросив научные материалы и бльшую часть припасов? Если бы он тогда, подобно мне сейчас, имел при себе энергетические батончики.

    Я говорю «Finis!» и выясняю у хозяина заведения, а может, простого официанта, как добраться до аэропорта «Элефтериос-Венизелос». По улице вниз, после Монастирки направо, от площади Синтагма ходит автобус. В Афинах беспорядочное движение. В Афинах много мотоциклистов. Как хорошо, что автобус плетётся в пробке. Ещё сколько-то времени будет поглощено. Самолёт на Вену улетает завтра в девять утра. Я проведу ночь в аэропорту. Звоню матери, говорю ей, что проведу ночь в отеле. Это обойдётся в четыре евро и десять минут. Да, ты не знаешь, мама, твой старший сын болен, до чрезвычайности болен. Однако ты не можешь просить его остановиться, как не можешь просить, чтобы он перестал дышать. Я навсегда отравлен искристым ароматом альпийского снега; я упорно хочу возвратиться в морозный день семнадцати лет назад, когда ты привезла меня в этот акварельный город на дальнем краю ландкарты, на том краю, где древние картографы изобразили бы страну вечной юности, землю благоденствия, остров изобилия. Разве не удивительно, с какой тайной расчётливостью зов прошлого раздаётся именно сейчас, хотя его неясный шёпот порою и доносился в часы вне времени, в часы моих одиноких игр с моделями поездов, с формой облака, с пылинками в струне света, протянутой сквозь чердак. И чем явственней понимаю, что не в состоянии провернуть время, не в состоянии снова по-детски вглядываться в новизну образов и ощущений, — тем отчаяннее стремлюсь возвратить пространство. И тот человек, которого почти без надежды ищу, давно ушёл из твоей жизни, давно заслонён другим, и возвращение к минувшему причинит тебе боль, вполне ощутимую боль. Однако я не могу иначе. Если найдёшь в себе милосердие — пожалуйста — прости меня. — Но, конечно, я никогда ничего подобного не скажу.

    Трансальпийский экспресс везде останавливается не долее, как на три-четыре минуты. Сколь удивительна лёгкость, с которой оказываюсь в аэропорту «Вена-Швехат», автобусом доезжаю до вокзала Westbahnhof, беру билет. Почему расписание поезда идеально согласуется с часами прилёта? Gleis 3, am 12:15 Uhr. Не останется времени осмотреть столицу, но мне всё равно. Недели перед путешествием я не спал по ночам, с усилием принимал пищу: мучила тошнота. Боязно, очень боязно скорчиться на виду Александра Серафимовича в том самом греческом ресторанчике, где официант поразительно напоминает того, который сейчас подносит мне счёт, здесь, за тысячи километров от дома, в афинской придомовой таверне. Пожалуй что, это один и тот же человек? Зачем забрасываться чересчур далеко, если бок о бок со мною, возможно, обретается некто, способный заменить предмет моих розысков (так заменимы детали, сработанные на одном конвейере)? Однако сейчас я спокоен. До удивительности спокоен. Предыдущая ночь тянулась в афинском аэропорту. Я не спал около тридцати часов и только что вбросил внутрь последний энергетический батончик. Изнеможение, чрезмерное для беспокойства или чувствительности.

    Труднообъяснимое чувство удерживает меня от того, чтобы усесться в первое свободное кресло (номер места в билете не проставлен). Я прохожу по второклассным вагонам; стеклянные двери тамбура автоматически раздвигаются. Трогает поезд, и мимоходом мелькает: а что было бы, перепутай платформы или задержись на пару минут, — неприятная мысль. Два места не заняты. Я знаю, что их нужно занять. Пейзаж за окном так напоминает наш: те же перелески, та же мягкость рельефа, и беспросветные платформы пригородных поездов, и в какой-то момент электронное табло на дальней стенке вагона показывает розовые 244 километра в час. Постепенно ландшафт меняется. Чем выше мы забираемся над уровнем моря, тем приметнее отпечатки недавней зимы; и будто мы движемся в прошлое, к детской радости, к начинанию начал. Должно быть, снаружи холодно, раз небо такое голубое. На станции «Hbf» подсаживается пожилая женщина, около семидесяти, пожалуй, годов, и я непроизвольно помогаю забросить на верхнюю полку её кожаную, с полустёртым геральдическим знаком дорожную сумку. Прошу прощения, это место указано в моём билете… Как вам будет угодно. И помогаю устроиться у окна, помогаю поднять подлокотник. Вы знаете, произошла забастовка железнодорожных служащих, до одиннадцати утра вообще невозможно было никуда уехать. Меня тянет разговаривать с пожилыми людьми — последними живыми носителями некогда великой культуры. Я благодарю время, которое пощадило её чеканный профиль, и с трепетом вглядываюсь в спокойные водянистые глаза. Куда вы направляетесь? Я ожидал, я не сомневался. Да, тот же самый город. Вы знаете, вы такой вежливый, вы так не похожи на наших молодых людей. Никто из них не уступил бы мне место у окна. Я напрягаю остатки сил, пытаясь припомнить, где и когда видывал этот геральдический знак. Вы прилично владеете английским. So do you. Да, я учила английский в школе… шестьдесят четыре года назад. Значит, стало быть… Я вспоминаю: Эрих фон Лаунитц. Полярный лётчик. Это мой отец, — просто объясняет она. Фамильный герб, кажется, был нарисован на самолёте? Я помню знаменитую фотографию… Мой отец пропал без вести в Антарктиде в 1938 году, — так же спокойно проговаривает. Сколько же лет ей тогда? Я обещал позвонить куратору: долетел-де благополучно и всё в порядке. Прошу прощения, сударыня, не могли бы вы дать мне свой телефон? Разумеется, я уплачу вам. Нет, нет, ничего не надо платить, — отвечает с тою же деликатностью, с какой, по приезде в город, помогая мне купить билет на трамвай, роняет женщине-кассиру, когда я неумело шарашусь с незнакомой мелочью: «Oh, er kam aus Ostland». Надо же, какой старый мобильный телефон. Пытаюсь набрать номер. Фрау фон Лаунитц пытается набрать номер. Ах, мой мальчик, в чём дело, — моя племянница заблокировала сим-карточку так, чтобы я могла позвонить одной только ей, или её мужу, или семейному доктору.

    5

    Я пришёл. Я сразу приметил и дом его, дом коттеджного типа со спутниковой антенной на черепичной крыше; приметил машину его — добротный семейный седан цвета киновари. Не добыл из рюкзака ландкарту, не справлялся по адресу, — я знал со всею определённостью, что вот он тот самый дом и хозяин — вот он. Равнодушие, вызванное неимоверной усталостью, и в то же время крайнее нервное напряжение достигли последней степени. Я знал направление в точности точно, как знал и то место в вагоне, которое нужно было занять, чтобы встретить фрау фон Лаунитц. Когда только вступил на улицу, разделённую надвое бровкой газона, казалось, день ещё в самом разгаре; но когда подошёл к его дому, солнце уже соскользнуло за хребет гор. Холода я не чувствовал.